Я думаю о том, что я не люблю Олега. Что это ясно как дважды два. И я сужу себя за эту нелюбовь, потому что – а куда смотрела? А сын? Действительно, куда я смотрела?
Я была потрясена, что выпускник, чей портрет не сходил со всевозможных Досок почета, о ком уже на пятом курсе говорили как о готовом кандидате, высмотрел в пестром ряду первокурсниц меня – стиральную доску, мешок с костями, воблу. И не просто высмотрел. Он будто перебрал нас всех, красивых и не очень, по зернышку и предпочел среди всех меня. В этой сознательности выбора, в какой-то даже тщательности его была непонятная мне, восемнадцатилетней, магия. Я была первой на курсе, которую, выбрав, реально приблизили к замужеству. И кто? Лучший из лучших, первый из первых. Это вам не подлый, нападающий из-за угла Игося в диагоналевых брюках. И стоп! Больше сравнений я не имела.
А потом – суп с котом. Четко разграфленная жизнь, и я в ней – косая, да нет, скорее даже волнистая линия. И он борется со мной – мягко, деликатно. Он объясняет мне, что почем и почему. Он учит меня поступать логично и последовательно. Это. Потом это. А потом уже это…
А потом простыми словами, как двоечнице, объясняет: нравственные категории – они живые. И, как все живое, они существуют во времени, пространстве. Изменилось время – изменилась категория. «Почему ты делаешь из нее проститутку?» – возмущаюсь я. «Фи! – отвечает он. – Фи! Ты вульгарна, Лина…» А я и не спорю. Это мой вид обороны. Другого нет. И никто не скажет, что я могу еще… Тем более что вот-вот кто-то там родится…
– Не волнуйся. Вредно. – Так мне затыкается рот.
В общем, Андрюшки еще нет, а сознание, что мы некомплектная пара, уже есть. Не ту первокурсницу выбрал Олег, не ту… Ну что ж… И на старуху бывает проруха. Обмишурился парень…
Потом он уйдет к другой, а я буду думать – почему не ушла я? Ведь я же раньше все заметила. На что я надеялась? Чего ждала? Вот он – известно чего. Правильный человек, он дождался, когда я заочно окончу институт, – затянула я из-за Андрюшки это мероприятие. «Вот ты и на двух ногах», – сказал он. И с приветом. Что тут скажешь? Его новая жена удобно разместилась в отведенном ей строгими линиями месте, а мне надо было брать больше часов, потому что иначе как прожить вдвоем? Я была пришиблена мыслью: почему я не сделала то, что должна была сделать, – уйти самой? Чего у меня не хватило – воли? Характера, смелости? Я носилась со своим внутренним миром, как с Христовым яичком, а мою реальную жизнь определяли другие… Как хотели. Как считали нужным… А сама? Вот тогда я и стала переигрывать свою жизнь жизнью моих учеников. У меня нет воли – пусть будет у них! Я труслива? Ненавидя в себе это, я сделаю их храбрыми. Пусть они не повторят моих ошибок, пусть не будет у них комплекса неполноценности, пусть умеют они решать и совершать поступки, когда их надо, необходимо совершать.
Я выпрямляю – я выпрямляюсь.
Летом вместе с Андрюшкой еду к маме, которая с удовольствием сообщает мне все новости:
– Ритка так замуж и не вышла. Нелка – эта молодец. Хорошо матери помогает. Ты ж помнишь, Петровна все ходила в плюшевом жакете? Пальто теперь пошила. Драповое, прямо помолодела женщина. И Лелька живет хорошо.
Я сижу на маленькой скамеечке, мама стоит у плиты и рассказывает.
– Не понимаю, – всегда приходит к этому мама, – не понимаю. Что тебе было надо? Был бы человек плохой – пил, гулял бы – ну другое дело. Так ведь нет же! Что тебе было надо? Что?
– Так ведь он сам, – говорю я.
– А то я не знаю! – машет рукой мама. – Покрутишься одна, узнаешь, почем фунт лиха.
Только Андрюшка не задавал мне глупых вопросов. Он подходил, обнимал мои колени и преданно говорил: «А я на всю жизнь твой дружочек».
– А я твой, – отвечаю я.
Все-таки я тоже богач.
* * *– Девочки, девочки! Фима возвращается! И Рива с ним.
Певица Людмила Петрова невообразимо толста. И все-таки она как-то ухитрилась влезть в высокие лодочки на тонкой шпильке, но туфли безнадежно потеряли форму, верх их вспучился всеми Ривиными мозолями, с каблуков слезла кожа, и они входили наполовину в землю, отчего тяжелая походка тети Ривы была заплетающейся и неуверенной.
– Вы представляете, девочки! – сказала она, будто только вчера с нами рассталась. – Он собрал вещи и ушел. Я, видите ли, его не устраиваю. Как будто он когда-то меня устраивал…
Нелка подвинула ей рюмку, она выпила залпом, на лице ее сразу выступили пятна, но она ничего не чувствовала, она продолжала говорить:
– Лева теперь не сможет учиться, потому что мы ведь остались без средств. Он говорит, что пойдет работать на шахту и будет учиться вечером.
– Глупости, – сказала Ритка. – И вообще, вам надо к нам переехать.
– Нет, – кричит бывшая певица, – нет, девочки! Справедливости на свете нет. Я отдала ему свою молодость.
– Брось, тетка! – тихо говорит Ритка.
Но та не обижается, она виновато смотрит на племянницу.
– Да, да, – говорит она. – Конечно, я сама виновата. Я всегда знала, какой он человек. Ну, я пойду к Фриде, девочки. Вы все очень выросли. Такие солидные дамы, просто не узнаешь.
Мы смотрим на тетю Риву. Нелепая, с облезлым малиновым маникюром, она вспоминает снова и снова все, что было до сорок первого. И кажется, остановилось и пошло вспять время, и нам уже не по тридцать семь, а всего по семнадцать, и певица только пришла с концерта, сейчас она крикнет: «Люди! Спасите меня!» И Ритка дернет молнию на спине, и Людмила Петрова будет смеяться, «вылезая из оболочки».
Она уходит, и мы освобождаем из угла Лельку, и дядя Фима уходит, и мы, не сговариваясь, смотрим на часы: пора и нам.
– Нелегкую ты берешь на себя обузу – тетку и сына, – говорит Лелька Ритке. – Ты что – армия спасения? Свою жизнь не можешь устроить, а за чужую берешься!
* * *С одной стороны яблоко было красным, как вымпел за чистоту, который постоянно жил на столе учительницы, неприсужденный и одинокий. С другой стороны оно было желтым, как плоскогорье Тибет на стареньком глобусе, что стоит на подоконнике. А со стороны хвостика оно было светло-зеленым, как постиранная плащ-палатка, и эта светлозеленость примиряла с яблоком первоклассников.
– Оно кислое-кислое! – убежденно говорила Валечка, девочка в самых больших валенках в классе. – У меня от таких яблок бывает оскома!
– Не оскома, а оскомина, – сказал Сашка Кудряшов.
– А я яблоки вообще не люблю, – твердо заявила Оля Иванова, старательно разматывая толстую шаль, завернутую вокруг пальто. – Я люблю груши. И вишни. И абрикосы. Я только яблоки не люблю.
– И ничего оно не кислое, – сказала Лелька. – Наоборот, сладкое.
– Сладкое наоборот, – засмеялся отличник Сашка. – Сладкое наоборот – значит…
– Горькое! – закричали все радостно.
– Нет, не горькое! – обиделась Лелька. – Все вы врете.
Она взяла яблоко в руки и поднесла ко рту. Первый класс замер. Одно дело, когда на парте лежит нетронутое яблоко, тогда, если чуточку сощурить глаза и внимательно на него посмотреть, можно вполне решить, что оно не настоящее, а из елочных украшений, что оно кислое, горькое – какое угодно. Вообще без вкуса. Но Лелька собиралась это яблоко есть, и первоклассники не были уверены, что у них хватит мужества перенести это зрелище.
– Яблоко отравлено! – зловеще сказал Сашка. – Оно смертельно.
Лелька обиженно смотрела на своих одноклассников.
– Вы дураки? – спросила она.
– Вот откусишь и умрешь, – пообещал Сашка.
– А сейчас за могилы дорого берут, – печально сказала Оля Иванова, – земля очень промерзлая. Мне мама говорила.
– Я вот тебе как двину, – разозлилась Лелька. – Хорошее у меня яблоко, мне папа принес. Я дома три штуки съела и не умерла.
– А сейчас умрешь, – убежденно сказал Сашка. – Я точно знаю.
– Нет! – закричала Лелька и выбежала из класса.
– Ну и жри! – сказал вслед Сашка.
В класс вернулась Лелька с учительницей Клавдией Федоровной.
– Вы что, ребята, – говорит Клавдия Федоровна, – Лелю дразните?
– Они говорят, что у меня яблоко отравлено, – канючит Лелька, – что я умру.
– Ничего с тобой не станется, – говорит учительница. – Они просто пошутили.
– Нет, – говорит Сашка. – Мы не пошутили.
– Перестань, Саша! – печально говорит учительница. – Сам же все понимаешь… Спрячь свое яблоко, – поворачивается она к Лельке, – и съешь его дома.
– А я хочу сейчас, – говорит она.
Учительница машет рукой и уходит из класса. А Лелька начинает есть яблоко. Она ест громко и победно, аккуратно объедает серединку с хвостиком.
– А вот и не умерла, – говорит она. – А вы дураки!
– Паразитка! Паразитка! Паразитка! – кричит Валечка. – Съела чужое яблоко.
– Нет, свое! – кричит Лелька.
– Нет, чужое! – кричит Валечка.
– Яблоки есть стыдно, – говорит Сашка.
Лелька плачет.
– Ну, не плачь! – говорит ей после уроков Клавдия Федоровна. – Просто ребята давно не видели яблок. Ты попроси, пожалуйста, папу зайти в школу.
– Нет, свое! – кричит Лелька.
– Нет, чужое! – кричит Валечка.
– Яблоки есть стыдно, – говорит Сашка.
Лелька плачет.
– Ну, не плачь! – говорит ей после уроков Клавдия Федоровна. – Просто ребята давно не видели яблок. Ты попроси, пожалуйста, папу зайти в школу.
Лелька стоит за дверью класса, слушает, как разговаривает с отцом Клавдия Федоровна.
– Дома кормите чем хотите, – твердо говорит учительница отцу, – но в школу пусть яблоки не носит. Как вы не понимаете, – заканчивает она печально.
– Ничего страшного в этом не вижу! – Это уже отец.
– Лелю перестанут любить ребята, Степан Валентинович, а зачем это нужно? Если так просто этого избежать. Кормите ее яблоками дома.
– Она малокровная, – говорит отец. – И это вы должны были сказать в классе.
– Сейчас все малокровные, – грустно отвечает Клавдия Федоровна. – И Леля не больше других.
Отец выходит из класса злой. Он не смотрит на Лельку, а Клавдия Федоровна останавливается и долго, долго разглядывает ее.
– Все-таки ты яблоки не носи. Ладно?
– Ладно! – отвечает Лелька.
На большой перемене им раздают хлеб, а раз в неделю в тетрадных кулечках разносят сахар. Это самые веселые минуты. Ребята макают хлеб в сахар, берут его прямо губами, слизывают с ладоней. Лелька ест вместе со всеми, и дома ей за это попадает: «Портишь себе аппетит черт-те чем! – кричит мать. – Дома, что ли, тебе нет сахара?»
В сорок четвертом отец получает назначение начальником ОРСа в Голубинку.
– Представляю, какая там жизнь, – сокрушается мать. – Все разбомблено, ничего нет.
– Не скрипи, – говорит отец, – крышу получим. Устроимся не хуже.
Они долго, долго едут поездом. Каждое утро снимает мать с Лельки очередную кофточку.
– Как заметно, что на юг едем, – говорит она отцу. – Тут уже совсем тепло.
На остановках она покупает черешню, а на другой день ругается, что поторопилась: чем дальше они едут, тем она дешевле.
– Ну, ты скажи, – говорит она отцу. – Тут люди, наверное, мешками деньги гребут.
– Гребут! – отвечает отец. – Все тут спекулянты.
Лелька смотрит в окно. Мальчишка лет одиннадцати носит вдоль поезда вареную картошку. Она лежит на крышке от кастрюли, дымящаяся, в аппетитно лопнувшей кожице, и Лелька чувствует, что, если она сейчас не съест этой картошки, она умрет.
– Картошки хочу! – кричит Лелька.
– Вот наказание, – сердится мать, но все-таки идет в тамбур и приносит на газете три картошки.
Лелька перебрасывает картофелину с ладони на ладонь, а мальчишка смотрит на нее в окошко. Лелька показывает ему язык, он смеется, но тут к нему подходит какая-то тетка в галошах на босу ногу, берет у него крышку с оставшейся картошкой и быстро идет вдоль поезда, а мальчишка стоит у окошка и смотрит, как мелкими кусочками Лелька ест остывшую картошку.
– Вкусно? – кричит он.
– Ага! – отвечает Лелька. Отец с матерью смеются.
– Дети есть дети, – умиляется мать.
– Ну, этот далеко пойдет, – говорит отец. – С детства с рублем.
– Так ведь война же, Степа, – оправдывает мальчишку мать.
– Ну, не говори, – возмущается отец. – Разве бы ты Лельку пустила торговать?
– Что ты сравниваешь. Мы же иначе живем…
На станции в Голубинке им подали линейку. Лелька боязливо поглядывала на блестящие подрагивающие бока лошади, она не была уверена, что лошадь не перевернет их, потому что лошадь стояла беспокойно, ступала подковами и вообще вела себя так, будто времени у нее в обрез и она не намерена ждать, пока снесут все чемоданы. И с места она дернула резко и с вызовом, и Лелька сидела перепуганная, ухватившись двумя руками за овчину, постеленную на сиденье. И только когда увидела на бугре первые развалины, забыла о лошади и стала удивленно смотреть. Все показалось ей необычным.
За узкую холодную синюю тучу заходило красное холодное солнце. На него можно было смотреть совершенно свободно, не прищурившись, такое холодное оно было. Синяя туча была на солнце как поясочек, а сразу после солнца она становилась все шире и шире и уходила прямо в высокие серые развалины. И от этого казалось, что холодная туча выходит из развалин, что внутри них что-то происходит, Лелька даже услышала, как урчат и фыркают камни.
– Воскресник, – сказал кучер. – Дворец хотят восстановить. Да разве можно голыми руками поднять такое разрушение.
И тогда Лелька услышала песни, потому что они подъехали близко к дворцу, и Лелька увидела много людей, которые носили что-то на носилках, весело стучали лопатами, а на пожарной лестнице стоял человек и писал что-то большими буквами по фасаду.
– Ну, теперь близко, – сказал кучер, и скоро они действительно подъехали к домику, и кучер сказал: «Поселяйтесь», и мама, скривившись, ступила на кирпичную дорожку, которая вела к крыльцу, от крыльца к летней кухне, от кухни к сараю, а от сарая к загородке, где тыкал розовой мордой в корыто очень симпатичный поросенок.
– У нас все держат, – пояснил кучер. – К Октябрьским хорош будет, колбаски наделаете, можно и окорочок закоптить.
– А чем я его кормить буду? – ужаснулась мать.
– Не сомневайтесь, – сказал кучер. – Обеспечим. А травы девчонка нарвет, лебеда у нас вольная, ногами топчем.
– Вот еще, – возмутилась Лелька. – Не буду я рвать!
Вечером она слышала, как терся шершавыми боками о загородку поросенок, и мать тихо говорила отцу, что вообще квартира ничего и кирпичик положен, но свинья – это неожиданно, и надо бы поискать домработницу.
– Вот это уж ни к чему, – сказал отец. – Чужой человек в доме.
– И то правда, – согласилась мать. – Может, приходящую?
Лельке снился их кучер на пожарной лестнице, он звал ее к себе наверх и показывал на кастрюльной крышке три аппетитных, в лопнувшей коже картошки.
– Вкусно! – кричал он. – Ой как вкусно!
Жизнь устроилась очень быстро. К Седьмому ноября зарезали первого поросенка. Какие-то женщины мыли в корыте белые пузыри кишок, жарили кровь, смалили свиные ноги, пахло чесноком, смальцем и праздником. В загородку посадили другого поросенка. Его зарезали к Маю. И снова бросили в загородку поросенка. По кирпичным дорожкам бегала тетя Соня, приходящая домработница. Лельке купили пушистую шапку с длинными ушами и сделали хромовые сапожки тридцать третьего размера.
Кучер привез им собаку. Она лаяла всю ночь, иногда прямо рвалась с цепи, но они все скоро к этому привыкли и даже просыпались от тишины, пока однажды Рекса кто-то не отравил. Он лежал на боку, оскалив желтые зубы, а тетя Соня все не могла отстегнуть ошейник.
– Да помоги же ей! – закричала отцу мать. – Она так до вечера провозится.
Отец вытащил острый перочинный нож и легко разрезал неподдающийся ошейник. Потом приехал кучер и увез Рекса. Мать очень нервничала после этого, решили собаку больше не заводить, а поставить высокий забор. Сделали это в два дня, тетя Соня кормила на улице четырех здоровых мужиков. Она нажарила им картошки и почистила две селедки. Мать советовалась с отцом по телефону, нужно ли давать водку.
– Хорошо, – сказала она и положила трубку. После этого она вынесла зеленую поллитровку и очень просила мужиков не спиваться.
– С этого, что ли? – смеялись они, разливая водку в стаканы. – С этого и кошка не сопьется.
– Намекали, чтоб дала еще, – рассказала вечером отцу мать, – но я сделала вид, что не понимаю.
Во дворе пахло свежими досками и разрытой землей. Новые ворота открывались тяжело и со скрипом. Теперь ничего не было видно, что делается на улице, а мать спокойно выбрасывала сушить каракулевую шубу, верблюжьи одеяла и плюшевые скатерти. «А то бы каждый считал», – говорила она Лельке.
Лелька морщилась, потому что ей противно было, как прячут они от людей свою жизнь. Одеяла и шубу показывать нельзя. Плоские баночки шпрот Соня не должна видеть. Хорошие конфеты, которые мать брала в магазине по специальному звонку, они прятали в шифоньере, а не в буфете. Все было под секретом, все было под замком. И когда Лелька возмущалась, мать убежденно говорила:
– Ты думаешь, это мы такие? Все так живут. Вырастешь – узнаешь. Вот Соня у нас работает. Думаешь, ей сто рублей нужны? Как бы не так, она больше нашего имеет, а в людях для маскировки и от жадности. Сто рублей чистыми каждый месяц и харчи даром, а ведь не признается она тебе в этом.
Лельке очень захотелось побывать у тети Сони. И когда однажды в воскресенье к ним пришли гости, она с радостью побежала звать домработницу.
В комнате тети Сони стояло покрытое салфеточками пианино. Лелька с удивлением смотрела на инструмент. «Вот это да!» – подумала она. «Для внучки берегу, – сказала тетя Соня. – Тут одни эвакуировались, я у них купила».
И диван, и буфет, и стол, покрытый плюшевой скатертью, и ковер на стене, и хрустальная ваза с цветами. Значит, мать права?
– А где ваша внучка? – спрашивает Лелька.
– В Сибири, – торопливо говорит домработница. – Вот я ей все и берегу. Мне-то что одной надо? Все на нее трачу.