– Вот мы и дома.
Обивали на крыльце лысым веником снег с обуви, входили в тепло. Молча Криворотов набрасывался на нее, а Арина сопротивлялась вполсилы, распаляя его, чтобы наконец уступить с криками и стенаньями, наполнявшими сердце Криворотова самодовольством.
– Мне с тобой пугающе хорошо, – перейдя в рассеянности на «ты», сказала она однажды после бурной близости.
Курила, заложив свободную руку за голову, а Криворотов украдкой смотрел на черную щетину у нее под мышкой и предчувствовал новый прилив силы. Обещала, что такой любовницы, как она, у него не будет никогда. Читала по тетрадке его новые стихи и на память старые. Если выпивала лишнего, что за ней водилось, декламировала низким, особым голосом «На смерть князя Мещерского» – и была великолепна. Раз ни с того ни с сего обронила:
– Вбила я себе в голову, что люблю искусство, а, может быть, это всего лишь щитовидка.
Когда Криворотов в недобрую минуту одолевал Арину ревнивыми дознаниями об ее интимном прошлом, выходила она из затруднения, отвечая вопросом на вопрос:
– Что бы вы хотели от меня услышать?
После очередной ссоры и страстного примирения воскликнула:
– По низости вашей милости главное-то я и забыла, из-за чего, собственно, и пришла! У меня для вас сюрприз, – и со значительным и торжествующим видом протянула ему фотографию. – Вот вам доказательство, мистическое, не надо морщиться, что союз наш…
Криворотов так и эдак повертел в руках нещадно засвеченный снимок, на котором, среди прочих смутностей, угадывался он, Лева.
– Брак вижу, а мистику нет.
– Именно что брак. Из тех, что заключаются на небесах. Поэт, называется, смотрите внимательнее. Снова не понимаете? Объясняю, бестолочь.
На Чистых прудах Арина сфотографировала известный дом с растительно-звериным орнаментом; она родилась там и любила время от времени ностальгически побродить вокруг да около. Проявка обнаружила оплошность съемки: Арина забыла перевести кадр – витиеватый фасад в стиле модерн и голые кроны бульвара косо наехали на физиономию Криворотова, глядящего в объектив поверх рощицы пустых винных бутылок.
– До моего падения и вашей инициации остались считанные минуты. Но этого мало. Два окна на втором этаже – бывшие мои, а на третьем, прямо над моими, по иронии судеб проживает Виктор Чиграшов, ваш предшественник, в поэтическом смысле тоже.
– А еще в каком?
– Что бы вы хотели от меня услышать?
– Я думал, он уже умер.
– Типун вам на язык. Когда-нибудь нас вспомнят только за то, что мы дышали с ним одним воздухом.
Криворотов уязвленно смолчал. Уже не в первый раз он обнаруживал перед любовницей удручающие пробелы в образовании. Прозвучавшее имя было одним из тех имен-паролей, знание которых выдает, мало сказать, знатока – посвященного. Криворотов был наслышан, но лишь в той мере, какая позволяет важно кивнуть собеседнику, но упаси Бог вдаться в подробности – позорной путаницы и разоблачения не избежать.
– Лев, сдается мне, что до нашего знакомства вы были девственны во всех отношениях. Небось не читали? Вы вообще-то, кроме себя с Никитой, хоть кого-нибудь из современников всерьез воспринимаете? Большое упущение с вашей стороны не знать Чиграшова, даже грех. Филиппок вы этакий.
О, как, судя по всему, до самых глубин биографии была вовлечена эта женщина в захватывающие будни легендарного литературного поколения! И в продолжение всех трех месяцев их с Ариной связи облик подруги двоился: то представала она ему красавицей в пронзительную пору женского увядания, вхожей в черт-те какие сферы, то вздорным ментором в юбке и колготках с побежавшей стрелкой.
Сегодня на пять вечера назначено было у них встретиться, как обычно, у памятника Грибоедову: пошляться по бульварам до начала студии, а после сборища по обыкновению ехать к нему. Накануне Криворотова почти волновала предстоящая встреча (сказывалось недельное воздержание), но сновидение обдало его таким идеальным томлением, что об Арине не хотелось и помышлять. Тем более что в последнем телефонном разговоре она, интригуя голосом, вскользь упомянула об очередном сюрпризе, даже трех. Знала бы чаровница, как приелись ему ее чудачества (они же, впрочем, лишь умножали Аринину прелесть в пору первой влюбленности)! Мало, что ли, назначала она ему телепатических свиданий то на Трафальгарской площади, то на южном склоне Карадага, то где-нибудь еще за тридевять земель? Надо отдать должное ее интуиции: Арина чутко и безошибочно определяла, явился он на место воображаемой встречи или нет. В последнее время Криворотов даже не утруждал себя запоминанием времени и координат подобных рандеву – он был сыт по горло артистической блажью любовницы. Три без малого месяца назад, в день его двадцатилетия Арина приехала засветло с бутылкой шампанского. Распив вино, пошли, пока не стемнело, большим кругом по окрестностям. Стояли бесснежные, но морозные дни – зима не зима, осень не осень. «Большой круг» предполагал перекур на поленнице у крайней дачи поселка. Вид отсюда и впрямь открывался знатный. Просторный, выпукло-вогнутый, как огромная лопасть, луг достигал железнодорожной насыпи далеко-далеко внизу. Электрички, пассажирские поезда, товарные составы и дачная платформа на таком расстоянии приобретали опрятный вид немецкой заводной игрушки. Имелась для полноты картины и церковь за путями, причем не какая-нибудь развалюха, а действующая, с яркими куполами. Ширь, даль, высь – нечто невыразимое. Заиндевелые останки травы шуршали под ногами, как папиросная бумага. Солнце склонялось к закату, и в створе бившего в глаза низкого света стояла поодаль без движения корова, точно памятник корове.
– Памятник неизвестной корове, – уточнила Арина.
Тучи по-зимнему лиловой толпой шли в сторону заката. Электрическая желтизна вполнакала присутствовала в освещении и казалась цветом самого воздуха. Вдруг крупными хлопьями густо-густо повалил снег. Прямо в свалявшуюся траву луга и сухие стебли крапивы и чертополоха у поленницы, сидя на которой и дымя спутники дивились окрестным красотам.
– Это мой вам подарок к двадцатилетию, – объявила Арина.
Криворотов развеселился.
– Просто-таки купеческая расточительность. Вы ставите меня в неловкое положение, уж во всяком случае, не забудьте отпороть ценник. Для симметрии отблагодарю вас воздушным поцелуем, – он смачно чмокнул свою ладонь и дунул в пригоршню по направлению к Арине.
– Так легко вы не отделаетесь, и не надейтесь, – сказала она, тесно прижимаясь к нему и с плотоядным постаныванием впиваясь в его рот. – А вы, оказывается, меркантильны? Дайте срок, будет вам и менее эфемерный подарок.
Меркантильным Криворотов не был – вот уж нет. Ровно к сегодняшней среде, совпавшей с двадцатилетием и Никиты, Лев обегал пол-Москвы, пока не нашел-таки в магазине театрального реквизита за немыслимые по его масштабам деньги то, что искал: накладную бороду. Расставшись с эспаньолкой по требованию военной кафедры Института восточных языков, Никита сильно убивался, и Криворотов надумал утешить друга к юбилею окладистой кучерской бородой за неимением выбора. Жест был со стороны Криворотова, надо сказать, надрывно-альтруистический – сам Лев брился не от хорошей жизни: на его подбородке вырастало нечто вовсе подростковое, и давешний Никитин клинышек частенько портил Льву настроение.
Так-то, сударыня, это вам не моционом с видом на корову откупаться от именинника и, говоря начистоту, оставили бы вы меня в покое – и чем скорее, тем лучше.
От черных дум Криворотова отвлек переполненный мочевой пузырь.
Лев вышел на крыльцо, инстинктивно прикрыв срам ладонью. Предосторожность излишняя – сезон гарантировал безлюдье. Босиком по колкому мартовскому снегу Криворотов забежал за угол, улыбнулся на опаленный солнцем сугроб и принялся, облегченно подрагивая, сверлить его струей в полутора метрах от себя. У, хорошо. И сейчас хорошо, и будет хорошо, и вообще хорошо. Музыку заказываю я (пятистопный хорей, к вашему сведению). И он принялся за ежедневное омовение. Разбил пяткой наст, зачерпнул в обе горсти крупчатого колючего снега и принялся растирать себе грудь и лицо, норовя забросить пригоршню-другую на спину. Войдя во вкус самоистязания, он лег на живот в снег, а после перевалился навзничь. У-ух! – задохся он от холода и радости и, осклизаясь, скрылся в доме.
Теперь, когда он привел себя в порядок и почувствовал, что в жилах у него играет газировка, утреннее уныние показалось ему странным. Предстоящий день обещал любимую занятость ничем, содержательное безделье – кропотливое созерцание: поселковых улиц и заколоченных на зиму видавших виды дач; народа врассыпную на платформе в ожидании электрички; уродливых до стеснения сердца пригородов в окне вагона; оживления столицы, на которое он, поэт и анахорет, любовался чуть свысока. Но превыше всего – точно в небе ударили в гонг – март, весна света, прибыль дня! И за этими заботами незаметно настанет вечер, и он придет в шумный полуподвал и в свой черед прочтет с деланым равнодушием, но мнительно косясь то на Никиту, то на Арину, то на Додика, последнее стихотворение, чудесное. И скромно сядет под порывистые аплодисменты на жэковский стул. Начало стихотворения ему особенно нравилось:
Освещение строфы, осенило Криворотова вдруг, в точности совпадало с освещением давешнего сновидения. Там тоже были неясны причины света.
Студию Лев, понятное дело, презирал, но посещал исправно.
Другой такой паноптикум еще поискать надо! Один к одному, как на подбор! Руководитель – душа-человек, но карлик и, по слухам, швед. Почему швед? Впрочем, кто его знает: Адамсон как-никак – может, и швед, так даже интереснее. И во вкусе малютке Адамсону не откажешь: держит их с Никитой за гениев, в рот друзьям смотрит.
Перед началом заседания кто-нибудь подсаживает Отто Оттовича на высокий табурет, не видимый за фанерной кафедрой «красного уголка». А уже в следующее мгновение с «камчатки» Додик Шапиро с ужимкой конферансье провозглашает намеренно гнусным голосом:
– На дворе идет дождь, а у нас идет концерт! Первый стул, начинайте, пожалуйста! Попросим!
С неизменным успехом.
А в прошлом узник совести Вадим Ясень с удивительно круглой и красной рожей, обрамленной очень черной и глупой бородой? «Вадик мертвого расколет», – говорили о нем с веселым почтением. И действительно: он еще только направлял стопы к какому-нибудь простодушному лирику, а тот уже суетливо шарил по карманам в поисках отступного, словно обирался перед приходом костлявой. И плата взималась не зря. Про Вадика было известно, что он «выбрал свободу», а если кто не знал о его своеобразном столпничестве, новичка драматическим шепотом ставили в известность и тот виновато раскошеливался. Никита и Лев на правах гениев обычно освобождались от добровольно-принудительных поборов. Да Ясень и сам робел приближаться к друзьям-поэтам в присутствии Арины, на дух не переносившей героя. Всякого вновь появляющегося в дверях студии Вадик встречал алкогольным экспромтом-двустишием:
Или:
И ничего: с миру по нитке – к концу поэтического сидения Вадим Ясень на выпивку себе помаленьку нарифмовывал. «И волки сыты – и целки целы», – такая была у него философия.
Послушать Вадика, выходило, что ему покоя нет ни днем, ни ночью от телефонных звонков и панибратских визитов официальных и опальных литературных знаменитостей. Недобрая молодежь, Лев с Никитой, в толк взять не могли, как и почему именно по средам Ясень манкировал столь блистательным обществом ради скромных до убожества сходок в полуподвале на Ордынке?
Во хмелю он грозился присмиревшим студийцам, что том его стихов вот-вот выйдет в крамольном эмигрантском издательстве со знаменитой птицей-тройкой на титульном листе, и тогда многим дутым авторитетам несдобровать.
– «Не надо, братцы, ждать шекспиров!» – декламировал Вадик из раза в раз вне очереди, ломая чинный порядок читки по кругу.
– Шапиров, – неизменно поправлял его из глубины зала Додик Шапиро.
Но Ясеня сбить было не так-то просто.
– «Шекспиры больше не придут».
– Шапиры, – не унимался Додик.
– Мелочь пузатая, я требую тишины! – рявкал Выбравший Свободу и продолжал:
Цитируя по памяти, приношу свои извинения за возможные неточностиОбычно на этой строфе какому-нибудь «братцу», которому было категорически отказано в праве «ждать шекспиров», удавалось оттянуть Ясеня за рукав с середины полуподвала и насильно усадить от греха подальше в угол, где «бедолага и артист» кипятился еще с минуту и засыпал. Последующее чтение шло под аккомпанемент Вадимова посапывания, а то и храпа.
А школьный учитель черчения из Электроуглей, рябой, в очках минус 10, коротающий досуги, если верить учительским виршам, за тантрическим сладострастием – один на один со своим ненасытным гаремом? И ведь что ни среда прется в этакую даль, горемычный!
А чего стоит пишущий пролетариат! Жэковские водопроводчики-самородки, не поддающиеся различению и учету, потому что все они кажутся точной копией один другого и сидят совершенно одинаково, как каменные. Для простоты и удобства Никита с Криворотовым порешили звать водопроводчиков оптом – Ивановым-Петровым-Сидоровым. Работяги посещают студию в качестве вольнослушателей, но кто-то из них время от времени порывается прочесть во всеуслышание написанную в суровую годину войны поэму «Чарка». Умора.
А взять того же Давида Шапиро, Додика? Любимец и украшение студии, умница и зубоскал. Он пишет хокку, исключительно черными чернилами, причем ученическим пером. Сочетание экзотической формы и кондово-отечественного языка придает его писаниям тонкое трагикомическое обаяние. Но этого мало. Из каждого листка с начертанным на нем трехстишием Шапиро мастерски в один присест складывает оригами и опускает бумажного журавля в обувную коробку, называемую отныне «птичьим базаром» или «птичником». Когда в коробке скапливается восемьдесят восемь «птиц», а пишет Додик нечасто, «птичий базар» можно пускать по рукам для прочтения. Порядок извлечения «птиц» из коробки автором не оговаривается, и следовательно, по замыслу Додика, в одном «птичнике» уживается астрономическое число смысловых «стай». Так, по убеждению Шапиро, случаю, а если угодно – промыслу, открывается доступ к сотрудничеству с поэтом в создании практически бесконечной «Книги птиц», писать которую Давид намерен всю жизнь. В соавторстве с Божественным провидением, разумеется.
Творческий метод Додика делал затруднительным его участие в будущей антологии, но и обойтись без Додика было никак невозможно. Порешили вклеить в каждый экземпляр издания несколько «журавликов», чтобы дать читателю представление о манере Шапиро, а остальные хокку напечатать в расправленном общепринятом виде.
– И волки сыты, и целки целы, – с присущей ему прямотой откомментировал данное соломоново решение Ясень. Он-то откуда узнал об антологии?
Начинание держалось в строжайшем секрете, но почему-то чесали языками на этот счет встречные и поперечные – вот и Вадик туда же. Цель антологии была простая и благородная: повернуться для симметрии задом к официальной печати вместо того, чтобы смотреть выжидательно ей в спину, и обзавестись собственным изданием, пусть попервоначалу с тиражом в 12–16 экземпляров (три-четыре закладки на пишущей машинке под копирку). Идея пришла в голову то ли Додику, то ли Арине; во всяком случае, не небожителям Льву и Никите.
Щекотливым делом представлялось утверждение состава участников первого номера, для чего и понадобилась секретность. Первый номер должен был получиться без сучка без задоринки. Чтобы внезапно задать шороху. Чтобы все пригнулись. А сто’ящих дарований, как и всего хорошего, раз-два и обчелся. Ну, понятное дело, Лев с Никитой. Ну, Додик. Может быть, парочку-другую верлибров-медитаций взять у Отто Оттовича, не обижать же старика. Эротомана-чертежника, пьянь Вадима и прочих студийных графоманов надо отшить всеми правдами и неправдами: без сопливых обойдемся. Словом, названия еще не придумали, авторский состав и объем не утрясли, издательская база, то бишь пишущая машинка, бумага, переплетные работы тоже были под вопросом – оставалось начать и кончить.
Арина уже ждала Криворотова у памятника, правда, стояла ко Льву спиной, и он, чтобы загладить вину за утренние дурные мысли, тихо подошел сзади и закрыл ей глаза ладонями.
– Теряюсь в догадках, неужто сам Грибоедов? – не оборачиваясь, сказала она, отняла от лица Левины ладони и щекотно поцеловала в каждую.
– Шик, – одобрил Криворотов новый Аринин наряд: шаль в цыганских розах, наброшенную на плечи поверх черного до пят пальто шинельного кроя. Взявшись за руки, пошли в сторону пруда. Каток превратился в слякоть и бездействовал. По талому месиву неприкаянно бродил черный пуделек. Сильно пахло пресной водой. В голых кронах тяжело трепыхались вороны.
– На счастье, – сказала Арина и стерла клочком бумаги птичий помет с рукава Левиной куртки.
Сели тесно бок о бок, как на насест, на спинку лавочки – ногами на сиденье в грязной наледи. Перехватив взгляд, брошенный Криворотовым на прохожие длинные ноги в капроне, Арина внятно произнесла:
– Жи-вот-но-е.
И процитировала, как цитировала всегда в таких случаях и с одной и той же недоуменно-брезгливой гримасой:
– «Я не ревную, мне просто противно».
Криворотов сладко потянулся.
– Ну, как вы, – спросила Арина, – что сегодня прочтете у Отто? Мы не виделись целую неделю, я скучала, а вы?
Криворотов сдержанно кивнул и прочел последнее стихотворение.
– Потрясающе, – сказала Арина после выразительного молчания, – будто во сне. Растете не по дням, а по часам.
Растроганный Криворотов охлопал себя в поисках спичек. Арина курить отказалась.
– Что вдруг?
– Начала с понедельника новую жизнь.