Никто не злорадствовал по поводу моей неудачи, никто не восклицал: «Я же говорил (говорила)! Видишь, тебе было бы лучше оставаться с нами». Они радовались, что я вернулась, и были особенно ласковы и внимательны, чтобы возместить мне перенесенные страдания, но ни папа, ни мама, ни Мэри не согласились взять хотя бы шиллинг из суммы, которую я зарабатывала с такой гордостью и так тщательно сберегала, чтобы поделиться с ними. Сокращая, где можно, расходы, мама уже почти выплатила все наши долги. Акварели моей сестры снискали успех, но папа настоял, чтобы и она заработанные деньги сохранила для себя. Все, что оставалось после пополнения нашего скромного гардероба и других необходимых расходов, мы, по его настоянию, помещали в сберегательный банк — он чувствовал, что ему уже недолго оставаться с нами, и лишь Богу известно, какая судьба ждет нас троих, когда его не будет!
Милый папа! Если бы он меньше терзал себя мыслями о невзгодах, грозящих нам после его кончины, то это страшное несчастье, конечно же, постигло бы нас гораздо позже. Мама всегда старалась отвлечь его от таких разговоров.
— Ах, Ричард! — воскликнула она однажды. — Если ты только выбросишь из головы такие мрачные мысли, то переживешь нас всех. И уж во всяком случае успеешь выдать девочек замуж и будешь коротать оставшиеся годы счастливым дедушкой в обществе сварливой старухи! — Мама засмеялась, и папа тоже, но его смех тут же перешел в горький вздох.
— Замуж? Бедняжки! — ответил он. — Кто же возьмет бесприданниц?
— Те, кто поймет, какие они сами сокровища. Разве и я не была бесприданницей, когда ты женился на мне? И ты, во всяком случае, очень убедительно делал вид, что не раскаиваешься в своем приобретении. Да и что за важность, выйдут они замуж или нет, — мы придумаем тысячи способов честным путем зарабатывать себе на жизнь. И я диву даюсь, Ричард, что ты так себя терзаешь из-за нашей бедности после твоей смерти, как будто для нас есть что-нибудь страшнее подобной утраты! Вот от этого горя тебе и следует нас поберечь, приложив все старания, а как тебе известно, бодрость духа лучшее лекарство, чтобы тело оставалось здоровым!
— Я знаю, Элис, как нехорошо поддаваться унынию, но ничего не могу с собой поделать. Тебе остается только терпеть меня таким, каков я есть!
— И не подумаю! Ты у меня станешь другим, — ответила мама, но суровости ее слов противоречила глубокая нежность тона и любящая улыбка, которая принудила папу снова улыбнуться — и не столь грустно, не столь горько, как вошло у него в обычай.
— Мама, — сказала я, едва мне удалось остаться с ней наедине. — Денег у меня очень мало, и надолго их не хватит. Если бы я могла пополнить эту сумму, у папы осталось бы меньше причин тревожиться. Рисовать, как Мэри, я не могу, а потому мне следует поискать себе другое место.
— И ты действительно этого хочешь, Агнес?
— Да, мама.
— А я думала, деточка, что ты достаточно намучилась.
— Но ведь не все люди похожи на мистера и миссис Блумфилд… — начала я.
— Бывают гораздо хуже! — перебила мама.
— Ну, уж таких, наверное, очень мало, — ответила я. — И конечно, не все дети такие. Ведь мы с Мэри были другими и всегда тебя слушались, правда?
— Обычно. Ну да ведь я вас не баловала, Впрочем, на ангелов вы не слишком походили. На Мэри нападало упрямство, а ты вспыхивала как порох. Хотя чаще вы были очень хорошими девочками.
— Я знаю, я иногда дулась. Но я бы только радовалась, если бы дети Блумфилдов дулись на меня. Тогда бы я сумела их понять. Но они не обижались, потому что их невозможно ни пристыдить, ни огорчить, ни расстроить. Они умеют только злиться и вопить.
— Раз невозможно, значит, они не виноваты. Камень не мнется, как глина.
— Да, но от этого жить рядом с такими бесчувственными, противоестественными созданиями ничуть не легче. Полюбить их попросту нельзя. И любовь им ни к чему — они не способны ни ответить на нее, ни оценить ее, ни понять. Однако, если случай вновь сведет меня с такой семьей, что маловероятно, я ведь буду вооружена опытом и не наделаю столько ошибок. Короче говоря, позволь мне попробовать еще раз.
— Что же, деточка, как вижу, обескуражить тебя не так-то просто. И я этому рада. Но послушай, ты очень побледнела и похудела, и мы не можем позволить тебе портить здоровье, чтобы копить деньги, пусть даже для самой себя.
— Мэри тоже говорит, что я изменилась. Ничего удивительного: я же с утра до вечера не знала ни минуты отдыха ни душой, ни телом. Но в следующий раз я буду ко всему относиться гораздо спокойней.
В конце концов мама обещала еще раз помочь мне при условии, что я буду терпеливо ждать. И я предоставила ей самой объяснить все папе, когда и как она сочтет нужным, ни на миг не усомнившись, что она сумеет получить его согласие. Пока же я с жадностью проглядывала объявления в газетах и писала по всем адресам, где «требовалась гувернантка», если условия были сколько-нибудь приемлемыми. Все письма и все полученные на них ответы — если они приходили — я непременно показывала маме, и, к большому моему огорчению, она заставляла меня отказываться от одного места за другим: эти люди уж слишком из простых, эти слишком требовательны, а эти предлагают слишком маленькое жалованье.
— Не всякая дочь бедного священника обладает твоими достоинствами, Агнес, — повторяла она, — и ты не должна ими бросаться. Вспомни, ты обещала быть терпеливой. А торопиться некуда, у тебя еще много времени и большой выбор.
В конце концов она посоветовала мне самой поместить объявление в газете, перечислив предметы, которым я могу обучать, и все прочее.
— Музыка, пение, рисование, французский язык, латынь и немецкий язык — список довольно внушительный, — сказала она. — Многие будут рады заполучить такую учительницу, и на этот раз ты попытаешь счастья в более благородном семействе, в доме настоящего джентльмена. Такие люди куда скорее будут с тобой вежливы и внимательны, чем чванящиеся деньгами торговцы и надменные выскочки. Я знавала немало знатных фамилий, где с гувернанткой обходились как с членом семьи. Хотя, не спорю, и аристократы бывают и высокомерными, и прижимистыми — во всех сословиях есть хорошие люди и есть плохие.
Объявление было тут же составлено и отослано. Ответов я получила два. Но лишь в одном изъявлялось согласие платить мне пятьдесят фунтов — сумму, которую я назвала по совету мамы. Однако я не знала, соглашаться ли, так как мои будущие ученицы были старше, чем мне хотелось бы, и, решила я, их родители, несомненно, предпочли бы наставницу более светскую, чем я, и уж во всяком случае более опытную. Но мама отговорила меня, когда я уже села писать отказ. Мне надо только преодолеть мою робость, сказала она, больше поверить в себя, и все будет превосходно. Надо коротко и правдиво сообщить, чему я могу учить и как, перечислить собственные условия и ждать результата. Я решилась поставить лишь одно условие: два месячных отпуска в году — в июле и на Рождество. Неизвестная дама в своем ответе не возражала против этого, выразила убеждение, что я им подхожу, но указала, что от гувернантки она требует не широты познаний, — живут они неподалеку от О., и, если потребуется, она наймет учителей, чтобы восполнить пробелы, — но безупречной нравственности, кротости, приятного характера и обязательности.
Маме все это не понравилось, и теперь уже она приводила доводы, почему мне следует отказаться, а Мэри горячо ее поддерживала, но мне не хотелось ждать еще, я отвергла их возражения и, заручившись согласием папы (который узнал о моих намерениях совсем недавно), отправила моей неведомой корреспондентке свое согласие, которое облекла в самую приятную форму, какую только могла ему придать, и дело было завершено.
В последний день января мне предстояло стать гувернанткой в семье мистера Мэррея, владельца Хортон-Лоджа под О., примерно в семидесяти милях от нашей деревушки. Это расстояние мне казалось огромным, так как за все двадцать лет моей жизни на земле я до сих пор дальше двадцати миль от родительского дома не уезжала, а к тому же и члены семьи мистера Мэррея, и его соседи были совершенно неизвестны как мне, так и всем моим знакомым. Однако это только щекотало мое воображение. К тому времени я уже во многом избавилась от mauvaise honte,[1] прежде так меня мучившего, и в мысли, что я окажусь в неведомой дали среди загадочных ее обитателей, было что-то заманчивое и волнующее. Я лелеяла надежду, что уж теперь-то повидаю мир: мистер Мэррей живет вблизи большого города, а не в промышленной области, где люди ни о чем, кроме денег, не думают, по положению в обществе, насколько я могу судить, он стоит выше мистера Блумфилда и, разумеется, принадлежит к тем истинным аристократам, которые, как сказала мама, видят в гувернантке не прислугу вроде экономки или старшей горничной, но наставницу и воспитательницу своих детей и окружают ее должным уважением. А мои ученики много старше прежних и, значит, должны быть разумнее, доступнее уговорам и требовать меньше забот. Их не надо будет все время держать в классной комнате, не надо будет неусыпно следить за ними и беспрерывно что-то для них делать. И наконец, к эти моим надеждам примешивались светлые картины, далекие от воспитания детей и обязанностей гувернантки. Таким образом, читатель может убедиться, что я отнюдь не была мученицей долга, из дочерней преданности жертвующей покоем и свободой с единственной целью обрести средства, чтобы служить опорой и утешением родителям, хотя, конечно, в моих расчетах значительное место отводилось и удобствам папы, и будущей помощи маме. Пятьдесят фунтов представлялись мне внушительной суммой. Мне надо будет прилично одеваться, как того требует мое положение, придется платить за стирку и оплачивать поездки из Хортон-Лоджа домой и обратно. Но если соблюдать строгую экономию, на все это, несомненно, хватит двадцати фунтов с небольшим, и я смогу класть в банк тридцать фунтов… или чуть меньше. Большая добавка к нашим доходам! Нет, я обязана сделать все, лишь бы не потерять это место, как бы дело не обернулось! И ради того, чтобы поддержать свою честь в глазах моих близких, и ради помощи, которую сумею им оказать, если не потеряю его!
Глава VII
ХОРТОН-ЛОДЖ
День тридцать первого января выдался бурным, сильный северный ветер гнал снежные хлопья и закручивал их вихрями. Родители уговаривали меня отложить отъезд, но, опасаясь такой непунктуальностью сразу же вызвать неудовольствие моих будущих нанимателей, я настояла на своем.
Не стану докучать читателям и описывать, ни как покинула дом в это темное метельное утро, ни нежное прощание, ни долгое, такое долгое путешествие до О., ни бесконечные ожидания в одиночестве то почтовых карет, то поездов, ни, наконец, встречу в О. с кучером мистера Мэррея, которого прислали за мной с фаэтоном. Скажу только, что густой снег мешал движению и лошадей и поездов, так что я приехала в О., когда уже давно стемнело, а вскоре разыгралась такая метель, что до Хортон-Лоджа мы добрались с большим трудом. Я сидела вся съежившись, мелкие ледяные кристаллы пронизывали мою вуаль, засыпали колени, я ничего не видела и только дивилась, как бедная лошадь и кучер еще не сбились с дороги. Экипаж полз еле-еле, но в конце концов лошадь остановилась, кучер громко кого-то гокликнул, и, заскрипев на ржавых петлях, открылись какие-то ворота. Видимо, парка. По сторонам занесенной сугробами аллеи я иногда различала мохнатые силуэты и догадывалась, что это деревья. Прошло еще немало времени, прежде чем мы остановились перед величественным портиком большого дома с высокими окнами до полу.
Я с некоторым трудом стряхнула с себя снежную пелену и спрыгнула на землю, полагая, что радушный прием возместит мне тяготы и невзгоды этого дня. Величавый слуга в черном открыл дверь, и я оказалась в обширной прихожей, освещенной подвешенной к потолку лампой янтарного цвета. Он повел меня по коридору, открыл дверь в глубине и объявил, что это классная комната. Я увидела двух барышень и двух юных джентльменов — очевидно, моих новых учеников. Мы поздоровались по всем правилам приличия, и старшая барышня, которая небрежно наклонялась над пяльцами среди клубков берлинской шерсти, осведомилась, не хотела бы я подняться к себе. Разумеется, я ответила утвердительно.
— Матильда! Возьми свечку и проводи ее к ней в комнату, — распорядилась барышня.
Мисс Матильда, по виду совершенный сорванец лет четырнадцати, в коротком платье и панталончиках, пожала плечами и наморщила нос, однако свечу взяла, и я последовала за ней к черной лестнице (два крутых длинных марша) и по длинному узкому коридору в небольшую, но довольно уютную комнату. Тут она спросила, не хочу ли я чая или кофе. Я уже собралась ответить «нет», но, вспомнив, что с семи утра у меня маковой росинки во рту не было, попросила чая. Объявив, что она «скажет Браун», барышня удалилась, а к тому времени, когда я успела снять с себя тяжелый намокший плащ, шаль, шляпку и прочее, в дверях появилась жеманная горничная и сообщила, что барышни просили узнать, буду ли я пить чай здесь или в классной комнате. Сославшись на дорожную усталость, я попросила подать чай сюда. Она удалилась, но вскоре вернулась с маленьким подносом, который поставила на комодик, служивший также туалетным столиком. Вежливо поблагодарив ее, я спросила, когда мне следует встать утром.
— Барышни и барчуки завтракают в половине девятого, мисс, — сказала она. — Они встают рано. Но перед завтраком редко садятся за уроки, так, я думаю, вам можно встать в начале восьмого.
Я спросила, не окажет ли она мне любезность разбудить меня в семь, и, пообещав, она удалилась. Затем, утолив свой голод чашкой чая и тоненьким ломтиком хлеба с маслом, я села возле огня — небольшой кучки догорающих огней, и хорошенько поплакала, а потом помолилась и с более легким сердцем начала готовиться ко сну. Но моих сундучков в комнате не оказалось, я поискала сонетку и, не обнаружив ни в одном углу этого полезного приспособления, отправилась со свечкой по длинному коридору и вниз по лестнице. Встретив прекрасно одетую особу женского пола, я объяснила ей, что мне нужно, — хотя и не без колебаний, так как не могла решить, экономка она, старшая горничная или сама миссис Мэррей. Но она оказалась камеристкой этой последней, и с таким видом, словно оказывала мне редкую любезность, обещала присмотреть, чтобы мой багаж принесли ко мне в комнату. Вернувшись к себе, я очень долго ждала, сильно опасаясь, что она попросту забыла о своем обещании или поленилась его исполнить, и даже собралась вновь спуститься вниз, как вдруг мои надежды воскресли: в коридоре послышались голоса, смех, а затем шаги, в дверь с моими сундучками ввалились грубоватого вида служанка и лакей, не выразившие мне особого почтения. Закрыв дверь под замирающий звук их удаляющихся шагов, я распаковала кое-какие вещи и легла — с радостью, так как была утомлена и телом и душой.
Утром я пробудилась в унынии, к которому примешивалось странное ощущение новизны и довольно грустного любопытства — что-то ждет впереди? Словно меня колдовством перенесли за тридевять земель и внезапно сбросили с облаков в неведомый край, совсем не похожий на все то, что я видела и знала прежде; словно я залетела сюда, как пушинка, которую ветер забрасывает в расселину с неблагодатной почвой, где ей предстоит долгое бесплодное прозябание, прежде чем принесенное ею семечко пустит корни и прорастет, извлекая питание из столь чуждой ему земли. Впрочем, такие сравнения совсем не передают моих чувств. Лишь тот, кто вел такую же уединенную и тихую жизнь, как я, мог бы получить о них представление, если бы внезапно очутился, например, в Новой Зеландии, отделенный безбрежным океаном от всех, кто его знал.
Не скоро забуду я это необычайное ощущение. Когда же я посмотрела в окно на неизвестный мир, то взору моему открылась лишь бесконечная, белая пелена:
Я спустилась в классную комнату, не испытывая особой охоты присоединиться к моим ученикам, хотя мне было любопытно узнать, что откроет более близкое знакомство с ними. Во всяком случае, я приняла твердое решение — одно из нескольких достаточно важных — называть их «мисс» и «мастер». Подобная церемонность между детьми — особенно такими маленькими, как в Уэлвуд-Хаусе, — и их наставницей, проводящей с ними все время, казалась мне холодной и неестественной. Однако даже в том, что я обращалась к маленьким Блумфилдам по имени, видели оскорбительную вольность: недаром их родители в разговоре со мной называли их не иначе как «мастер Блумфилд» и «мисс Блумфилд». Я слишком поздно поняла намек, так как чересчур уж нелепым это мне казалось. Но теперь я решила быть умнее и строго соблюдать все правила этикета по отношению к любым членам семьи. Впрочем, подумала я, с такими большими детьми это будет гораздо легче, хотя короткие словечки «мисс» и «мастер» удивительным образом уничтожали всякую сердечность и гасили любой проблеск симпатии, которая могла бы возникнуть между нами.
Но в отличие от шекспировского Клюквы, у меня не хватит духу терзать читателя чрезмерной обстоятельностью, и я не стану утомлять его подробным рассказом о том, что я узнавала и что происходило как в первый день, так и в последующие. Без сомнения, его вполне удовлетворит краткое описание членов семьи и первых двух лет, которые я провела в этом доме.
Начнем с его главы. Мистер Мэррей, по общему мнению, как будто был полнокровным, веселым провинциальным помещиком, рьяным любителем лисьей травли, искусным наездником, знатоком лошадей, рачительным хозяином и большим bon-vivant.[2] Я говорю «по общему мнению» и «как будто» потому, что не видела его месяцами, если не считать воскресений, когда он посещал церковь. Да иной раз в прихожей или в парке мне встречался высокий дородный джентльмен с багровыми щеками и сизым носом. Если он оказывался на достаточно близком расстоянии от меня, то фамильярно кивал, произнося «доброе утро, мисс Грей» или еще какое-то короткое приветствие. Довольно часто до меня доносился его зычный хохот, и столь же часто я слышала, как он осыпает кощунственными проклятиями кучера или еще какого-нибудь злополучного слугу.
Миссис Мэррей, его супруга, оказалась красивой элегантной дамой лет сорока, которая не жалела ни средств, ни усилий, чтобы подольше сохранить свои чары. Ее главное занятие заключалось в том, чтобы давать званые вечера или посещать их и тщательно следить за всеми капризами моды. В первый раз я увидела ее только в одиннадцать часов на другой день после моего приезда, когда она почтила меня внезапным появлением в классной комнате — так мама могла бы заглянуть на кухню, чтобы познакомиться с новой служанкой. Но нет! Мама не стала бы откладывать это на следующий день, а поговорила бы с ней сразу же, куда более ласкою и дружески, и не только подробно объяснила бы ей ее обязанности, но и прибавила бы несколько слов одобрения. Миссис же Мэррей просто зашла в классную, возвращаясь из комнаты экономки, которой заказывала обед, пожелала мне доброго утра, постояла минуты две у камина, сказала несколько слов о погоде, выразила убеждение, что дорога мне наверное «показалась тяжелой», погладила по голове своего младшенького — десятилетнего мальчугана, который как раз кончил вытирать о ее платье рот и руки после лакомства из запасов экономки, сообщила мне, какой он милый, хороший ребенок, и выплыла вон из комнаты с самодовольной улыбкой на лице — без сомнения считая, что достаточно затруднила себя, да к тому же была на редкость чарующе-снисходительной. Ее дети, видимо, придерживались такого же мнения, и лишь одна я его не разделяла.