Вовчок Марко Саша
IЯ ее давно-давно знаю: мы из одной деревни; вместе в куклы игрывали. Уж какая она была искренняя, какая сердечная девочка, скажу вам! Как подружится с кем, полюбит — рада душу отдать; в глаза смотрит; пожелай чего-нибудь я — угадает, угодит. Мы с ней слюбились крепко. Бывало, она мне все свое отдает; и не прошу — сама отдает: и куклы, и сережки свои, — все, все, да только улыбается, на меня глядя.
Девочки другие и начнут дразнить ее, подсмеиваться:
— Раздарила, теперь у самой ничего нету! А постарше, те ее бездомовницею называют.
— Вот, — говорят, — будет из тебя хозяйка путная! Соберешь домок!
И мать ей часто за это выговаривала и грозила, а она все только усмехается.
— Ну, не жалко тебе раздавать-то все?
— Чего жалко? Я ее люблю, — что ж тут жалеть? Не жалко…
IIНам пошел пятнадцатый год — однолетки мы с нею, — как вышла наша барышня замуж. А она была, наша барышня, уж не в первом цвету. Много книжек читала, и нравом была строптива: на соседей косилась, на людей гневалась. Жениха не находилось ей, дружбы ни с кем не водила. Худела да желтела над книжками.
Лет уж ей за тридцать было, когда приехал ее братец в гости из губернии, а с ним высокий барин, этакой круглолицый да видный из себя, спокойный, довольный; все поглаживает себя рукою по подбородку да расхаживает с трубкою мерным шагом.
Первые-то дни барышня хоть и понарядней приоделась, да в разговоры с приезжим гостем не пускалась; а он поклонится утром, спросит о здоровье и ею тож не занимается.
Барин только часто на них поглядывал (этакие у него глазки были пронзительные, узенькие, черные; лукавый очень вид имел и хитрый), поглядывал, да вечерком раз, обнявши сестрицу, долго с нею по комнатам ходил и все о чем-то толковал-толковал, словно советовал, образумливал.
Барышня задумчиво пришла в свою комнату, и долго думала она, думала и вздыхала.
С той поры она ласковей с приезжим стала, и все вместе они с ним и гуляют, и за обедом рядышком сидят. А как собрался он выезжать, барышня наша в слезы ударилась. Братец насупился. Приезжий все это видит; самому ему жалко стало, не то — скучно; махнул он рукой да и посватался.
Свадьбу сыграли, не откладывая, и поехали молодые на житье в губернию.
IIIМолодой барыне захотелось из своей деревни служанку себе взять. «На что мне чужую, когда свои есть? Чужой надо плату, да еще какая слуга попадется, — нанятую не научишь».
Выбрала она Сашу: смышленее, проворнее всех она ей показалась. Взяли Сашу и увезли с собою. Отец, мать, сестры — все остались, одна Саша поехала на чужую сторону.
Очень я плакала, провожаючи. А она прижимает меня к себе: «Не забуду, не забуду тебя!»
Уехала она, и мало к нам вестей доходило. Так год прошел. Вдруг недобрые слухи о Саше стали носиться. Мать хоть плачет, хоть тужит, а все верить ей не хочется. Отец черней тучи и слова о Саше своей любимой не промолвит. Сестры услышат про нее — краснеют. Судят-рядят люди, а все еще никто наверно сказать ничего не может. Вот тогда-то меня потребовали к молодой барыне. Шлют меня к ней в губернию.
Пришла я прощаться к Сашину отцу и спрашиваю:
— Что прикажете Саше?
— Да не знаю и сам, что ей приказать, — отвечает, — благословить ли мне ее или проклясть свою дочку!
Стоит, руки скрестил и в окошко глядит.
А мать со мной вышла, слезами заливается, провожает за ворота.
— Благословляю я! Скажи ты Саше, что мать благословляет… Скажи, чтобы богу молилась…
Сестры повыбегали себе за мною:
— Кланяйся сестре! Кланяйся Саше нашей!
IVТяжело ведь отбиться од роду, от своей стороны, — кто этого не знает! Еду я к барыне, да все про Сашу думаю, и тем только утешаюсь: увижу я свою подругу верную, поговорю с нею, потужу — легче мне будет… А Саша меня как встретит? И что с нею сталось? Правда ли, что люди говорят? И каково житье ей? Всю дорогу целую раздумываю про Сашу.
Вез меня наш деревенский старичок Прохор, сморщенный, тщедушный старичок и страх завистливый, — что б ни увидел в чужих руках, хоть там палку березовую, сейчас вздохнет: «Эх, кабы мне такую!» И все, бывало, он твердит: «Эх-ма! Кабы денег тьма!» По пути мы с ним села барские богатые проезжали, леса темные дубовые, поля широкие, — все он вздыхал: «Эх-ма!» Такой чудной был старичок.
VМы приехали вечером. Наша барыня жила среди города, на широкой улице. Все дома каменные, высокие, крыши железные, окна большие, и свет из окон на улицу вырывается; перед крыльцами фонари горят; по мостовой стучат дрожки, коляски и наша тележка тряская. Вечер темный был, время осеннее, тучи ходили — месяц хоронили, только звезды яркие сверкали. Холодноватый и свежий ветерок веял.
Подъехали мы к белому каменному дому, в ворота постучались. Нам отворил бородач, тучный из себя и приземистый, — видно, кучер; гордо кивнул нам и что-то проворчал про себя.
VIМы за ним в избу вошли — почернелая, неубранная, лавки прожженные, столы шатаются, везде вода по полу разлита, зола рассыпана.
Повар тут сидел в белой куртке, сгорбленный, веселый старичок, плешивый, и два парня круглолицых, румяных, один в армяке, а другой в куртке, с пуговицами блестящими. Сейчас все они к нам бросились: давай осматривать, моргать, усмехаться. Повар нам кивнул головою: садитесь, отдохните.
Саши нету; спросить про нее боюсь. Прохор поглядывает да все вздыхает. Все сидим, молчим; а в разбитое окно ветер свечу задувает.
— Ну, — говорит кучер, — как же вы там, в деревне-то у себя, роскошничаете? Несеянную муку пожираете?
Так все и залились хохотом. И пошли тогда шутки да прибаутки, и тешились они, и пересмеивали нас, сколько их душе было угодно. Парни выходят из избы да и говорят нам:
— Ну, спасибо, что приехали! Хоть маленько мы вами тоску свою размыкали!
И вправду: скука их одолела всех, так рады были они хоть чем попало себя повеселить. Такие у них лица были недовольные, да заспанные, да скучные.
VIIЯ с духом собралась и спрашиваю у повара про Сашу. Кучер услыхал и перебил.
— Ты мне поклонись да у меня спроси! Вот гляди-ка. (Дверь отворил). Видишь, коморочка против? Там твоя Саша сидит, а вот у меня ключик от замочка. (Показал мне ключ из кармана).
Говорит он, а я смотрю, — какой тяжелый замок висит на двери! Саша ты моя, бедняжечка!
— Что ж, — говорю, — никогда она и не выходит оттуда?
— Как можно! Ей все пути скатертью, только вот за ворота со двора — не прогневайся!
— На что ж ее заперли?
— Есть таковая причина!
— Пустите меня к ней, — прошу его.
— С нашей радостью, — иди!
Отомкнул, я вошла — темно, хоть глаза выколи, там.
— Саша! Саша! — кличу.
Тихо.
Не ушла ли она куда, думаю, как-нибудь вырвалась…
Постояла я там и опять в избу вошла.
— Видела? — спрашивает кучер.
— Видела, — говорю.
— Радости-то, я думаю, не оберетесь, а?
VIIIТут вошла быстрая крошечная старушонка; личико у ней остренькое, ехидное, ухватки воровские; все заходит с разных сторон, словно выискивает, где побольней щипнуть. Покружила, покружила она, да и говорит мне:
— Сегодня уж к барыне тебя не поведут; ложись, спи.
И ушла.
Сели мы ужинать. Сашу кликали — не пришла.
После ужина все спать полегли в кухне, а я сижу в людской — не спится. Я сижу одна, да думаю, да жду: «Что ж это Саша не бежит ко мне? И где она? Ушла ли, или мне откликнуться не хотела?»
Шелохнулось что-то. Подниму я голову — стоит передо мною высокий мальчик, мне показалось. Гляну еще — это Саша! А волосы у ней в кружок острижены: высокая такая стала и худенькая; живые, ясные глаза впали, и румянец сбежал с лица.
Встала я, и она стоит.
— Саша, — говорю, — Саша!
Так-то мне ее жалко тогда стало!
Она ближе ко мне.
— Обними, — говорит, — обними же меня да поцелуй!
Обнялись мы и поцеловались крепко. И плакать стали пуще.
— Мать благословение тебе прислала, сестры кланяются, — говорю ей.
Она вспыхнула, а расспрашивать ничего не расспрашивает; да и мне-то не говорилось. Сидим обнявшись, да изредка словом перекинемся, житье старинное, детское вспомянем.
IXНа другой день к барыне меня зовут.
Полная она стала такая и величавая. Осмотрела меня с головы до ног, как зовут спросила и говорит мне:
— Смотри ты, не избалуйся! Избалуешься — косу отрежут, вот как Сашке, и накажут строго!
Рассказала мне, что делать, приказала, пригрозила и выслала.
И стали мы вместе с Сашей жить да поживать. Не красно было мое житье, а Сашино-то горькое какое! Всяк ее упрекает, всяк корит и смеется.
Пуще всех донимала ее ключница: так, бывало, и язвит, словно жалом.
Старик повар… да и тот не без того, чтоб чем не попрекнуть ее: он сердит бывал трезвый, ко всем, бывало, придирается, и бог знает за что. То покажется ему, что ты на него взглянула не так, то насмехаешься, — за что-нибудь да придерется. А когда хмелен, то уж и быть нельзя ласковей. Всех тогда хвалит; а его бранят — уговаривает, что нехорошо это. «Люди, в мире живите! — говорит. — Не скучайте, не ссорьтесь, делитесь всем друг с дружкою; кто хочет выпить — я позволяю; сам бы ему купил, да все уж пропил — потерпи; а самое главное — дружно живите!» Больше всех он Сашу любил и ласкал, когда пьян бывал.
Один только повар пьяный и не обижал ее. А то, бывало, кто чужой придет, — торговка ли знакомая, или соседская девушка, гости ли к кому из людей, либо к ключнице — все-то поглядывают, шепотом спрашивают, головою покачивают, руками разводят… А она, словно обвыклася с тем, не жалуется, не горюет.
XЯ ей ни слова. Не надо ее тревожить, думаю, да раз вхожу в людскую (праздник был, господ дома не было, и люди разошлись), вхожу — печь топится, и Саша сидит на лавке, сама в огонь глядит, а слезы текут-текут.
Села я подле и рукой ее обняла. А она, на меня не глядя, рассказывать стала.
— Привезли меня сюда молодою, небывалою, и много я переплакала тогда. Все, бывало, вечерами плачу. Все мне чужое, все незнакомое, неласковое. Грусть-тоска была великая! Вот стою я раз на крыльце под вечер, да смотрю, да тужу; а уж весна шла: снег осел, почернел, под забором травка тонкая выбивалась; морозец еще держался, — ручейки, лужицы замерзали тонким ледочком. Солнышко красно и багряно заходит. Стою — так вспомнилась мне сторона моя милая! «Господи! — думаю. — Хоть бы глянула!» «Саша, чего заскучала? Не скучай, милая!» — слышу. Я сдивовалась-испугалась: гляжу — это баринов племянник молодой. Подошел, взял мою руку, пожал, еще на меня глянул и отошел. Испугалась я, и досадно стало: что он, пожалел, что ли? Пошутил надо мною, посмеялся? Ведь все они без жалости, без милости. Разве этот жалостливей? Глаза у него точно очень ласковые мне показались.
Задумалась я и долго все думала; тоска развеялась даже, только тревожна душа моя. Вспомнился мне тогда наш приезд, как он стоял перед барыней робко, как мешался, путался в разговоре за обедом. Вспомнилось, что он часто на меня из-за двери глядит, бывало. Что работаю я около окошка — он ходит мимо и смотрит. В эту ночь я и во сне его видела. Встала на заре и опять о нем вспомнила. И день целый он у меня из головы не выходил. А вечером я опять на крылечко выбежала: увижу ли его сегодня? Скажет ли слово мне? Выбежала, а он уж тут стоит, словно ждет меня.
«Здравствуй, Саша!» А я молчу. Стоим — он на меня глядит… вот, чую — глядит, а сама глаз не подниму, слова не скажу. Тут стукнул кто-то, мы испугались и разошлись поскорей.
XIС той поры каждый день я его там видела, каждый день. Сколько раз ведь зарекалась: не пойду я, не хочу, да и сама не знаю, как выйду. А он мне так рад бывал, в глаза мне, бывало, смотрит и все спрашивает: «Любишь ли, Саша?» А я, скажу тебе, я очень его полюбила, очень. Как стали люди замечать да посмеиваться, сначала мне стыдно и горько было, а там — я думаю: что ж, люди смеются, — пускай себе! Я люблю его, я его! Что ж мне о себе думать-то? Думай он. Хорошо ему, весело, что смеются — смейтесь; а обидно ему покажется — сам он знает, что сделать. А я послушаюсь его слова, его приказу. Вот живу я себе и не тужу. Дома мы почти не видались: следили за нами; и вот, бывало, куда пошлют меня — я ему шепну, и сойдемся где-нибудь в глухом переулке, под чужими воротами сядем.
XIIТолько раз приходит он встревоженный такой.
— Саша! — шепчет мне. — Дядя и тетка узнали все!
У меня сердце заныло.
— Разлучить хотят? — спрашиваю.
— Не бойся, не печалься! — уговаривает. А на самом лица нету.
Сели мы рядышком и наплакались вволю тогда.
— Как же нам быть-то, Саша? — спрашивает.
— Тебе знать, — говорю, — тебе и решать.
— Эх Саша, Саша! Что я решу! Меня тоска, меня сомненье пугливое берет! Что делать — не знаю! Скажи ты…
— Да что? — говорю. — Уж как ты не надумаешь, уж как ты не знаешь…
— Ты, Саша, на меня не смотри и меня не осуди: сам я себе не рад, ей-богу! Все я боюсь…
— Чего ж боишься?
— Да уж с детства так. Отец-то у меня суровый был и строг. Забил он меня и запугал. Вот и теперь еще все мне его голос слышится: «Не храбрись ты ни в чем: беду наживешь! Иди по дорожке хитро да тихо — хорошо будет!» — Я ведь и тебя-то обмануть сбирался, Саша; обмануть хотел и потом бросить, — ты прости меня! Не бросил: сил не было, потому что полюбил крепко… Скажи, Саша, скажи, что делать? Мучусь я, и голова кругом идет… Ох, Саша, если б можно мне было жениться на тебе!
— Женись, — говорю.
— А люди-то что скажут? Подумай-ка, Саша, как люди-то напустятся, — дядя, жена его злая еще пуще, — все! Все родные! Заклюют они нас, Саша! Умер бы я теперь с радостью!
И заплакал сам.
— Ну, умрем, коли хочешь, — говорю.
Он все плачет. И долго плакал. Встал потом и уверенно так говорит:
— Нет, Саша, грех умереть от своей руки! Будь что будет — женюсь я на тебе! Женюсь… Бог с ними со всеми! Что они мне? Чего бояться их? Женюсь, да и заживем с тобой!
Поцеловал меня и весел пошел себе.
XIIIВоротилась я домой — кличет меня ключница к барыне, сама злобно посмеивается: это она все барыне рассказала. Я пошла. Много тогда я наслушалась слов всяких, но до сердца те слова мне не дошли, — не оттого ли, что уж я знала их, ожидала… Я стояла перед барыней, слушала крик, и грозьбу, и брань, вот словно то далекий колокол гудел. Он у меня перед глазами носился, и все мне прояснялось кругом.
Целую ночь ту я глаз не свела, — думала, думала… Чего-то не передумала я тогда!
Утром господа чай пили, — вошел он. Я не ждала, что так рано он придет к ним. Я испугалась. Вижу, что и он не спал: бледный такой и усталый. Поглядел на меня, и тогда глаза у него блеснули, и отважный такой показался мне.
Господа удивились. Барыня неласково, сурово спросила:
— Что это значит? Откуда? Зачем?
Барин встал и по комнате стал ходить, потом опять сел.
А он все отважно им отвечает:
— Я пришел к вам с просьбою… Саша…
А барин его перебил:
— Да ну, ну, бог простит! Только смотри, чтоб вперед ты не глупил!
— Я не знаю, где совесть-то у твоего племянничка! — вскрикнула барыня. — Еще и разговоры об этом заводит!
— Да ведь от покорности, душенька; хочет прощенье получить от тебя, — говорит барин.
И заспорили меж собою. Спорят, а ему сказать слова не дадут.
Я-то все слышу и вижу из-за двери. Вижу, что он уж теряется, подбегает к ним, схватил их за руки и на колени сам упал.
— Отдайте мне Сашу, отдайте!
— Как? Что? Что?
И не поймут никак, что он говорит; вскочили, покраснели…
— Сашу отдайте! Я жениться на ней хочу!
— Жениться! — кричит барыня. — Ты с ума сходишь? Да ты помешался! Да ты пропадешь! Ты погибнешь! Да тебя всякий добрый человек на порог не пустит!. Как ты уживешься с простой девкой, с грубою, с глупою?
А барин курит, курит, — едва голова видна в дыму, и все покрикивает:
— Вот сумасшедший! Ах, наказал господь!
А он:
— Отдайте мне Сашу! — сам краешек барынина платья целует и за руки ее ловит. — Что ж, разве у простой девушки сердце не любит? Все мы равны перед богом, тетенька! Отдайте мне Сашу! Я умру без нее! Без нее я на свете жить не хочу!
Слушаю я, и жалко мне его стало!
— Пустите! — вырывается барыня. — Отстаньте! Как вы смеете со мною так говорить! Я не отдам девку! Что хотите делайте — не отдам! Подите прочь! Прочь!
Так он и упал рыдаючи. А барин ходит, да курит, да охает.
— Сашка! — крикнула вдруг барыня.
Я вошла. Она схватила со стола ножницы и кивнула мне, чтоб я подошла к ней, — я подошла. Она рванула мои косы — и стричь меня. Одну косу отрезала, на другой ножницы сломала. У самой у ней руки дрожат — рассержена.
Барин смотрит, остановился с трубкой. И он смотрит на нее, на меня, да только плачет слезно… А мне чего-то словно холодно стало, — вот будто какой-то ветер холодный обвеял меня и все от меня разнес далеко. Велит барыня мне рассыпанные, раскиданные волосы собрать и высылает меня.
Собрала я косы и вышла. Что ж? Я его добро; волен он был дать им меня. Только зачем же он отдал-то?
XIVБарыня меня с того времени не велела спускать с глаз. Ключнице-то хлопот было! Недосыпала — все за мною следила. Только я шаг ступлю — за мной крик: «Куда? Куда?» И долго я его не видала. Не видала, и рада тому была. Вот, словно б я его совсем разлюбила. Не то что сердита я была, не то что обижена, а словно разлюбила, — не надо мне его.
Барыня долго меня донимала, долго гнала; потом он ходить перестал — забывать стала и бросила за него нападки. А барин и рад тому. Он тяжелый на подъем человек: обидеть ли, приласкать ли — трудно ему. Как уж рассердится, то после сколько дней сокрушается: «Зачем беспокоить меня? Делайте себе, что хотите, — меня не тревожьте, пожалуйста! Это все одно, что помешать обедать человеку!» Барыня не такая удалась; она вспыльчива и скорая на все: «Не хочу, не хочу твоего племянника на глаза пускать!» Барин сейчас согласен: «Не вели пускать, душенька: хоть оно и жалко немножко, да свой-то покой всякому дороже».