Смех дракона (сборник) - Генри Олди 15 стр.


На экране – дамочка с книгой в руках.

– Он отвел второй удар, направленный ему в бок, и, привстав, рубанул по спине скакавшего с левой стороны немца. Его окружили. Рослый конь грудью ударился о бок его коня, чуть не сшиб с ног, и близко, в упор, увидел Иванков страшную муть чужого лица…

Он вздрогнул. Где-то далеко крутнулась, скрежеща шестернями, старая карусель. Не может быть, подумал он. При чем тут Шолохов? При чем казак Иванков, Крючков, черт, дьявол, Первая мировая?!

Это же был я!

– С левой стороны над ним вырос драгун, и блекло в глазах метнулся на взлете разящий палаш. Иванков подставил шашку: сталь о сталь брызнула визгом. Сзади пикой поддели ему погонный ремень, настойчиво срывая с плеча…

– Переключи на фильм, – сказала жена.

Она сидела на диване, и Барсик дрых у нее на коленях.

– Там реклама, – ответил он. – Я пока пощелкаю.

– Ну так найди что-нибудь интересное. Не эту же мымру слушать.

– Мне интересно, – огрызнулся он.

Он врал. Интерес исчез. На смену интересу пришло возбуждение.

– У нас есть Шолохов?

– Есть, – зевнула жена. – От папы осталось. Вон, зелененький…

Он ухватил все четыре тома «Тихого Дона» и удрал в соседнюю комнату. Отыскать нужный отрывок с ходу не получилось. Он воообще никогда не читал Шолохова, если не считать рассказа «Нахаленок», который в детстве ему прочел вслух отец. Когда в школе проходили «Поднятую целину», он крутился мелким бесом, наговорив кучу ерунды про становление колхозов и раскулачивание. Анна Макаровна сжалилась, поставила трояк.

Боже, как давно это было!

Книга внезапно увлекла его. Когда жена легла спать, он сел на кухне, заварил чаю и продолжил поиски. Отрывок про Иванкова нашелся в конце первой книги. Дальше он нашел еще один знакомый фрагмент: про сотню, лежавшую в засаде за плетнями левады. В его воспоминаниях – хотя какие, к черту, воспоминания! – и тексте книги имелись мелкие расхождения, но этим можно было пренебречь. Черные слова на белой бумаги. Они не рождали в душе отклика. Он читал, пытаясь восстановить кровавую муть, ярость, бешеную скачку, тяжесть шашки в руке; голое, очищенное от мельчайших примесей рефлексии действие, которое захватывало, сводило его с ума на карусели…

Ничего.

Даже эха, и того не было.

Ну и что, подумал он. Пусть Шолохов. Пушкин, Кукушкин, Мамин-Сибиряк. Какая разница, если у меня есть карусель?

* * *

…он с азартом, с прикряком рубил и рубил. Сбросил чекмень, потерял шапку, вот сабля его с силой ударила в чужое железо, сломалась, а кобыленка под ним зашаталась, осела и рухнула. Укрывшись за деревом, он мигом припал на левое колено и крепко упер в землю древко пики, прикрученной к правой руке выше локтя, а стальным острием ее и зорким глазом караулил врага, как зверолов медведя. Пред ним темной метелицей клубились пыль и дым, мимо него, гремя доспехами, скакали всадники. Звяк, топот, хряст, выстрелы – и пика поймала вынырнувшую из пыльной завесы чью‑то грудь. Он разом к чужому коню, разом в седло, и куда‑то понес его испугавшийся конь. Ружейные выстрелы, пушки гремят, крики, ругань, команда…

Взрыв он услышал еще у тира.

Даже не взрыв – хлопок. Неприятный, резкий. И почти сразу – зарево за деревьями. Уже понимая, что произошло, он кинулся напролом, через кусты. Ободрал лицо, выскочил на параллельную аллейку, задыхаясь, пробежал сто метров, свернул, чуть не врезавшись в знакомый, монументальный джип…

Карусель горела. Корчились в пламени лошади. Упал на бок, обугливаясь, лев. Держался до последнего «Восток-2». Казалось, аттракцион вертится, обрадованный новыми, потрясающими гирляндами лампочек. Что-то щелкнуло; «Увезу тебя я в тундру, – грянул оркестр и захлебнулся рычанием. – В тундр-р-р-у-у-у…»; треск огня заглушил остаточный хрип, словно вздох умирающего.

Тетка-билетерша стояла поодаль, с круглыми глазами, прижав ладони ко рту. По теткиному лицу он понял, что та все знает – нет, знала заранее, возможно, даже получила деньги за молчание, и за то, что не станет спешить с вызовом пожарной команды.

Прижавшись спиной к молодому дубу, на пожар смотрела Герда.

– Это ты! – закричал он, срывая горло. – Это все ты! Зачем…

И шагнул вперед, сжимая кулаки.

Его обступили с двух сторон. Мягко, мощно взяли за плечи, свели локти за спиной. Он забился пойманной рыбой, ничего так не желая, как достать, дотянуться до этой холеной стервы, силой заставить вернуть все обратно, переиграть, восстановить…

– Не трогайте его.

Герда сама пошла ему навстречу.

– Не могу больше, – сказала она, подойдя вплотную – Не могу. Нельзя так.

– Ты…

– Ты понимаешь? Нельзя.

– Зачем… – повторил он, уже не ожидая ответа.

Он знал ответ.

– Это неправда, понимаешь. Дом, семья, дети. Этого нет. Обман, кролик в шляпе фокусника. Есть бизнес, конкуренты, клыки на горле. А семьи нет. Сладкая ложь. Ты привыкаешь, и потом уже не в силах обойтись без головокружения. Три гривны за жетон. Дармовщина. Думаешь, мне легко было решиться?

За ее спиной горела карусель.

* * *

– Ой, Лена-Леночка, такая вот игра,

Какой был прикуп, но карта бита!

Ой, Лена-Леночка, бандитская жена,

Жена бандита, жена бандита…

Он вылетел на балкон, еще не понимая, что делает.

Стеклянные двери парикмахерской. Черный «шевроле». Шансон на всю улицу. И жлоб в шортах. Прогуливается, косит налитым глазом по окнам. Ага, увидел.

Оживился.

Жаркий выдался сентябрь, невпопад подумал он. Год назад про шорты и думать забыли. Я вот… Смутившись, он сообразил, что стоит в одних трусах; считай, голый. Ниже пояса его скрывают перила балкона, зашитые «вагонкой». Зато грудь, покрытая редким, седеющим волосом; живот, который давно пора бы сбросить… О чем я думаю, ужаснулся он.

Жлоб показал ему палец – тот самый, заветный.

Отвернувшись, притворяясь, что ничего не заметил, он увидел, что в соседней комнате на подоконнике сидит Алешка. С балкона хорошо было видно окно детской. Расплющив нос о стекло, сын вглядывался в «шевроле», словно желал высмотреть в чреве машины кого-то, очень знакомого. Жирного, подумал он. Если тайком заглянуть сыну в глаза, там отразится не «шевроле», орущий благим матом, а жирный одноклассник с ухмылкой на круглом, потном лице.

Воскресенье. Занятий в школе нет.

Боже, о чем я думаю…

– А муж твой стал хоть трудной, но мишенью,

Игра такая – жить или не жить,

Большие ставки и большие деньги,

А жизнь одна – ее по-новой не купить…

Она сгорела, подумал он. Моя карусель. Она сгорела, и от нее остался один скелет. Прах к праху. С кухни донесся запах свежих котлет. Жена все утро крутила мясорубку, готовила фарш. Вот, жарит. Скоро жлоб уедет. Алешка убежит играть во двор. Потом – обед. После обеда неплохо бы вздремнуть. Он любит котлеты, с чесночком. И Алешка их любит. Но парня придется звать раз десять – когда Алешка гоняет мяч, он ничего не слышит…

Где-то далеко, на краю жизни, скрежетнула шестерня. Старая, ржавая. Еще раз. Он почувствовал, что по лицу течет пот. Зубцы вошли в сцепление со второй, только что проснувшейся шестерней. Еле слышно, пробуя голос, каркнул мотор. Загудел.

Завертел.

Он перегнулся через перила, словно примеривался, как ловчее спрыгнуть. В кусты, в цветы, за которыми любовно ухаживала тетя Валя, соседка с первого этажа. Подтянул трусы, не смущаясь. Улица вертелась вокруг него, балкон несся по кругу. Жлоб осклабился, махнул рукой: валяй, прыгай! Жду, мол. Разве это жлоб, подумал он, изучая парня. Это моя злость так его зовет. Злость и слабость. Ведь мальчишка, едва за двадцать. Ноги кривые. Дурак, слабак, сам себя тешит; сочиняет карусель на пустом месте. Вот у меня была карусель. Да, теперь там пустое место. Ладно. А у этого дурачка ничего никогда не было. И не будет. Кроме пальца, который он мне показал. Кроме сосущего под ложечкой страха: а вдруг парикмахерша однажды рассмеется мне в лицо?

Это все слишком просто. Слишком ярко. Как лошади на кругу, увиденные глазами ребенка. Все – слишком. Все – иллюзия. Ну и что? Вертись, улица. Несись, балкон. Кружитесь, дома.

– Покатаемся на карусели? – тихо спросил он у человека в шортах.

Тот попятился к машине.

Джинсы. Футболка. Шнурки на кроссовках завязались мертвым узлом. Он не знал, что будет делать, вылетая из квартиры. Не знал, ссыпаясь вниз по лестнице. Не знал, выскочив из подъезда. Да так и не узнал, потому что черного «шевроле» больше не было у парикмахерской. Лишь визг шин исчезал в конце улицы.

Ну и хорошо, что не узнал, подумал он.

Мир замедлял вращение. Останавливались дома, деревья, люди, собаки. Остановился тощий кот, сел, стал умываться. Затихал вой мотора. Смолк лязг шестерней. Тихо-тихо. Только ветер шуршит в кроне матерой липы. Он посмотрел себе под ноги и увидел жетон. Нет, не жетон. Крышка от пивной бутылки – растоптанная каблуком, вдавленная в асфальт.

В подъезде громко хлопнула дверь. Миг, и Алешка, задыхаясь, вымелся наружу. В руке сын держал гимнастическую палку – пластмассовую, легкую. Увидев отца, просто так стоящего у края тротуара, Алешка застеснялся. Повертел палку, раздумывая, куда бы ее деть, не нашел подходящего варианта, и спрятал за спину.

В подъезде громко хлопнула дверь. Миг, и Алешка, задыхаясь, вымелся наружу. В руке сын держал гимнастическую палку – пластмассовую, легкую. Увидев отца, просто так стоящего у края тротуара, Алешка застеснялся. Повертел палку, раздумывая, куда бы ее деть, не нашел подходящего варианта, и спрятал за спину.

– Мама котлеты жарит, – невпопад сказал сын.

– Это хорошо, – кивнул он. – После обеда сходим в парк?

Сын улыбнулся:

– Ага, сходим. Там карусели.

СТРАШНЫЙ СУД № 20

Поезд тронулся.

Господи, это ведь сплошная банальность – отправление поезда! Перрон плывет за окном. Провожающие машут руками. Толстая мамаша бежит рядом с вагоном, давая дочке, уезжающей в Москву, финальные напутствия. Дочка, та еще фифа, трещит по мобильнику, кивая мамаше на манер китайского болванчика. Символическая сцена: материнские советы не слышны, стекло окна надежно защищает блудную дщерь от мудрости прожитых лет.

– Котик, я уже еду! Целую, котик, люблю, встреть меня с машиной…

На кой девчонке мудрость? Ей бы котика с машиной.

Народу мало. Часть купе пустует, в иных сидят по двое, по трое. Билеты дорогие? Не сезон? Здание вокзала уходит из поля зрения. Начинаются склоны, заваленные мусором, сортировки; снуют, плохо видимые в сумерках, бабы в оранжевых жилетах. Раскатились по путям круглыми апельсинчиками. Помнится, в юности я возил апельсины из Москвы. Там они были существенно дешевле. Э, нет, поправляю я себя, там они просто были . Оказавшись в столице моей родины, я затаривался апельсинами, бананами, «Майкопской» колбасой (одинадцать рублей сорок пять копеек за килограмм), мороженой венгерской уткой, обернутой в целофан, пластинками с Диззи Гиллеспи…

Нет уж.

Теперь я вернусь налегке, обременный лишь подписанным контрактом.

В моем купе уже шустрит попутчик – лысый, подвижный коротышка. Не стесняясь чужих глаз, он раздевается до трусов – семейных, в горошек. Вешает костюм на плечики, пристраивает галстук – так, чтоб не помялось в дороге. И превращается в курортника – шорты до колен, гавайка навыпуск, тапочки-сланцы. Краем глаза слежу, как на столе объявляется бутылка коньяка, набор стопок в чехле, сыр, заранее порезанный ломтями, баночка маслин…

– По первой? – спрашивает лысый.

– Не рано ли? Только тронулись.

Лысый смеется, словно я отмочил бог весть какую шутку.

– Если тронулись, – булькает он, – тогда в самый раз.

На всякий случай улыбаюсь в ответ. В купе нас двое. Надеюсь, в Белгороде или Орле никто не подсядет. Меньше народу – больше кислороду. Еще одна шутка из тех, над которыми смеялись динозавры.

– Переодеваться будете? Я могу выйти.

– Спасибо, не надо. Я так, только туфли сниму.

– А я не умею так, – лысый покаянно разводит пухлыми ручками. – Привык, знаете ли, с комфортом.

– Часто ездите?

– Ой, часто! Рафаил Модестович, к вашим услугам. Можно просто – Рафа.

– Сергей.

– Приступим, Сереженька?

– Пусть хоть билеты сперва проверят…

Отмахиваясь от моих возражений, он вскрывает коньяк, плещет в металлические стопки. Движения лысого быстры и уверенны. Наверное, полжизни провел на колесах. Такие умеют устроиться где угодно – в поезде, в провинциальной гостинице, за столиком ресторана в захолустье… Мир принадлежит им.

– В командировку? – спрашиваю я.

– Ага.

– Снабженец? Администратор?

– Адвокат.

Рафаил Модестович улыбается и добавляет со значением:

– Ваш адвокат, Сереженька.

– Спасибо, не нуждаюсь.

– Это вам так кажется. Вы что думаете, это поезд?

Вызвать проводницу? Милицию? Выбежать из купе?

– Правильно думаете, Сереженька. Поезд, конечно, поезд. Состав номер двадцать.

Лысый наклоняется ко мне:

– А название поезда знаете?

– Знаю, – вздыхаю с облегчением, словно это случайное знание может послужить мне защитой от психа. – «Николай Конарев». Раньше состав назывался «Южанин».

Коньяк душист и сладковат на вкус.

– А вот и нет! – Рафаил Модестович счастлив. – «Николай Конарев» ушел на Москву без нас. Наш поезд называется «Страшный суд № 20». Еще по стопочке?

– Вы не адвокат, – говорю я. – Вы юморист.

– Еще какой! – хохочет лысый.

– Наливайте. Я сейчас вернусь.

– Далеко собрались, Сереженька? Имейте в виду, стоп-кран не сработает.

– В туалет. От ваших хохм и Железного Дровосека пронесет.

* * *

Туалет был занят.

Странно. Вагон новый, «крюковский»; в купе на табло, укрепленном над дверью, возле крошечных букв «WC» светились два зеленых огонька. Значит, свободно. И тем не менее… Я встал у окна. Мочевой пузырь взбунтовался. Молчал, гад, молчал, и вдруг приспичило. В сумерках, издеваясь над моей нуждой, мимо поезда летели смутные силуэты. Далеко-далеко мерцала россыпь огоньков. Их свет лишь добавлял теням плотности. Казалось, поезд стоит на месте, остолбенев от ужаса, а вокруг закручивается спиралью Дикая Охота. Не стук колес, а грохот копыт, не тряское движение – озноб страха…

Надо запомнить.

Щелкнул замок. Из туалета бочком выбрался коренастый мужик. На голову ниже меня, зато в плечах намного шире. Не стесняясь, мужик застегнул ширинку. Молния заела, ему пришлось раза два дернуть замок и немного попрыгать на месте.

– Здорово, Тюпа! – сказал мужик.

– Добрый вечер…

После школы никто и никогда не звал меня Тюпой. Я и забыл, как оно звучит.

– Не узнаешь?

– Извините, нет.

– Вадька я. Вадька Носов.

– Носов?

– Карлик Нос. Ну ты даешь, Тюпа…

Память смутно откликнулась. Маленький тихоня, сидел на задней парте. Говорил шепотом, с робостью. Временами наглел, чтобы хоть как-то укрепить статус. Увы, с наглостью у Вадьки были сложные отношения. Как у скверного актера с ролью.

– Вадик! – проникновенно сказал я. – Как я рад тебя видеть!

Дежурный ответ для таких встреч.

– Рад он, – буркнул мужик. – Видеть он. А кто меня в «трухалку» обул? На два рубля пятнадцать копеек? Радостный он, блин…

– Какую «трухалку»?

– Ну, «трясучку»…

Игру я вспомнил. Казино не было, обходились, чем могли. Двое пацанов скидывались по монетке, один зажимал деньги в ладонях – «раковинкой» – и начинал трясти. Второй говорил: «Стоп!» – и угадывал, орел или решка. Угадал – деньги твои. Промахнулся – деньги уплыли к «трясуну». Монетки легли вразнобой – трясем до победного конца.

– Вадя, ты чего? До сих пор злобу таишь?

Мужик набычился, зыркнул из-под бровей:

– Я все знаю, Тюпа. Теперь я все знаю, – он так выделил слово «теперь», что по спине у меня побежали мурашки. – Ты, гад, мою монетку в ладони зажимал. Решкой вверх. Если я говорил «орел» – у тебя шансов больше было.

– А если ты говорил «решка»?

– Ты тогда ладони переворачивал. И монетку заодно. Сволочь ты, Тюпа. Два рубля пятнадцать копеек… Ты на них сигарет купил. «Родопи». И Дикашу угощал, чтобы он за тебя вступался, если что. Я помню, я теперь все помню…

Еще минута, понял я, и напружу в штаны.

– Извини, Вадя. По молодости, по глупости… Помнишь, я тебя яблоками угощал?

– Угощал он. Ты яблок терпеть не мог. А бабушка тебе в портфель вечно яблочко сует… Барином хотел выглядеть? Бедного Карлика Носа подкармливал? Я-то по монетке копил, ничего не покупал – все мечтал у тебя рубль выиграть…

– Ну прости меня, подлеца! Хочешь, я тебе коньячка поставлю? На те два пятнадцать хорошие проценты наросли!

– Не хочу.

– Столько лет сердишься?

Мужик вдруг поднял голову:

– Нет, Тюпа. Больше не сержусь.

– Ну и ладушки. Может, все-таки коньячок?

– Вот уже три месяца и шесть дней как не сержусь…

Он шагнул вперед и изо всех сил ударил меня кулаком в живот.

Как я не обмочился, не знаю. Под ложечкой полыхнула сверхновая. В глотку забили тугой кляп, воздух из тамбура выкачали дьявольской помпой. Я давился, тщетно пытаясь вдохнуть. Слезы текли из глаз. Согнувшись в три погибели – в пять! шесть! десять погибелей! – я беззвучно проклинал Вадьку, школу, детство, собственную тупую хитрость, о которой и думать забыл. Вот сейчас Карлик Нос добавит мне по загривку, и буду я валяться на казенном полу, смешной и жалкий…

Нет, Вадим Носов не стал добивать Тюпу. Вместо этого он, хихикнув с отчетливо садистской интонацией, вернулся обратно в туалет и закрыл за собой дверь. Плохо понимая, что делаю, я вцепился в ручку, рванул на себя, не давая Вадьке запереться – хрипящий, плачущий, полумертвый, какой угодно, я буду рвать его зубами, бить головой об унитаз, или, получив вторую плюху, лягу трупом на резиновый коврик…

В туалете никого не было.

Мотая головой, я присел на край унитаза. Дыхалка мало-помалу восстанавливалась. Наверное, синяк будет. Сволочь Вадька, как засадил… Думать о том, куда он делся, не хотелось. Ой, как не хотелось об этом думать! Встав, я облегчился, кряхтя и охая. Умылся холодной водой, остервенело дергая «пиптик» крана. Вытер руки туалетной бумагой – рулончик ее притулился в жестяном боксе. И увидел газету. Свернутая в мятую трубку, сложенная пополам, газета лежала на полочке для мыла. Текст с краю кто-то взял в рамочку, обведя красным фломастером. Жирная линия походила на кровь, вытекшую из разбитого носа.

Назад Дальше