Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Валентин Пикуль 10 стр.


За стенами замка вдруг заржал стоялый жеребец. Попадая след в след Анне Иоанновне, по узкому тайному коридору Бирен уходил за герцогиней Курляндской — во мрак, в камень, в духоту спален.

Утром он спросил Кейзерлинга:

— Добрый друг, ты разве колдун?

— Нет, не колдун. Но я хорошо знаю Корфа и… нашу герцогиню. Корф закоренелый безбожник, а наша Анна боится ереси…

В эти дни астролог Фридрих Бухер рассматривал стечение планет над Митавой и опять нагадал Анне судьбу русской царицы.

— Ты пьян! — смеялась Анна. — Бухер, сознайся — ты пьян?..

Это правда: Бухер был пьян, в чем и сознался.

Глава 11

Деньки над Москвою — серенькие. Мглистые. Туманит. Скрипят шлагбаумы на заставах — едут дворяне. Прут в сенцы к московским сородичам поросят в мешках, катят на крыльцо анкерки с медом. Прижимая к пузу, тащат дворяне сулеи с домашними наливками.

Тесно стало на Москве и обидно. Куда ни придешь, где ни послушаешь, везде одно говорят:

— Государь-то невесты не жалует. Как в Лефортове затворился, так и не смотрел ее ни разу.

— Да и невеста-то — лукава и неласкова. Мне большак мой сказывал, что Долгорукие сомлели: царь лишил их милости прежней.

— Как бы свадьба не кувырнулась! Ехали мы, тратились…

— Все едино, где исхарчиться… Племяшек, наливай! И то правда: Долгорукие засели во дворце Головинском, а Петр их чуждался. Принимал только князя Ивана — дружба меж ними еще детская, приязнь наивная… Явился Иван к царю — весь в слезах и обидах горьких:

— Поносные вирши на себя имею. Антиошка Кантемир, из господарей молдаванских, на меня, государь, хулу изблевал. А по Москве читают скверну его и злобятся… Честь ли?

— Чти, — разрешил отрок.

Иван Долгорукий прочел царю по бумажке:

— Не ел бы редьки, Иванушко, так и не рыгалось бы тебе, — ответил император. — Сказывала мне бабушка: лжа — что ржа. Верю! А что, братец, ты с младенчества псарями воспитан, так обо мне эдак тоже сказать можно… Из песни слова не выкинешь.

— Ваше величество, — вспылил куртизан. — Всем на Москве не переломать ноги, чтоб умолкли… Как быть-то? Петр потер лицо, посмотрел сквозь пальцы:

— Так и быть: на иордань подниму тебя по гвардии выше.

Куртизан даже не обрадовался. Катька говорила теперь так, родни уже не стыдясь: «По свадьбе моей с царем быть Ваньке в Низах самых!» — А в Низовом корпусе плохо: там болота Гиляни, на них розы цветут персидские, но розам тем не верь — под ними гниль и лихорадка. Кусит клещ тебя, и готов раб божий: понесут вперед пятками… До чего же много мрет на Низу русского люда!

На выходе от царя столкнулся князь Иван с Иогашкой Эйхлером, обнял музыканта ласково.

— Тезка чухонская, — сказал ему. — Пока я в случае пребываю, торопись жар сгрести. Будешь в чине и ко шляхетству причислен. Целуй руку мне, да не забудь добра моего Затрубил на дворе рожок. Залаяли собаки. Топоча сапожищами, придворных расталкивая, бежал до царя егермейстер Селиванов:

— Ваше величество! Я не сплоховал: эвон, мужики дворцовы логово волков обложили… Вас ждем!

Петр легко и бездумно сорвался с места, кинулся в седло. И помчал царь за Рогожи — травить волка… Серый снег летел косо. Волк матерый, видать: уходил он в хитрости, коварно петляя. По кустам заметывал. Петр долго гнал лошадь, но след зверя потерял. Стал людей звать — ему никто не ответил: отбился.

— А и ладно, — сказал, пустив коня шагом… Москва угадывалась вдали — сумеречным блеском колоколен, сизыми дымами, вороньим граем. Въехал император в деревню, и горазд некстати въехал. Мужики как раз тащили гроб из избы — одно корыто другим прикрыто. И тащили не в дверь, а через окно, дабы смерть запутать… Петр подскакал, снял шляпу.

— Кто помер? — спросил.

— Девка… кривого Пантелеича дочь.

— От хвори, видать?

— Воспа… — загалдели мужики. — Она, тошная! Наступала на деревню мгла. От леса уже скакали доезжачие — царя сыскивали, чтобы на Москву ехать.

— А ты, барин, — спросили мужики, — чей же будешь: юсуповский сынок али господ Барятинских?

— Я сам по себе, — отвечал царь. — Волка вот гнал… Открыли гроб. Надо бы, как водится, «позолотить» покойницу. Да с собой ничего не было: как рога затрубили — так и выскочил. Тогда Петр, сострадая, стянул с шеи офицерский шарф и бросил его поверх покойницы. На скудной посконинке вдруг ярко сверкнула серебряная мишура.

— Возьми, отче, — сказал Петр. — Более отдарить нечем.

Тронул лошадь, но тут же прискакал обратно:

— Постой, старик! Случаем руку в кафтан сунул, да и нашел… Рубль тебе, бери! Крышу поправишь или еще что сделаешь…

Дед рубль взял, а шарф дареный снял с покойницы и обратно царю протянул:

— Возьми, добрый сын. Простынешь… Император замотал шарф вокруг тонкой шеи и дал коню шпоры.

Деревня скоро осталась позади… «В осп а, она тошная!» — мрут от оспы русские люди — не меньше, чем на Гиляни.

* * *

Желтым бельмом глядел фельдмаршал Василий Владимирович князь Долгорукий на старенькую иконку. Пошептал губами, вдавил пясть в лоб, кинул длань через плечо и задержал руку на пряжке.

Иногда прорывалось — в моленье его — житейское:

— Да полегчи, полегчи в регименте Преображенском… Волоча ноги по пыльным восточным паласам, подошел адъютант и племянник фельдмаршала, тоже князь Долгорукий.

— Чего надобно тебе, Юрка? — спросил старый воин.

— Егорка Столетов до вас, дяденька.

— Столетов? Это из каких же будет?

— Роду он худого, незнатного, — отвечал Юрка.

— Кличь! — Позвали Егорку, и запахло в покоях фельдмаршала водками и духами. — Почто пьян ко мне являешься?

— То не пьян я, — отвечал Егорка, — то вчера был пьян. Вот и хороводит меня весь день…

— Юрка! — повелел фельдмаршал. — Ты молодцу чарочку вынеси да репку покрепче выбери. А то голова у него на пупок завернута.

Чарочку прияв и репку расхрумкав, Егорка осмелел.

— Был я наверху, — сказал, — а ныне мне стало низко. Состоял кавалером при Виллиме Монсе, коему государь Петр Первый за любовь его к Катерине-матушке высочайше башку отрубить соизволил. А по дружбе с Монсом и мне влипло: на десять лет в Рогервик был сослан, там меня только в бочке вот не солили, а так — все было как надо. Ныне же при дворе цесаревны Елисавет Петровны числюсь, но службою сей не доволен я.

— Чего так? — спросил фельдмаршал.

— И без меня у ней счастливцев хватает.

— А в несчастии, — спросил Долгорукий, — жить не свычен ты, как я погляжу? На што я тебе, кавалер Монсов? От стола моего фельдмаршальского швырки-пинки да пули летят, а кусков сладких с него не падает…

— Возле славной особы служить бы рад! — сознался Егорка и руку старика, воском пахнущую, поцеловал с чувством.

— А на што годен ты? Я ведь солдат прямой, паркеты во дворцах пузом не протираю, и мяе держать прихлебателей при себе не пристало по чину… К чему, ответь, гораздую склонность имеешь? Что возлюбил ты в мире сем, окромя водки?

— В музыке я горазд, — отвечал Егорка Столетов. — Есть ли музыка-то в дому вашем? Я бы показал…

— Того не держим, — подал голос Юрка Долгорукий. Огорчился Егорка и попросил из челядной ложек ему принесть деревянных; на ложках тех заиграл, стервец, запел замечательно:

— Не робок ли ты? — спросил его затем фельдмаршал.

— Того в баталиях воинственных еще не проверял.

— Ну, сейчас проверишь, даже в батальях не побывав… Эй, Юрка! Водрузи-ка чарочку ему на само темечко.

Юрка чарочку на голове Столетова приспособил, чтобы ровно стояла. Сыпнул порох на полку пистоля шведского. Курки взвел — столь тугие, аж лицом покраснел. Взял старый фельдмаршал пистолет и сказал Егорке:

— Смотри же на меня честно и открыто… Без жмуриков!

А сам здоровый глаз закрыл — бельмом стал целиться.

— Славный князь! — завопил Егорка. — Не тем ты целишься… Раздрай здоровый, ой-ой!

— Цыц! — отвечал фельдмаршал, и видел Егорка в прорези прицела желтое бельмо ветерана… Трах! — лопнула чарочка на голове, а старик пистоль отбросил, долго лил вино в чашку, по краям щербатую. — Не сбежал, — похвалил, — и то ладно… Желателей много имею, да в бельмо-то мое мало кто верит… Пей вот! Юрка, сбегай еще за репкой Потом пальцем ткнул Егорку под ребро самое:

— А Дурында твоя, о коей ты в песнях плачешься, она… кто? Из слободы Немецкой, чай? Что-то я такой девки на Москве не упомню. Может, за отсутствием моим уродилась, подлая?

— Ваше сиятельство, Доринда сия есть сладкий вымысел, ибо, служа Купиде, немочно мне открыть истинной дамы сердца.

— Неужто и мне не откроешь?

— Под именем Доринды оплакиваю я страсть к Марье Соковниной, что прозябает ныне в девичестве природном.

— Ну и дурак! — вразумил его фельдмаршал. — Коли хошь любить Машку, так и пиши в стихах честно: мол, хочу иметь грех с Машкой Соковниной… А то выдумал ты каку-то Дурынду! — Помолчал старик и добавил:

— Мне песен твоих не надобно, мне и от своих тошно бывает. А в адъютанты свои велю завтрева тебя вчислить. Будь с утра самого тверез и чист, аки голубь небесный… На водосвятии иорданском явлю тебя перед полком уже в чине!

* * *

Месяц январь — зиме середка. День на куриный шаг прибывает. Бабы на крещенском снегу холсты белят. И висят над крышами звезды в кулак, — это хорошо: быть урожаю гороха да ягод. Воры да пропойцы московские до первого спаса белья не прут. Стирай, баба, вешай, суши, что имеешь, — не опасайся!..

Праздник иордань — не столь для бога, сколь для молодечества. Каждому удаль показать надо. Первым делом — перед бабами, молодицами, да и себе в похвальбу. Трещит от мороза приклад ружейный, а солдат на льду стоит себе: морда, как бурак, красная. Ладан мерзнет в кадиле, а он головою в прорубь — бултых!..

Тринадцать дней осталось до свадьбы царя. Во вторник, в день водосвятия, с утра учащенно благовестили колокола церквей. Построили на льду Москвы-реки два полка: семеновцев да преображенцев. Мороз был лютый, каких давно не помнили. Солнце светило вовсю, и дул ветер сильный…

Петру доложили, что невеста подъехала, и он сбежал вниз. Княжна Екатерина («Ея Высочество») одиноко сидела в открытых санках. На коврах, на подушках. В шубах теплых.

— Пошел! — крикнул царь и вскочил на запятки саней.

Кавалергарды тронули следом. Глухо били копытами в мерзлую землю тяжелые лошади. Блестели кирасы на солнце. За дворцовыми садами с разгону выехали на лед. Хорошо и легко бежалось лошадям. Вдалеке уже и парад иорданский виден…

На запятках стоя, видел царь бархатный верх невестиной шапки, убранной хвостами собольими, да четыре косы — толстые, в руку. Чего-чего, а волос хватало!

Только единожды нагнулся Петр к уху Екатерины.

— Не замерзли, сударыня? — спросил и снова замолчал…

Словно кувалды, ухали в лед копыта кавалергардии. Вот и приехали. Петр едва руки от саней отвел: окоченел шибко. Стянул зубами перчатку — грел дыханием пальцы. Потом князь Иван подвел ему лошадь, вальтрапом крытую, и царь занял место во главе русской лейб-гвардии. По чину он был полковником, а фельдмаршалы — Долгорукий и Голицын — заняли места подполковников. Солдаты кричали «виват» и ружьями всякое вытворяли. Народ был рад царя видеть с невестой рядом. «Чай, — говорили в толпе, — не чужая принцесса, а своя — подмосковная…»

— Эй, сбитенщик, — крикнул Петр, — угости, озяб я!

Выпил сбитня горячего — еще час простоял. Покрылась инеем лошадь под царем. Дышала шумно и парно.

От прорубей тоже несло паром, там пели: «Во Иордане крещающуюся тебе, господи, тройческое явися поклонение…» Там, над кругом черной воды, качался на ленточках голубь, из дерева вырезанный, — символ «духа божия». Феофан Прокопович, в роскошных ризах, трижды опускал крест в прорубь. Освящал на целый год всю Москву-реку. И шел народ с горы, неся иконы.

По освящении полезли все в воду. Прямиком, руки сложив по-солдатски, залетали в прорубь купцы первой гильдии, за ними — второгильдейские сыпали. Мужики шлепались в глубь ледяную. И выскакивали обратно — с глазами выпученными. Синие и без дыхания. Бежали голые бабы по снегу, с визгом взметали брызги…

Так прошло четыре часа. Сняли наконец царя с лошади, уложили в сани, запахнули шубами, крикнули кучерам:

— Гони скорее!..

Под вечер был зван на царскую половину князь Иван.

— Голова болит, — сказал Петр. — Да и знобко мне.

— Может, сразу Блументроста позвать?

— Перемогусь…

Постоял царь, зажмурясь. Потом крикнул:

— Ой, держи меня, Ваня! — и бросился к Долгорукому. Его било, трясло. Дышал с трудом. Дыхание влажно… Во дворец Лефортова срочно прибыл архиятер Лаврентий Блументрост, врач очень опытный. Но царя уже осматривал Николае Бидлоо — врач Долгоруких, и начались интриги — не хуже боярских:

— Я прибыл первым. Мой декокт уже готов.

— Выплесните его собакам, — отвечал Блументрост… Бидлоо звали на Москве проще — Быдло, и лечиться у него избегали. Грешил он по ночам «трупоразодранием», людей резал и научно кусками по банкам раскладывал (за это его боялись и не жаловали). А Блументросты уже век на Москве жили; коли кто из Блументростов рецепт прописал, так его из рода в род, от деда к внуку передавали, как святыню. И такой славе Блументроста Бидлоо — Быдло — сильно завидовал.

Сейчас его от царя прогоняли, и он заявил при всех:

— На руках великого Блументроста за три года умерло три человека: Петр Великий, Екатерина Первая и царевна Наталья… Не слишком ли много славы для одного Блументроста?

А царь пил сиропы, метался, рвало его желчью.

— Вот здесь… больно, — сказал Петр под утро.

— Где, ваше величество? — склонился над ним Блументрост.

— Вот тут… в самом крестце!

Блументрост, глядя в пол, вышел к Остерману:

— Первый бюллетень таков: у царя — оспа.

— Вы отвечаете своей головой, — напомнил Остерман.

— Я не ошибся: боль в крестце — верный признак… Оспа!

С грохотом упал стул, это вскочил Алексей Долгорукий:

— А мой Быдло не так сказал… Чего уж там умничать? Скорей венчать царя надо на дочке моей. От венца-то его и полегчит!

Остерман быстро закрыл лицо козырьком. Начинались конъюнктуры. На этот раз — самые опасные…

* * *

А возки все плыли среди сугробов — ехали дворяне пировать на свадьбе царя. Теснились по домам, спали на лавках, стелили им хозяева уже на полу. Из дальних губерний и провинций, из-за лесов дремучих, шагали на Москву солдаты: стягивались войска — чтобы стоять на парадах и «виваты» кричать. Москва сделалась ковшом, — не тронь ее, а то переплеснет…

Высились над улицами арки — триумфальные, пышные. Под ними проезжали герольды-скороходы и читали народу бюллетени: «Оспа у его императорского величества выступила обильно и здорово». Это правда: оспины уже стали вызревать. Опасность вроде миновала, и караул вошел во дворец с барабанным боем и флейтами, как обычно. До свадьбы царя оставалось всего четыре дня.

Пятнадцатого января Блументрост разогнул усталую спину:

— Его величество уснул… Велите закрыть улицы! Быстро задвинули улицы рогатками, передавили в усердии всех собак, какие попались, чтобы не вздумали лаять. Тихо, Москва! — его величество спит… Замер Лефортовский дворец. Белели в сумерках громадные печи в изразцах голландских. Хаживал здесь когда-то веселый «дебошан» Лефорт, пировал здесь молодой Петр Первый, а теперь лежит его внук, с лицом под страшной коростой… Лежит. Тихо.

—..венчается раб божий… — сказали ему.

Бредово глядели глаза царя-отрока: «Сон или явь?»

Боже, боже! Стоит князь Алексей Долгорукий, а подалее. вся в белом, невеста его Екатерина. Плывут свечи… каплет воск.

А на палец царю надевают кольцо ледяное.

— Люди, люди, — прошептал юный царь. И снова — тишина. И нет княжны, угасли свечи… «Сон или явь?.. Люди, люди, на што вы меня покинули?» А утром — чудо: задышал Петр легко. Встал. Выли трубы в печах. Шатаясь, шагнул к окнам. Откинул рамы.

Москва, Москва! Родимая… Сыпало в лицо ему поземкой. Пахло пирогами. Так вкусно. А вдали — лес: там волки, кабаны, лисы, зайцы и рыси… Тру-ру-ру-ру — зовет рожок на охоту.

И болезнь обрушилась на царя заново. Сквозняк от окна добил его. Оспа прошла в горло и даже в нос — Петр стал задыхаться. Блументрост в бессилии развел руками:

— Виноват буду я, но… пусть придет шарлатан Бидлоо! Пришел Бидлоо — Быдло — и сказал громко, безжалостно:

— Последний Рюрик загублен великим Блументростом! Еще раз спрашиваю: не слишком ли много славы для одного человека?..

Вспомнили, что в Риге живет грек Шенда Кристодемус, врач-кудесник. Но уже было поздно… Поздно звать!

До свадьбы царя осталось всего два дня.

Вельможи толпились во дворце — растерянны:

— Отворите тюрьмы… Кормите нищих! Недоимки простить… Рассыпайте соль по улицам для бедных… пусть гребут в запас!

Был зван ко двору Феофан Прокопович со святыми дарами (на случай последнего елеосвящения). Из монастыря привезли во дворец бабку царя — старуху Евдокию Лопухину, она, как встала перед распятием на колени, так уже более и не поднималась. Муж заточил ее в застенок, сыну голову отрубил, а теперь судьба отбирала у нее последнюю надежду — внука…

Назад Дальше