Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку» - Валентин Пикуль 12 стр.


— О каких пунктах замыслил? — спросил его канцлер.

— Нужны условия, сиречь — кондиции! Дабы самоуправство царей в тех кондициях ограничить…

Остерман посмотрел снизу — тяжело, будто гирю поднял:

— Я человек иноземный, не мне о русской воле судить.

* * *

Особы первых трех классов тоже времени даром не теряли. Третий фельдмаршал, князь Иван Юрьевич Трубецкой, ходил, пузом тряся, да «похаркивал»:

— Видано ль дело сие? Правы синодские: разве можно от нас, родословных людей, затворяться?.. Вынесли бы правду-матку!

И соловьем разливался пламенный Ягужинский.

— Мне с миром беда не убыток! — похвалялся Пашка. — Долго ли еще терпеть, что головы нам ссекают? Вы не как раз время, чтобы самодержавству не быть на Руси Широко распахнулись двери — гурьбой вышли верховники.

— Господа Сенат, генералитет и персоны знатные, — обратился канцлер Головкин. — Рассудили мы за благо поручить российский престол царевне Анне Иоанновне, герцогине Курляндской.

Ягужинский за рукав Василия Лукича дергал, просил:

— Батюшки мои! Воли-то нам… воли прибавьте! Василий Лукич рвался от Пашки:

— Говорено о том было. Но пока воли тебе не надобно… Сенат и генералитет: шу-шу-шу — и к лестницам. Вниз!

— Куда они? — Дмитрий Голицын шпагу из ножен подвытянул. — Надобно воротить, — сказал. — А то как бы худо от них не стало…

Но всех не вернул. Трубецкой с крыльца провыл ему люто:

— Много воли забрал ты, Митька! Печку растопил — вот сам и грейся. А мы свои костры запалим… Жаркие! Оставшимся персонам Голицын начал рассказывать:

— Станем мы ныне писать на Митаву: об избрании и прочем. А кто по лесенке скинулся, тот в дураках будет. Потому что вас всех мы спрашиваем: чего желательно от нового царствования?..

Немцы, кучкой толпясь, помалкивали. Русские же люди, будто прорвало их, закричали все разом — у кого что болело:

— Чтобы войны не учиняла… Миру отдохнуть надо!

— Мужики наши обнищали горазд…

— Бирена! Пущай она Бирена на Митаве оставит…

— Живота и чести нашей без суда не отнимать!

— Куртизанам вотчин не жаловать…

— Милости нам… милости! — взывал Ягужинский.

— И все то сбудется, — заверил собрание Голицын. Опустел дворец Лефортовский, остались верховники, чтобы писать кондиции. Бренча шпагами, совсем раскисшие, уселись министры за стол. От имени Анны Иоанновны сочиняли — для нее же! — кондиции: «Мы, герцогиня Курляндская и Семигальская, чрез сие наикрепчайше обещаемся…»

Разошлись верховники под утро. Голицын в Архангельское не поехал — здесь же, на диванчике, и приткнулся. Так закончилась эта ночь.

За стеною лежал мертвый император, всеми уже забытый!

* * *

Великий канцлер империи смотрел, как нехотя разгораются дрова в камине. Головкин дождался огня жаркого и раскрыл тайный ковчежец. Ходуном ходили стариковские пальцы. Лежала на дне бумага, болтались красные, как сгустки крови, печати.

Это был тестамент Екатерины I — бумага очень опасная сейчас для России. Все было не так! Наследовать престол должна бы Анна Петровна (дочь Петра I от Екатерины), но она уже умерла в Голштинии. Сын же ее, Петр Ульрих («кильский ребенок») — от горшка два вершка. Невестою Петра Второго объявлена по тестаменту дочь Меншикова, которая, как и жених ее, тоже уже мертва…

— Господи, прости прегрешение мое! И канцлер бросил бумагу в огонь. Свернулась она от жара, дымясь. Потом, тихо хлопнув, сгорела дотла.

— Вот и все… Пора спать.

Глава 2

Жестко хрустел снег под валенками, Александрова слобода тонула во мраке. Лишь смутно белели стены Успенского монастыря, да кроваво отсвечивали на востоке звезды. Жано Лесток на ощупь отыскал крыльцо, долго дубасил в двери застывшей пяткой в валенке.

Алексей Шубин затряс свою подругу за рыхлое плечо:

— Лиза, Лизанька… стучат вроде со двора! Цесаревна Елизавета Петровна открыла сонные глаза:

— Кого это черт принес? Ой, прости меня, царица небесная…

Шубин босиком прошмыгнул в соседние комнаты, где с похмелья дрых в обнимку с портным Санковым, гофмейстер Нарышкин.

— Сенька, — растолкал его Шубин. — Барабанят, кажись…

— Если Балакирев, — вскочил Нарышкин, — я его бить стану.

Упали тяжелые засовы. Отшвырнув гофмейстера, лейб-хирург Лесток опрометью кинулся к дверям спальни цесаревны:

— Ваше высочество, отопритесь….Дело особливое имею!

— Да я голая, — послышался шепот Елизаветы.

— Ах, ваше высочество! Разве я не видел вас голой? Отопритесь же — и быть вам императрицей… Слышите?

— А чего ты печешься обо мне? И без меня найдут желателей.

— Народ кричал ваше имя, вся гвардия за вас. Монахи — тоже!

Елизавета хихикнула за дверями:

— С монашками-то, кажись, я еще и не амурничала… Лесток орал, дубася в двери:

— Избрали Анну, герцогиню Курляндскую. А вас отрешили, но мы это исправим, если вы покажетесь народу… Умоляю вас: оставьте лень свою — седлайте лошадей, скачите на Москву!

Из-за дверей послышался сладкий зевок цесаревны:

— Мне и так хорошо. Ступай, Жано… Я спать хочу! Вылетел лейб-хирург на улицу, в бессилии сжал кулаки:

— Ох, и дура! Разве с такою карьер сделаешь?.. Вышел на крыльцо сержант Алешка Шубин.

— Небо-то как вызвездило, — сказал. — А ты, Жано, совсем дурак, как я погляжу… Наши Елисавет Петровны еще молоды, им с гвардией погулять охота. А то возись тут с бумагами да сенаторами! Пропадешь ведь с ними…

(Время Елизаветы еще не пришло!)

* * *

Утром в Оружейной палате опять был сбор великий, звали всех — до бригадирского чина. Бродил сенатор Семен Салтыков — сородич Анны Иоанновны, все о кондициях выпытывал.

— Каки там ишо кондиции изобрели?.. Можно ли то, — говорил, — чтобы на самодержавство русское узду надевать?

Салтыкова — кому не лень — клевать стали:

— Кондиции те — противу тиранства умыслены! Сколь много топлено, вешано, рублено… Тому более не бывать. А ты, сенатор, по родству с Ивановыми, видать, прихлебства желаешь?..

Смерть Петра Второго, такая нечаянная, словно развязала руки Голицыну; он объявил о выборе Анны Иоанновны и просил «виват» кричать. Кричали «виват» трижды — средь корон, мечей, кубков и седел царских.

Трубецкой да Ягужинский пальцами в верховников тыкали:

— Был у нас един монарх, а теперича — эвон! — целых семь объявилось. Один монарх бил — больно; коли бить все семеро станут — тогда и больно и смертно скажется…

— Пошли все вон! — велел гордый Голицын. — Уже все сказано, а у нас еще дело… Духовных персон, однако, поудержим!

Феофан Прокопович — с клиром — предстал. И сразу речь повел о правах на престол потомства Петра: «кильского ребенка» Петра Ульриха Голштинского и цесаревны Елизаветы. Стоял — словно идол, весь в блеске парчи, а лоб — в шишках, глаза — угли.

— Елизавета, — отвечал Голицын, — рождена в стыде и живет бесстыдно, а ныне от сержанта Шубина брюхата ходит… Ее — прочь! А имени Катьки Долгорукой в ектениях более не поминать, как о государыне…

— Смиряемся мы, слуги божий, — сказал Феофан, в зобу своем злость пряча. — А каково быть теперь с величанием Анны Иоанновны? С какой титлою возносить нам имя ее в церквах?

— Поминайте, как и ранее цариц поминали, — отмахнулся Голицын, не заметив, что он меч уронил, а Феофан этот меч поднял…

Феофану того и надобно: раньше-то ведь царей с титулом «самодержец» упоминали… Таково и Анну теперь объявит!

— Церковь, — возвестил Феофан клиру своему, — всегда, яко пес, должна стеречь престол наследников божиих. И от ущемления прав монарших спасать должно… Волочитесь же за мной, братия во Христе! Время ныне таково, что мы с кистенем в головах спать будем. Но они, затейщики конституций дьявольских, еще пожрут кала нашего, сиротского…

Голицын, после ухода духовных, еще раз просмотрел кондиции.

Фельдмаршал Долгорукий взирал на князя бельмом — тускло.

— Герцогиня Курляндская, — сказал, — монахов чтит. Коли кто повезет кондиции на Митаву, так в депутаты надо бы и синодских назначить. Заодно и Феофана задобрим: от него язвы жди.

— Туды-т их всех… такие-сякие! — пустил Голицын.

— Имеешь ты сердце на попов? Скажи — с чего?

— Лживы, подлы и суетны, — в ненависти отвечал Голицын. — Духовенство русское в народе решпекту не имеет. Палачи да фискалы в рясах! Гробы смердящие!

Звали в Совет бригадира Гришу Палибина — он почтами ведал:

— Повелеваем тебе, бригадир: Москву заставами оделить, из приказа ямского подвод и подорожных не выдавать. Мужикам тоже без дела по дорогам не ерзать. Да проведывать, кто куда едет! А всех, кого спымаешь, держи взаперти, яко воров, до вторника. За иноземцами же и послами — глаз особый… Прочувствовал ли?

Замысел был таков: никто не должен предупредить Анну Иоанновну, и никто не смеет перегнать депутатов верховных.

* * *

— Несомненно, дорогой Левенвольде, — сказал Остерман, — заставы будут перекрыты, и нам следует немедля послать гонца на Митаву. Вы, как искренний друг герцогини, обязаны это сделать. Пишите на брата Густава — он человек разумный: поймет, как действовать далее…

Отпустив посла, барон подъехал на колясочке к жене:

— Дорогой Марфутченок не забыла, что ее старый Яган любит сушеные фиги? Так будь же добра, угости меня фигушенками…

Очень уж любил барон фиги. К зеркалу Остерман подсел и натер себе лицо сушеными фигами. Сразу стал вице-канцлер желтым, страшным, зачумленным. Потом напрягся, и брызнули из глаз его слезы. Большие, они залили бурые щеки. «Зеер гут», — сказал Остерман, и слезы те вытер. Мало кто знал, что вице-канцлер умел плакать. Когда захочет — тогда и плачет. Сейчас он просто проверил — не забылось ли? Нет, плакалось отлично. И он успокоился…

Из коллегии иностранных дел явился затерханный ярыга:

— Верховные министры просят пас до Митавы. И сказано, что ехать им «для некоторых дел», а каких дел — к сему не приложено изъяснения. А число лиц в пасе велят указать тако: «и прочие».

— Выдать! — не моргнул Остерман, и коллежский выкатился…

Запела в клетке ученая птица. Барон ездил по комнатам. Узлы завязывались и развязывались. «Конъюнктуры!» Тикали часы; успеет ли Левенвольде послать гонца? Захлопали двери, птица смолкла.

— Правитель дел Верховного тайного совета имеют честь с бумагами явиться, — доложил барону его секретарь Розенберг.

— Что ж, пусть войдет…

Степанов вошел и увидел: вот она, смерть-то, какова бывает. Весьма неприглядна! Голова у Остермана — назад, торчал из-под косынок кадык, обмело губы, лицо желтое, ужасное…

— Весьма сочувствую горю вашему, — тихо повел Степанов, — яко воспитателю государя покойного. Но дела Совета безотлагательны, и велено мне от министров довесть их до вас…

— Что еще? — заклокотало в горле Остермана.

— Депутаты везут государыне новой на Митаву конституционные пункты, сиречь — кондиции знатные об ограничении воли монаршей!

Под душными одеялами сжался Остерман, похолодев.

— Читай же внятно, — сказал, едва ворочая языком.

Степанов на пальцы плюнул, раскрыл бумаги кондиций. Читал:

«…в супружество мне во всю мою жизнь не вступать и наследника не определять… Верховный тайный совет в восьми персонах всегда содержать… Ни с кем войны не всчинять — миру не заключать… Новыми податьми народа не отягщать… В знатные чины выше полковничьего ранга не жаловать… Живота, имения и чести без суда не отымать… Вотчины и деревни никому не жаловать…

…а буде чего, —

закончил Степанов, —

по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской!»

Прошу подписать, барон, кондиции сии…

Вице-канцлер задвигался. Выпростал правую руку, и рука (боевая, письменная) протянулась к Степанову, тряская. До самого локтя она была замотана. Лишь синели ногти мертвецки.

— Да, — громко заплакал Остерман, — когда-то у меня была рука… Но теперь она отнялась.

Слезы затопили лицо вице-канцлера. Больше он ничего не подписывал. И в Совете не был ни разу. По Москве ползли слухи, что Остерман умирает (от горя — по смерти царя).

— Подохнет, так похороним, — говорили люди московские.

* * *

Дорога от Москвы до Митавы! Тайный гонец Левенвольде хорошо ее знает. Каркают черные вороны с берез. В наезженный санями тракт тупо колотят подковы: туп-туп… туп-туп! Торчат из-за пояса гонца кривые рукояти пистолей. А в них — пули, крупные, как бобы. Вот, уже завиднелись вдали крыши Черкизова…

Неужели опоздал? Нет, успел вовремя: последним, проскочил через улицу деревни. Более никто Москвы не ypfKft-нул. Из розвальней вдруг горохом посыпались солдаты, у Черкизова рогаток наставили, багинеты к ружьям примкнули…

— Чтобы мыши не прошмыгнуть! — велел Гриша Палибин.

Первопрестольная замкнулась в кольце застав. А вокруг Москвы — метельные посвисты, сияние лунное, там лежат губернии разные, встают города над обрывами речек, притихли деревеньки под снегом.

И никто еще не ведал, что стряслось во дворце Лефортовском. И там, в провинциях, еще поминали в ектениях императора Петра Второго с государыней-невестушкой — Екатериной Долгорукой.

Москва же варилась сама в себе. Бурлила и выплескивала.

Сейчас она решала за всю Россию, что примолкла в сугробах.

Быть на Руси самодержавию или не быть?..

Но уже скачет гонец Левенвольде и Остермана на Митаву.

Бешено колотятся подковы в дорогу: туп-туп… туп-туп…

* * *

Отужинали в доме Голицыных. Сын верховного министра, князь Сергей Дмитриевич, сидел перед отцом — лицо черное, испанским солнцем сожженное… Был он человек неглупый, но тихий.

— Тятенька, отчего Анну, а не другую посадили вы на престол?

— По размышлении… — отвечал отец. — Рождена сия особа от царя Иоанна, духом нищего. И сама Анна духом нища. Забита ото всех бывала. Всем в ноги кланялась, Меншикову руку лизала. Такую-то, сыне, нам и надобно! Из наших ручек на помады да фижмы получит, а более — шиш: сиди на престоле смиренно. А мы, люди родовитые, будем вертеть ею, только успевай Анна поворачиваться.

— Что далее ты умыслил, тятенька? — спросил сын, — А ныне проект пишу. Каково далее жить… Будут Сенат да палаты, вроде парламента. А наказывать людей не по прихоти, а — по закону. Вины же отцов и матерей на детях не взыскивать: это — грех! Армию, силу грозную, царям в руки не давать. Анне выделим регимент для охраны — и пусть себе тешится. А коли к доходам государства лапу протянет — треснем так, что закается! Стоять же во главе дел российских должны лишь мы — знатные, столбовые… Пущай я погибну! — заключил Голицын. — Щуку съедят, да зубы останутся. Готовлю я пир на Руси, большой и веселый. Только бы гости не подрались. Живем по-старому: где пир — там и драка…

Он вышел. За частоколом двора конюхи князя ставили на полозья старый шлафваген — карету объемную, с кроватями, столом для дел письменных да с печкой. Ехали на Митаву трое: Василий Лукич, брат министра — генерал Голицын Михаил Михайлович (младший) да еще Леонтьев, тоже генерал, троюродный брат императора Петра Первого.

Собрались. Даже дровишками запаслись. Лукич был весел изрядно. Ему большие выгоды на Митаве чуялись. «Прилягу к Анне, — мыслил. — Сам прилягу, а Бирена отшибу…»

Вот с этого Бирена и начал Дмитрий Михайлович наказ читать:

— Смотри, Лукич, чтобы не вздумала Анна, по слабости бабьей, любителя сего в Россию волочь на хвосте своем. От дел наших его сразу отвадь. Пинка дать не бойтесь…

— Чему учишь, князь? — обиделся Лукич. — Я из пеленок прямо в Версаль угодил, знатных дуков через ушко протягивал. Неужто с одной Анной не справлюсь? На спине у ней в Москву въеду.

— Глаз держи востро, — поучал Голицын, — курляндцы хитры и оборотливы. А слухи да изветы в порошок мельчи. Отписывай на Москву цифирно, сиречь — по азбуке секретной… Ну, с богом!

Ворота раскрылись, выпуская шлафваген на улицы. До заставы ехали — все устроиться не могли. Сундук с деньгами для Анны (на подарки ей) брыкался под ногами. Мотало на ухабах громадный шлафваген, словно фрегат парусный в бурю. Леонтьев уже спал, будто суслик, в кошмы завернувшись. Наконец Москву миновали.

Надвинулась на путников темь губернская, провинциальная — деревни, церкви, кладбища да погосты. На Черных Грязях костры горели, солдаты понабежали, и перестали скрипеть полозья:

— Стой… Кто едет? Кажи пас или подорожную. Василий Лукич пасы показал и спросил офицера караульного:

— А кто до нас проезжал или нет?

— Зайца не проскочило, — отвечал офицер… И побежала лунная дорога до Митавы. Форейторы зажгли факелы, помчались наперед депутатов, освещая сугробы брызжущим пламенем. Хлопнули бичи — рванули сытые кони. Замелькали черные руки дерев, побежала мимо Россия — тихая, без огонька. Слепо глядели на путников редкие мужицкие избенки.

* * *

В доме касимовского царевича, что по левой стороне Мясницкой, где селилось семейство Долгоруких, — тоже отвечеряли. А отвечеряв, дружно — всем семейством — плакали…

— Это ты виноват! — сказал Алексей Григорьевич, хватая Ивана за волосы. — Убить тебя мало, что не Катька на престол села!

— Чего уж тут! — подскочил князь Николашка. — Если бы я при государе состоял, я бы не так плох был… Давайте бить Ваньку.

Княгиня Прасковья Юрьевна вступилась за сына старшего:

— Уймитесь, окаянные! Полно вам Ванюшку-то мучить…

Назад Дальше