Метроленд - Барнс Джулиан Патрик 17 стр.


— В газетах печатают много стихов.

— Ха, а что толку?! Это исключительно чтобы заполнить место. Редактор звонит какому-нибудь стихоплету: «Ой, Джонатан, сделаешь нам на этой неделе что-нибудь на четыре строфы?» или «Боюсь, наш балетный критик подвернул запястье, выводя прописные буквы, так что нам срочно нужно что-нибудь длинное, но с короткими строчками. Во, стихи как раз подойдут. Наши читатели любят стихи».

— По-моему, это не совсем справедливо.

(На самом деле, на мой скромный взгляд, это была уже паранойя — горькое раздражение неудачливого писателя.)

— Конечно, это несправедливо. (Слово «справедливо» Тони произнес с таким же сарказмом, с каким обычно произносил «тори».) Но именно так все устроено. Спроси в книжном поэзию, и тебе предложат какие-нибудь сопливые баллады или совсем уж тухлую дрянь. И то же самое, кстати, и с прозой. Нормальных романов уже не пишут. Какие-то контрабандисты, говенные кролики и история — всё.

— А мы знаем, что есть история, — заметил я ностальгически (и подумал, что надо скорей менять тему).

— Ложь, придуманная победителями. Все правильно. Почему никто больше не воспринимает книги всерьез? Я имею в виду за исключением академиков — ну, с них толку мало: они не более чем критики, причем запоздавшие лет на сто. Почему все кривятся, когда писатель делает какое-нибудь политическое заявление? Почему все «левые» книги обязательно должны быть ультрамодными и стильными, чтобы хоть кто-нибудь их прочел, а к тому времени, когда они становятся ультрамодными, их злободневность давно проходит, акценты меняются и бывшая «левая» книга становится консервативной? И какого хрена, — мне показалось, он сейчас задохнется, — какого хрена публика не покупает моих охренительных книг?!

— Может, там слишком много мата? — предположил я.

Он рассмеялся, потом успокоился и вновь принялся отпускать замечания по поводу нашего сада.

— А ты почему ничего не пишешь, перспективный жирный котяра?

Я ему не рассказывал про свой проект: история лондонского общественного транспорта.

— Я… э… ну, я пока познаю жизнь.

Он рассмеялся, хотя на этот раз — одобрительно. Во всяком случае, мне так показалось.

(Но разве это не правда, что я — нет, не «познаю жизнь», я бы не стал определять это так, — стал гораздо серьезней, чем раньше? В школе я называл себя серьезным; однако на самом деле я был просто настойчивым и настырным. В Париже я тоже называл себя серьезным — вспомним, что я стремился постичь некий глубинный синтез искусства и жизни, — но скорее всего я просто пытался придать некую чрезмерную и при этом оправданную значимость легкомысленным удовольствиям. Сейчас я очень серьезно отношусь ко многим вещам и не боюсь, что не выдержу груза своей серьезности.)

— Ты хочешь сказать, что теперь ты живешь в своем доме, а не снимаешь квартиру, — заключил Тони, когда я пересказал ему все предыдущее. Мы дошли почти до конца сада; дом отсюда был практически не виден — только самый верхний этаж, где когда-нибудь будет комната Эми. Или, может быть, ее младшего братика.

— А что в этом плохого, когда ты уверен, что у тебя есть крыша над головой и что она не течет?

— Подход пещерного человека, — скривился Тони.

— И что у тебя есть семья и ты нормально ее обеспечиваешь?

— Шовинизм как он есть.

— И что у тебя есть ребенок.

(Я бы не стал это упоминать при других обстоятельствах, потому что «жена» Тони недавно сделала «чистку», как он это обозвал. Но он меня разозлил своими несправедливыми нападками.)

— Я думал, что это была нежелательная беременность.

— Мы не планировали, чтобы так скоро, да. Но это уже не имеет значения.

— Я тут подумал, что было бы забавно: пусть компания «Durex» выпускает дырявые презервативы, и тогда мы получим новое, зрелое поколение — серьезное, заботливое, ответственное по самые яйца. Кто знает, может быть, они даже начнут покупать мои гребучие книги.

Мы прошли еще дальше и остановились у клумб с душистым горошком.

— Да, кстати. — Тони подвигал локтем вверх-вниз. Этот скабрезный жест мы придумали в школе, и означал он то самое. — Ты уже поимел кого-нибудь на стороне?

Сначала я думал ответить, что это не его собачье дело. Потом решил промолчать. Но, подумав секунды три (почему так долго?), просто ответил, что нет.

— Интересно.

— Что интересно? (Да что он себе позволяет, в конце концов?!) Что люди могут быть верны друг другу целых шесть лет? Ты сам не выдержал бы и недели?

— Нет. Интересно, что ты сделал паузу перед этим «нет». Это как понимать? «Нет, но был бы не прочь»? «Нет, но на прошлой неделе я едва не сподобился»? «Нет, потому что Марион держит меня на коротком поводке»?

— На самом деле это было: «А не дать ли ему по морде? Хотя нет, лучше скажу ему правду». Как я понимаю, вы с Кейли — люди современные, у вас и на этот счет есть договоренность, что каждый свободен в своих поступках.

— Современные, старомодные — не важно, как это назвать. Все что угодно, только не этот твой дремучий иудео-христианский подход, замешенный на морали викторианских дрочил, ненавидевших секс. — Он вызывающе посмотрел на меня.

— Но я не иудей, и не хожу в церковь, и не дрочу — я просто люблю свою жену.

— Все так говорят. И продолжают так говорить, когда заводят любовниц. Как я понимаю, ты до сих пор еще веришь, что смерть — это конец, что после смерти уже не будет ничего?

— Ну конечно.

— Ну хоть какое-то облегчение. И ты спокойно смирился с мыслью, что до самой смерти ты не оприходуешь больше ни одной женщины?! У меня в голове не укладывается, что такое возможно. Я бы просто с ума сошел. Я хочу сказать, я ни капельки не сомневаюсь, что Марион — просто богиня в постели и все такое, что она втыкается пятками тебе в уши и высасывает из тебя все до последний капли, и тем не менее…

Мне хотелось быстрее закончить этот разговор, но то, что он сейчас сказал про Марион… это было настолько противно (убери свои грязные руки от моей жены)… и потом: кто он такой, чтобы учить меня жить?!

— Я не стану вдаваться в подробности, которые, как я понял, ты бы с удовольствием обсудил, но наша с ней половая жизнь, — я умолк на мгновение, уже ощущая себя предателем, — всегда была… ну, в общем, достаточно разнообразной…

Тони снова подвигал локтем вверх-вниз.

— Ты хочешь сказать…

Я все-таки попытался его оборвать:

— Послушай, если ты живешь на линии Метрополитен, это еще не значит, что ты не слышал о… — Я был вне себя от злости и даже не смог завершить фразу. Перед глазами вставали такие картины… мне самому стало стыдно.

— Ты следи за тем, что говоришь, — радостно отозвался Тони. — Неосторожное слово губит человека.

— А что касается того, чтобы не… спать с другими женщинами, у меня к этому свой подход. Не такой, как у тебя. Когда я занимаюсь любовью с Марион, я не думаю при этом: «Надеюсь, я не умру, прежде чем трахну кого-то еще». И потом, если ты привыкаешь… к икре, тебя уже не тянет на… вареную треску.

— В море есть и другие рыбы, не только треска. Рыбы, рыбы, рыбоньки. — Тони не стал продолжать. Он улыбался и ждал, что я подхвачу и продолжу. Я был взбешен и раздражен. И больше всего меня злило мое собственное сравнение.

— И как бы там ни было, я не верю в эти новые постулаты. Раньше было: не ебись на стороне, потому что ты будешь несчастлив, и подхватишь сифилис, и заразишь жену, и у вас будут дети-дебилы, как у Стринберга, или у Ибсена, или у кого там, не помню. Теперь это звучит: ебись на стороне, иначе умрешь от скуки, и сам станешь нудным и скучным, и не познакомишься с новыми, интересными людьми, и в конце концов станешь импотентом со всеми, кроме любимой женушки.

— И это, по-твоему, неправильно?

— Конечно, это неправильно. Это всего лишь модное предубеждение.

— Тогда почему ты так бесишься? Почему с пеной у рта бросаешься на защиту своих убеждений?

— Потому что такие, как ты, вечно изводят таких, как я, всячески нас клеймят и пишут об этом книги. Помнишь, когда мы были совсем мальчишками, кто-то придумал теорию «В поддержку супружеской неверности»? Я признаю, что в каких-то случаях эта идея вполне правомерна. Только в последнее время с ней как-то уж чересчур носятся. Скоро быть верным жене станет просто неприлично.

Тони молчал. Я чувствовал, что он готовит достойную отповедь.

— То есть ты верный муж вовсе не потому, что так завещал Господь Бог?

— Разумеется, нет.

— Тогда, может быть, из таких соображений: не ебись на стороне, чтобы не дать жене повода тоже пойти налево?

— Нет, я в этом смысле не собственник.

— Может быть, в твоем случае дело вообще не в принципах?

Я вдруг встревожился. У меня было такое чувство, как будто меня подталкивают к корыту с раствором, в котором купают овец. Только в корыте не мыльный раствор, а скорее всего кислота — зная Тони. Он продолжал:

— Может быть, в твоем случае дело вообще не в принципах?

Я вдруг встревожился. У меня было такое чувство, как будто меня подталкивают к корыту с раствором, в котором купают овец. Только в корыте не мыльный раствор, а скорее всего кислота — зная Тони. Он продолжал:

— А ты когда-нибудь обсуждал это с Марион?

— Нет.

— А почему нет? Я думал, это — самое первое, что обсуждают женатые пары.

— Ну, если честно, я пару раз думал завести такой разговор, но не знал, как приступить… чтобы она не подумала, что за этим что-то стоит.

— Или, вернее, кто-то.

— Как скажешь.

— То есть ты не знаешь, против она или нет?

— Я уверен, что против. Точно так же, как я был бы против, если бы у нее кто-то был.

— Но она тебя тоже не спрашивала напрямую?

— Нет. Я же сказал, что нет.

— Стало быть, это просто…

— …просто мое ощущение. Но очень сильное. Я это знаю; я чувствую.

Тони вздохнул нарочито тяжко. «Вот сейчас он меня окунет в корыто», — подумал я. С кислотой.

— Чего вздыхаешь? — Я попытался сбить его с мысли. — Я для тебя — недостаточно интересный случай с точки зрения супружеской неверности?

— Да нет. Я просто подумал, как все меняется. Помнишь, еще в школе, когда Жизнь была с большой буквы и нам казалось, что стоит только закончить школу — и вот оно, Настоящее, мы с тобой думали, что жить — значит открывать для себя или самим выводить некие определенные принципы, исходя из которых ты принимаешь решения и делаешь выбор? Тогда это казалось вполне очевидным для всякого, кроме дебилов-дрочил. Помнишь, как мы читали поздние произведения Толстого, все эти памфлеты типа «Как правильно жить»? И я просто подумал, что ты бы, наверное, стал презирать себя, если бы уже тогда знал, что все закончится тем, что ты будешь принимать решения, основываясь на том, что легко подтвердить и оправдать и что не будет тебя беспокоить. То есть не то чтобы это меня удивило. Я просто расстроен.

Потом была долгая пауза, причем мы оба старались не смотреть друг на друга. У меня было чувство, что на этот раз esprit de l'escalier[139] вернется еще очень не скоро. Во всяком случае, не так быстро, как обычно. В конце концов Тони продолжил:

— Я хочу сказать, что я тоже ничем не лучше. Наверное, я принимаю большинство решений, основываясь исключительно на эгоизме, который называю прагматизмом. И это, наверное, так же погано, как и то, что делаешь ты.

Впечатление было такое, что, благополучно меня утопив, он дождался, пока мое тело выбросит на берег, и попробовал меня откачать — не вполне искренне, но и на том спасибо.

Мы вернулись в дом; а по дороге я рассказал ему много чего интересного про овощи и цветочки.

3. Встает всегда, но не всегда — ко времени

Ирония заключалась в том, что, когда Тони меня отчитывал — а попросту говоря, опускал, — я мог бы высказать ему больше, чем высказал. Ну, хотя бы чуть-чуть побольше. Но может быть, в этом тоже есть какое-то удовольствие — знать, что тебя обругали несправедливо.

Можно ли исповедоваться в добродетели? Я не знаю, но все же попробую. В наше время это достаточно ненадежная идеология. Может быть, «добродетель» — слишком сильно сказано. Это подразумевает что-то уж слишком правильное. Хотя, может быть, и нет. Кто я такой, чтобы отказываться от комплиментов? Если можно обвинить человека в предумышленном преступлении, когда он не сумел помочь тонущему человеку и не вытащил его из воды, то почему его нельзя назвать добродетельным, когда он устоял перед искушением?

Все началось со случайной встречи в метро; в поезде, который отходит от Бейкер-стрит в 17.45. Я уже вошел в вагон, как вдруг мне под ребра воткнулся портфель. Я подвинулся, чтобы освободить место рыхлому толстяку, которых засилье на нашей линии, и тут он радостно гаркнул мне в ухо:

— Ллойд! Ллойд, ты?!

Я обернулся.

— Пенни. — Я знал, что он Тим; он знал, что я Крис. Но даже в школе, когда мы играли в одной регбийной команде, мы всегда называли друг друга только по фамилиям. Потом, уже в шестом классе, он ушел в математический класс и стал там старостой; с тех пор мы с ним почти не общались — наши классы враждовали друг с другом, — и только обменивались кивками на переменах, когда мы с Тони громко обсуждали динамическую неоднозначность Хопкинса.

Он ни капельки не изменился. По-прежнему был коренастый, курчавый и круглый — в общем, истинный староста класса, даже в стандартном наряде пассажира подземки из тех, что ездят по сезонным билетам. Я знал, что он учился в Кембридже за счет компании «Шелл»: 700 фунтов стерлингов в год в обмен на три года работы в компании по окончании университета (обычная практика в крупных фирмах; мы с Тони называли это силовыми приемами правящих классов). Пока поезд тащился до Финчли-роуд, Пенни рассказывал мне про свое житье-бытье: он был женат, причем познакомился со своей женой на «вечеринке в пижамах» — наверное, самое идиотское из всех идиотских мест для знакомства; проработал в «Шелле» пять лет, потом перешел в «Юнилевер»; трое детей, две машины; сейчас он откладывает средства, чтобы дать детям достойное частное образование — в общем, обычная история банального процветания.

— Есть с собой фотогографии? — спросил я, млея от скуки.

— Какие фотогорафии?

— Ну, жены и детей… ты разве не носишь с собой фотографии жены и детей?

— Я вижу их каждый день утром и вечером и целый день по выходным — зачем мне таскать с собой их фотографии?

Я улыбнулся. За окном как раз проплывало новое здание больницы с той стороны футбольного поля. С этого расстояния футбольные ворота казались размером с хоккейные. Был ранний вечер, и по траве низко стелился туман. Я тоже начал рассказывать Пенни про свою жизнь. Может быть, это было вызвано чувством вины, что я невольно его обидел, а может, я говорил правду, — но мне показалось, что в пересказе моя жизнь мало чем отличалась от его жизни, разве что он меня обошел в смысле количества наследников.

Я обнаружил, что, если как-то абстрагироваться от моих безотчетных реакций на Пенни, мы с ним очень неплохо поладили. Я сказал, что подумываю написать социальную историю лондонского транспортного сообщения.

— Ой как интересно! — воскликнул он; и, признаюсь, его реакция была мне приятна. — Всегда хотелось узнать побольше об этой области. Знаешь, я тут на днях встретил Дикки Симмонса — ты, наверное, его помнишь, — и мы как раз говорили обо всех этих тоннелях под городом. Метро, тоннели почтового сообщения… Он много знает о таких вещах; работает в Лондонском муниципалитете. Тебе надо бы с ним повидаться. Может быть, он тебе будет полезным в плане информации.

Да, вполне может быть. В школе Симмонс был стеснительным, робким мальчиком: одиноким, непредсказуемым, с перхотью в волосах и болезненно неуверенным в себе. И вид у него был соответствующий — весь такой страшненький, лопоухий. В школе мы все в обязательном порядке стриглись очень коротко, и такая прическа только подчеркивала его неказистую внешность. На переменах он обычно забивался куда-нибудь в угол, утыкался своим длинным носом в какую-нибудь непонятную книжку по сексологии и безуспешно пытался пригладить свои лопоухие уши, которые росли под углом в девяносто градусов к голове. Тогда для него не было никакой надежды.

— Вот что мы сделаем, — продолжал Тим. — Через месяц у нас будет встреча выпускников. Я скажу ближе к делу, где и когда, и ты приходи тоже. Заодно и повидаешься с Дикки.

Я уныло пообещал, что буду иметь это в виду. А пока суд да дело, он пригласил меня с Марион на маленькую вечеринку «с вином и сыром» в ближайшую субботу. Я сказал, что мы, наверное, придем — если только не надо будет облачаться в пижамы.


Но в субботу вечером мы не смогли найти никого, кто бы посидел с ребенком, поэтому я пошел один. Сценарий избитый: муж впервые за несколько лет попал на вечеринку один, без жены, — спиртное льется рекой — девушка, одетая по моде пятидесятых годов, с «мгновенной» помадой (все это вместе производит на мужа этакое ностальгическое, чуть ли не фетишистское впечатление) — разговор ни о чем — оба пьяны и смеются — легкий флирт, вербальные «обжимания». А потом — как-то вдруг — все пошло вкривь и вкось. То есть по отношению к моим безобидным фантазиям.

— Ну что, пойдем? — неожиданно спросила она.

— Куда пойдем? — растерялся я.

Она взглянула на меня, как на полного идиота, и проговорила угрожающе серьезным тоном:

— Трахаться.

(Сколько ей было лет, интересно? Двадцать? Двадцать один?)

— Ну, насчет этого я не знаю. — Я вдруг покраснел, как пятнадцатилетний девственник, очень надеясь, что она не заметит, как у меня встало. Явно не ко времени, хотя и понятно — почему.

Назад Дальше