- Сергей Гандлевский 8 стр.


– Пушкина я читал, – прервал Чиграшов в соответствующем месте мой горячечный монолог и уже больше не прерывал.

Судя по его расфокусированному взгляду и кукольной суетливой жестикуляции, он только-только выбирался из запоя. И что-то невразумительное Чиграшов говорил, когда я наконец умолк, и улыбался виновато, и смотрел мимо меня в окно, но я слушал его вполуха, оттого что через считаные минуты ждала меня у Грибоедова Аня, а карман мне оттягивали ключи от пустующей приятельской квартиры. И еще потому, что молод был, дурачок, и переполнен шипучкой восторга. Увертюра моей жизни превосходила все мои ожидания: мне двадцать лет, имя мое гремит по миру наряду с именем самого Чиграшова, гонения мои благословенны, ибо лишний раз доказывают правоту самых дерзких моих юношеских догадок на свой счет. И даже телефонные отзывы Чиграшова, если разобраться, должны не огорчать, а радовать, поскольку – чем черт не шутит! – могли означать просто-напросто творческую ревность. Разве не собственными ушами всего две недели назад под крупными памирскими звездами слышал я по радио сквозь треск и помехи, как Маша, кажется, Слоним прокуренным вражьим голосом делилась своими впечатлениями о нашумевшей антологии! Разве не мое четверостишие отчеканила она дикторски-бесстрастно, как чужое, а Чиграшова помянула лишь мимоходом и под занавес! О Чиграшове вскользь, а о моих стихах чуть ли не целую минуту эфирного времени! Это мы еще посмотрим, кто «хозяин своих способностей», а кто «наоборот»! Уж не завидует ли мне он, а? Акела промахнулся! А главное, и все случившееся тому порукой, что я – настоящий, всамделишный поэт, а стало быть, и Ане ничего иного не остается, как взять свои слова обратно и со всеми ее родинками стать моею навсегда – и уже сегодня, в ближайший час.

– Пожелайте мне удачи, – перебил я Чиграшова.

– Доброй охоты, Маугли, – откликнулся он, по-прежнему глядя в окно.

– А? – переспросил я, пораженный общностью наших инфантильных ассоциаций.

Он стремительно произвел на подоконнике рокировку пачки «Беломора» и коричневого яблочного огрызка, пробормотал «Ordnung muss sein» и залопотал-залопотал-залопотал уже полную околесицу.

– А? – переспросил я снова.

– Ничего, Лева, ровным счетом ничего. Сотрясение воздуха.

Вот и все.

Свидетелем дальнейшего не был никто. Но кому, как не мне, предложить современникам и потомкам свою версию произошедшего в эти считанные минуты и описать всю драматичную последовательность оставшихся мгновений. Думаю, что сумею обойтись без чрезмерной отсебятины.

Жаль, наш брат, литератор, не волен живописать два одновременных события зараз, как справедливо заметил коллега Лессинг. А то бы зрелище получилось впечатляющее. Но можно вообразить два экрана или один, поделенный надвое. Скажем, на левой части полотна – крупным планом Чиграшов в своей комнате, на правой – я, Левушка-лапушка, поспешаю к монументу комедиографа. 16 часов 55 минут. По-летнему тепло, люди потянулись со службы.

Чиграшов запирает за мною дверь, выпивает у себя в комнате, присев на край табурета, стакан водки, щелчком посылает папиросу из пачки, с чувством, с толком, с расстановкой затягивается полной грудью, внезапно раздумывает курить и прилежно плющит едва начатую «Беломорину» о дно стеклянной пепельницы, выдвигает ящик стола и достает что-то (камера наплывает), оказавшееся пятизарядным дамским револьвером, засовывает дуло себе в рот, стискивает железо зубами и стреляет на счет три.

В это же время на соседнем экране я жду Аню. Жду очень долго, пока совсем не смеркается. Но она не приходит, чтобы не прийти на свидания со мной уже никогда. С недавних пор это можно сказать с полной определенностью. Отныне даже тешившее меня без малого тридцать лет никчемное упование на счастливую случайность, допустим: столкнуться с Аней лицом к лицу где-нибудь в нашем городе («Как, Лева, жизнь?» – «Спасибо, не задалась».) – исключается категорически, потому что Аня умерла три месяца как.

III

Слова с лязгом смыкались, точно оголодавшие друг без друга магниты. Оторопь восторга брала сразу, со скоростью чтения с листа и быстрее осмысления и осмысленного одобрения – как отдача при меткой стрельбе, когда приклад поддакивает в плечо, знаменуя попадание в «яблочко», а стрелок еще не выпрямился, чтобы оценивающе сощуриться на мишень. Строфы разряжались значением – и прямым, и иносказательным – во всех направлениях одновременно, как нечаянно сложившийся магический кроссворд, образуя даль с проблеском истины в перспективе. Вылущивание «удач», «находок» и прочее крохоборство исключалось – эти понятия принадлежали какому-то другому смиренному роду и ряду; здесь же давало о себе знать что-то из ряда вон выходящее, и ум заходил за разум от роскоши и дармовщины. Автор умудрялся сплавить вниз по течению стиха такое количество страсти, что, как правило, в предпоследней строфе образовывались нагромождения чувств, словесные торосы, приводившие к перенапряжению лирического начала, и, наконец, препятствие уступало напору речи, и она вырывалась на волю, вызывая головокружение свободы и внезапное облегчение. Бухгалтерия и поэтический размах сочетались на замусоленных страницах в таких пропорциях, что вывести формулу этой скрупулезно вычисленной сумятицы взялся бы разве что беззаботный болван с ученой степенью. Все слова жили, как впервые, отчего складывалось впечатление, что автор обходится без тусклых разночинно-служебных частей речи – сплошь словарной гвардией. Школьные размеры присваивались до неузнаваемости. И только задним числом становилось ясно, что это всего лишь хорей, только лишь анапест – та-та-та’.

Криворотов слепо отложил в сторону очередной машинописный лист с прививкой ржавой скрепки в левом верхнем углу.

Сочинитель не упускал случая отозваться о себе самом с холодным пренебрежением, что могло бы восприниматься, как кокетство, если бы не было искренней несусветной гордыней. И общий тон дюжине стихотворений задавала гремучая смесь чистоты, трепета, вульгарности, подростковой застенчивости перед наваждением писательства.

В оцепенении и недоумении Криворотову почудилось, что стихи набраны особым каким-то шрифтом. Да нет – копия как копия, причем даже не первая, скорее всего, и не вторая. И все это вместе взятое – травмирующее, производившее затруднение в груди и побуждавшее учащенно сглатывать – не было целью сочинения, а единственно следствием того, что автором рукописи был не имярек, пусть тот же Лева, а человек, видевший вещи в свете своих противо – или сверхъестественных способностей.

Криворотов стал мысленно озираться в поисках промахов и, как за последнее спасение, ухватился за слабые, по школярским понятиям, рифмы. Но вскоре выпустил эту соломинку из рук и честно пошел ко дну: автор, очевидно, располагал иным слуховым устройством, сводящим на нет ремесленный педантизм тугого на ухо Левы. Криворотов рифмовал, точно поднимался по лестничному маршу, ведомый изгибом перил. А Чиграшов употреблял рифму для равновесия, как канатоходец шест, и шатко скользил высоко вверху, осклабясь от страха и отваги.

Криворотов поднял голову от машинописи, чтобы перевести дух, и не сразу узнал комнату – будто вымыли окна.

Абсолютное превосходство исключало зависть, которая без устали примеряется и сравнивает. Почва для сравнения отсутствовала начисто – у ног Криворотова зияла пропасть. Он испытал восторг и бессилие. Даже фамилия «Чиграшов», еще недавно казавшаяся пацанской, гаврошисто-грошовой, звучала теперь красиво и значительно.

И было в рукописи стихотворение, к которому Криворотов возвращался по нескольку раз на дню чуть ли не украдкой от самого себя. Так, считается, преступника неодолимо влечет на место преступления, а подросток воровато открывает, захлопывает и вновь открывает под партой, будто наобум, журнал с голой женщиной на развороте, а писатель, кусая заусенец, тайком, хотя в комнате никого нет, многократно перечитывает один и тот же абзац в критическом обзоре, где следом за названием его, писателя, книги стоят тире и всего два слова – «бесспорный шедевр». Аня просвечивала сквозь чиграшовские четверостишия четче и вела себя живее, чем на любительской киноленте Левиного близорукого воспоминания.

И безо всяких стихов заочное присутствие девушки кружило голову с первых же минут ежедневного пробуждения, сопровождало лихоманку бодрствования, было последней заботой засыпающего Криворотова и даже во сне давало о себе знать то в образе Ани, то под чужой, но всегда сползающей личиной.

Катапульта маниакальной фантазии срабатывала непроизвольно, но предсказуемо, отсылая Левино воображение всегда в одну и ту же сторону. Увядший трамвайный билет со дна кармана, намек на знакомый запах парфюмерии от рукава Левиной куртки, вполне невзрачное слово в книге или разговоре вдруг самым окольным путем, но вмиг воссоздавали Аню всю – от походки до лунок ногтей на руке. Уличный фонарь, сквозняк из форточки, дачный перрон – любая малость – напоминали Аню, потому что Аню напоминало все.

Катапульта маниакальной фантазии срабатывала непроизвольно, но предсказуемо, отсылая Левино воображение всегда в одну и ту же сторону. Увядший трамвайный билет со дна кармана, намек на знакомый запах парфюмерии от рукава Левиной куртки, вполне невзрачное слово в книге или разговоре вдруг самым окольным путем, но вмиг воссоздавали Аню всю – от походки до лунок ногтей на руке. Уличный фонарь, сквозняк из форточки, дачный перрон – любая малость – напоминали Аню, потому что Аню напоминало все.

Криворотов был застигнут врасплох напастью, знакомой до поры лишь понаслышке и по книгам, как смерть, война, неволя и прочие грозные материи. Но что бы там ни говорили и ни писали в книгах, долгожданная драма, подтверждающая личную причастность Левы к Жизни с прописной буквы, почему-то привычно мыслилась делом неопределенного будущего, переносилась на потом и не могла, по Левиному ощущению, взять и начаться сразу, в одночасье, без бетховенского стука в дверь и знака свыше. Леве пришел на память негр-сокурсник, высунувшийся по пояс из окна общежития и оторопело ловивший черной рукой хлопья первого снега, о котором конголезец не раз что-то слышал у себя на родине и все-таки оказался не готов встретить невидаль хладнокровно наяву. Лева тоже был озадачен до изумления, что потасканное слово, уже двести лет кряду до одури рифмующееся с «кровью», и «бровью», и вовсе не новым «вновь», в подоплеке предполагает реальную эмоцию – и эта реальность может иметь к нему, Криворотову, самое прямое отношение и вдруг заявит о себе столь убедительно и очевидно, что никак не получится не заметить – так преобразится все внутри него и снаружи от чувства, выпавшего на его долю нежданно-негаданно, как снег на голову.

Когда бы достало силенок, ровно такими, как у Чиграшова, стихами Криворотов хотел бы отпраздновать крах собственной любви – тьфу-тьфу-тьфу! Чиграшов не описывал глаз, цвета волос и легкой поступи утраченной подруги, но ее силуэт и повадка угадывались в зазорах между словами. Снова не то! Именно гибельным отсутствием возлюбленной и объяснялось раздолье черному с желтизной свету в этих строфах, и пустота хватала воздух ртом.

Функции Создателя в стихотворении препоручались любимой женщине. Своими прикосновениями она преображала безжизненный манекен мужской плоти: наделяла его всеми пятью чувствами и тем самым обрекала на страдание, ибо, вызвав к жизни, бросала мужчину на произвол судьбы. Этот вывод напрашивался по прочтении последней строфы, где внезапно появлялся ребенок, играющий с юлой и доводящий ее до бешеного вращения с ровным шмелиным жужжанием. А потом вдруг теряющий к игрушке всякий интерес и меняющий забаву. И с дивной звукописью описывалось сходящее на нет вращение – убывающий, с ущербным приволакиванием гул юлы, погромыхиванье и чирканье боком об пол.

Это стихотворение, как и все прочие с любовной тематикой, посвящалось некоей А. Совпадение инициалов впечатляло дальше некуда.

Накануне вечером Криворотов и Аня курили в беседке пустующего детского сада, а Криворотов время от времени предпринимал безуспешные попытки всего только поцеловать Аню, не говоря уж о том, чтобы запустить руку ей под пальто. Обескураженный очередной тщетной атакой, Лева вспомнил, что прихватил из дому стихи Чиграшова, извлек малость помятый рулон из-за пазухи и для вящего эффекта молча, не расточая восторгов наперед, смакуя первое чужое прочтение, положил рукопись Ане на колени. Она читала, а он поедал ее взглядом.

– Отведи глаза, не то я задымлюсь, – сказала Аня, не подымая лица от страницы.

Прозаическая беглость и невозмутимый вид, с которыми девушка перелистывала машинопись, были бы уместны по отношению к конспектам лекций по гражданской обороне, но не к таким стихам. Криворотов отобрал у Ани список:

– Дай лучше я.

Он читал стихи Чиграшова почти наизусть, вибрируя, будто при чтении собственных, только гораздо лучших – собственных идеальных. Аня слушала рассеянно, даже, как заметил Лева краем глаза, в самом пронзительном месте нашла возможным снять нитку с чулка и шумно сдуть табачный пепел с рукава Левиной куртки. Срывающимся от воодушевления голосом Лева закончил декламацию.

– Ну каково? – торжествующе спросил он, сворачивая листы и отправляя их во внутренний карман куртки.

Аня пожала плечами и глубокомысленно сравнила услышанное с нашумевшими писаниями официально-либерального рифмоплета, а после сказала, что нечто подобное делала раньше и она. Лева поднял на девушку глаза с печальным недоумением – она разом оказалась далеко-далеко, точно через повернутый задом наперед сорокократный полевой бинокль.

Очень по-женски лишенная всякого чутья и вкуса к поэзии, Аня была поэтически зряча в живой жизни, и ее наблюдательности Криворотову случалось и позавидовать, хотя по части подметить что-нибудь этакое в природе или людях он был, вроде, малый не промах. Что готовый к побегу кофе будто бы силится снять свитер через голову – это он у нее позаимствовал. Или что едва вылупившиеся листья липы похожи на лягушачьи лапки. Или те же концентрические круги голых веток вокруг фонарей. Всё Анина наука…

Равнодушие Ани к стихам Чиграшова сильно задело Леву, хотя куда больше Аниной слепоты на лирику его огорчало, что со дня первого свидания с поцелуем в завершение он не продвинулся ни на шаг – даже сдал позиции.

С минувшей среды двухкопеечные монеты резко подскочили в цене, ибо давали возможность, едва дотерпев до утра, из будки телефонного автомата у поселковой аптеки звонить Ане и выцыганивать у нее очередное неотложное свидание. Уже в четверг Криворотова умилил Анин решительный переход «на ты», свидетельствующий о том, что давешний поцелуй принят к сведению не только им, Левой. Но этим дело и ограничилось. При встрече Аня наотрез пресекла дальнейшие посягательства, уперев Леве в грудь ладонь со словами:

– Ну-ну, охлади свой пыл!

На университет Криворотов окончательно махнул рукой, потому что весь день без остатка у него теперь бывал занят двумя трудоемкими начинаниями, которые к тому же приходилось осуществлять одновременно: преследование Ани и отлынивание от свиданий с Ариной. Будто он играл зараз в «салочки» с одной женщиной и в «прятки» с другой и должен был поддерживать в каждой из них уверенность, что ни на минуту не раздваивается, да и не играет вовсе.

Продетая в дверную ручку язвительная записка от Вышневецкой, прочитанная Львом по возвращении со вчерашнего свидания, повергла его в уныние. Леву удручили и обвинения в малодушии, и намеки на Аню («не подозревала о Вашей постыдной слабости к провинциальным графоманкам…»). Особенно чувствительным был упрек в «удивительной ординарности поведения, настораживающей в человеке, числящем себя поэтом». Криворотов гнал прочь думы об Арининой беременности, но они упорно громоздились на задах сознания. Кроме того, у Льва кошки скребли на сердце при мысли о том, что рано или поздно, а вернее в ближайшую среду на студии, когда все будут в сборе, всплывет и его предательство по отношению к Никите, с которым он только сегодня разговаривал минут двадцать по телефону из города. Но поскольку почти все время заняло Левино чтение стихов Чиграшова, разговора начистоту удалось избежать, а сам Никита щекотливых вопросов не задавал – да и откуда ему было знать? Лева, во всяком случае, надеялся, что Аня с Никитой не видятся, и делал все от него зависящее, чтобы у девушки не оставалось ни времени, ни сил, ни охоты встречаться с его соперником. Приближение среды тяготило: взамен того, чтобы слушать и разглядывать Чиграшова, предмет своего страстного заочного интереса, Леве придется вертеться, как ужу на сковородке, в одной компании с двумя женщинами – любимой и нелюбимой – и соперником, руки которому, конечно же, развяжет присутствие Арины. Поэтому Лев даже обрадовался, когда Аня сказала, что по каким-то там причинам не пойдет в среду в полуподвал на Ордынке.

Во дворе перед входом в студию было на редкость людно, что даже привлекло внимание сидевших у соседних подъездов старух на одно лицо, охотниц выспрашивать у чужака, к кому и по какой надобности он идет, вместо того, чтобы ответить на прямой вопрос и назвать номер дома, возле которого старые образины добровольно дежурят последние сто лет, дурея от сплетен. И народ у студийной двери подобрался непростой – чиграшовское поколение: среднего возраста и старше бородатые или долгогривые мужчины со спутницами Арининого пошиба. В этот блестящий круг и стремился Лева попасть когда-нибудь за счет собственного таланта, но и не без помощи Арины. Вот они какие, голубчики, вблизи: стоят кучками, курят, посмеиваются, целуются с вновь прибывшими – верно, давно не видались. Артисты как на подбор, но кто же из них Чиграшов? Или этот, в черных очках? Вряд ли, больно весел… И пижон в седых бакенбардах не может быть Чиграшовым, скорее всего, какой-нибудь художник-авангардист. Лева переступил порог полуподвала и обвел глазами пестрое сборище.

Назад Дальше