Потом, на перемене, я вижу его опять.
Он сидит в сторонке, на низкой перегородке перед закутком с кабинетами физики и химии. С моего места можно наблюдать за ним так, чтобы он не заметил. Я пытаюсь вытряхнуть из головы весь перепсих и смотрю на него, как нормальный человек на нормального. Изучаю.
Он из тех, кто не может сидеть спокойно под страхом смертной казни. Сидит на перегородке — а нога у него все время дергается. И головой дергает, будто музыку слушает, но никаких наушников у него нет.
Еще бы он не сидел в сторонке. Он странненький, не такой, как все, — и двигается не так, и вообще не такой. Чего я только испугалась? Обычный псих, урод, никто.
А потом он вытаскивает из кармана записную книжку и принимается в ней что-то писать — нагнулся вперед и локтем заслонился. Не знаю, что он там пишет, но явно не хочет, чтобы кто-то подсмотрел. Значит, у него свои тайны, у этого парня, — это мне даже нравится. Еще мне нравится, что у него записная книжка и он пишет на бумаге: мне самой нравится рисовать на бумаге, ощущать в руке карандаш, а больше, наверное, никто бумагу и в руки не берет — есть же тач-скрины и распознавалки для голоса. А он не такой, как все. Не такой, как все, — это нормально. И вообще мне ужасно интересно, что он там пишет.
Когда он пишет, то ерзает на месте, и на левую сторону его лица падает свет. Да он, оказывается, очень даже ничего — и не просто ничего, а самый настоящий красавец: овал лица, глубоко посаженные глаза, четко очерченная линия челюсти, изгиб губ. А какая кожа. Теплого бежевого цвета, можно сказать, медовая, такая гладкая и чистая… это неправильно. Парень из моего сна — тот, кого я испугалась, — весь в шрамах, лицо у него в таких отметинах, что прямо чувствуешь, какое оно шершавое.
Это не он.
Этого не может быть.
Я хмыкаю и трясу головой. Выставила себя дурой и влипла по уши в первый же день — вообще нипочему. Молодчина, Сара.
Наверное, он заметил движение краем глаза — оборачивается и видит меня. Захлопывает свою книжку, пихает обратно в карман, не сводя с меня глаз. Вид у него виноватый — и я тоже чувствую себя виноватой: я на него пялилась, а он меня застукал. Но я не отвожу взгляд — и, когда мы смотрим друг на друга, у меня перехватывает дух. Между нами есть какая-то связь.
Я не двинутая.
Я знаю его, а он знает меня.
Господи, что происходит?!
Адам
— Ну, все ничего?
Когда я возвращаюсь домой, бабуля сидит на своей табуретке в кухне, как я и думал. Куда бы ее ни занесло — что сюда, что в Уэстон, — она найдет куда взгромоздиться, отыщет себе местечко и горчит себе там, хлещет чай и дымит весь день напролет.
— Типа того. — Пожимаю плечами.
Она, бабуля в смысле, вроде бы и не двигается — но при этом всегда все замечает, только я не хочу ничего ей рассказывать про школу. Рано еще. Ни к чему ей знать, что я завел себе врага и встретил девушку.
На Джуниора с его угрозами мне начхать. Таких кретинов и таких гадостей мне всю жизнь хватало. Хочет, чтобы я еще разок дал ему под дых, — дам. Я его не испугался. А вот число у него — это другое дело. Я записал его на перемене — но все равно не могу забыть. Мерзкая смерть, и так скоро. Она меня так мучает, что в голове мелькают совершенно лишние мысли. Например, может быть, я при этом буду. А может быть, это у меня в руке будет нож…
Даже сейчас, когда я стою в кухне, опираясь на скамейку, лицо мне заливает пот — будто вот-вот хлопнусь в обморок. А вдруг у меня такое же число, как у Джуниора? Вдруг это не его смерть, а моя? То, что я не знаю собственного числа, бесит меня просто жутко. Я пытался его разглядеть. Все перепробовал — и в зеркало смотрел, и в отражение в окне, даже в воде. Ничего не выходит. Надо смотреть человеку в глаза, и все тут, а единственный человек на свете, на которого я не могу посмотреть, — это я сам.
Вообще-то я именно поэтому дергаюсь из-за всех этих «двадцать седьмых». Их так много, что я запросто могу оказаться среди них. В школе их сотни. В одном моем классе тринадцать.
— Адам, очнись. Я задала тебе вопрос!
Сквозь суматоху в голове пробивается бабулин голос, мозг не успевает вмешаться, и с языка у меня срывается:
— Тринадцать.
Блин! Проболтался!
— Что «тринадцать», малыш? — спрашивает бабуля.
— Да ничего. Так просто подумал… задачка одна по математике.
Бабуля прищуривается и выдувает в потолок струйку дыма. Надо срочно ее отвлекать, поэтому я роюсь в рюкзаке и выуживаю наладонник, который мне выдали, когда я наконец зарегистрировался. Я включал его на уроках, но у меня в жизни не было своего компа, мама считала, что в доме им не место, поэтому я вечно выглядел как полный лох. Видел, как на меня косятся и смеются — мол, дикий совсем, только с пальмы слез.
Бабуля косится на наладонник, но без особого интереса. Она нацелилась в меня, и никакие халявные гаджеты не собьют ей мушку.
— Ну, ты же любишь математику, — говорит бабуля. — И числа любишь.
Я? Люблю числа?! Люблю?! Бабуля пристально смотрит на меня — и вдруг я перестаю понимать, про что она спрашивает. Я про числа никому не рассказывал, кроме мамы и еще одной учительницы в школе, когда был маленький и еще не разобрался, что это такое. Мама всегда говорила, что числа — это наш секрет и знаем о них только мы с ней. Вот я и помалкивал. Никому не рассказывал. Когда она умерла, я решил, что теперь о них знаю только я один. Один на свете. Теперь я засомневался.
— Да нет, не то чтобы люблю, — отвечаю, тщательно подбирая слова. — Просто без них в жизни ни как.
— Ага, — кивает бабуля. — Никак.
Мы таращимся друг на друга с минуту — и ничего не говорим. Бубнит радио — новости, типа правительство признало, что промахнулось по целям в Киото на несколько миль, — соседский пес тявкает, как обычно, но молчание наше так и трещит от электричества.
— Адам, я знаю — ты не такой, как все, — говорит наконец бабуля, и по спине у меня бежит холодок. — Я сразу это увидела, как только ты родился.
— Что ты увидела?..
— Я увидела — и вижу сейчас — красивого мальчика. Они в тебе оба — и папа, и мама. Господи, ты так похож на моего Терри. Иногда, честное слово, так и кажется, будто он рядом… словно ничего и не…
Она умолкает. Глаза у нее поблескивают больше обычного, а веки порозовели.
— А еще, бабуля? — Да, она что-то знает. Коротко вздыхает и глядит мне прямо в глаза, глубоко-глубоко.
— А еще у тебя такая аура — ни у кого таких не видела. Красная с золотом. Честное слово, ты ни на кого не похож. За тобой пойдут на край света. Ты из чего угодно выпутаешься. В тебе столько отваги — она так и лучится. Ты сильный — сильный духом. На что угодно спорю — у тебя предназначение.
Решаю рискнуть. Надо наконец выяснить.
— А число у меня какое?
Она хмурится.
— Сынок, я чисел не вижу. Я не такая, как ты и мама.
Выходит, она все знает.
— Откуда ты про них узнала?
— Твоя мама рассказала. Я уже давным-давно про них знаю, а когда она обнаружила, что у нее будешь ты, то сразу мне позвонила.
Тут я понимаю: придется ей рассказать про первое января — рассказать, что я держал в себе все лето.
— Баб, половина народу в Лондоне погибнет в следующем году. Я не сочиняю. Я видел их числа.
Она кивает:
— Знаю.
— Откуда?!
— Ну, Джем говорила мне про две тысячи двадцать седьмой. Предупреждала.
Хватаюсь за голову. Бабуля все знает! Мама все знала! Меня трясет, но не от страха, а от злости. Совсем обалдели — ничего мне не говорить? Как можно было бросить меня одного?!
— Почему ты мне не сказала? А она?..
Злость во мне так и шипит, так и бурлит в руках и ногах. Пинаю панель на стене под кухонными шкафчиками.
— Перестань!
Мне надо что-то разнести, иначе я сейчас лопну. Пинаю панель еще раз — она со стуком валится на пол.
— Адам! Прекрати!
Бабуля уже на ногах и кидается ко мне. Хватает за запястья. Я пытаюсь вывернуться, но она сильная, гораздо сильнее, чем кажется с виду. Несколько секунд мы боремся. Потом она молниеносно отпускает одну руку и с размаху влепляет мне пощечину.
— Здесь нельзя! — кричит бабуля. — В моем доме — нельзя! Не потерплю!
Я немного прихожу в себя. Смотрю на все со стороны — парень-подросток подрался со старухой в ее кухне, — и мне становится жарко от стыда.
— Прости, баб, — говорю. Тру щеку — там, где она мне врезала. Не знаю, куда глаза деть.
— То-то же, — отвечает бабуля и идет ставить чайник. — Если ты успокоился и в состоянии слушать, можем все обсудить.
— Ладно, — говорю.
— И вообще сам заваривай чай. Мне надо перекурить.
Садится, нашаривает пачку, — и когда она достает сигарету и прикуривает, рука у нее дрожит, еле-еле.
Чай готов, и я сажусь напротив.
Садится, нашаривает пачку, — и когда она достает сигарету и прикуривает, рука у нее дрожит, еле-еле.
Чай готов, и я сажусь напротив.
— Рассказывай, баб, — говорю. — Рассказывай все, что знаешь. Про меня, про маму, про папу. Я имею право…
Она разглядывает столешницу — или притворяется, будто разглядывает. Стряхивает на пол крошечный клочок пепла — а потом смотрит на меня, выдувает из уголка рта длинную струйку дыма и говорит:
— Да, право ты имеешь, и, похоже, сейчас самое время.
Сара
Он дергает дверь.
Я перестаю дышать.
В темноте слышно, как поворачивается дверная ручка, как металл царапает дерево: я заклинила дверь стулом. Слышно, как они трутся друг о друга — это он шевелит дверь, сначала чуть-чуть, потом налегает изо всех сил. Так и вижу его лицо — сначала растерянное, потом злобное, — и отодвигаюсь подальше к изголовью, сижу прямо-прямо, уткнувшись подбородком в колени, и скрещиваю на счастье пальцы на обеих руках.
На несколько секунд в комнате становится тихо — а потом он начинает снова. Не верит. Хочет убедиться.
Потом шаги — и тишина.
Я еще сильнее обхватываю коленки и качалось из стороны в сторону. Впору кричать, визжать, плясать — но тишину нарушать нельзя. Нельзя будить остальных — Марти и Люка в соседней комнате, маму в спальне дальше по коридору.
Теперь надо поспать. Теперь можно. Распрямляю ноги, проскальзываю под одеяло. Я устала, но спать не хочется, и приходится лежать целую вечность — и все это время я и ликую, и боюсь. Битву я выиграла — но война еще не кончена. В окно барабанит дождь.
Вот бы мне поспать — восемь часов пустоты, мечта! — но, даже когда удается задремать, это не отдых. Я проваливаюсь в страшный сон, который поджидает меня каждую ночь.
Пламя пылает оранжевым.
Я горю заживо. Я в ловушке, меня завалило обломками.
Пламя пылает желтым.
Малышка кричит. Мы погибнем — мы с ней погибнем. Парень со шрамами на лице тоже здесь. Он сам — пламя, сам — огонь, он обожжен, обуглен, черная фигура среди грохочущего, трескучего, брызжущего жара.
Пламя пылает белым.
И он хватает малышку, мою девочку, и уходит, и пламя пожирает его.
Когда я силой заставляю себя проснуться, в комнате еще темно. Футболка на спине и простыня насквозь мокрые. В голове у меня число — яркое, будто неоновое, оно слепит мне глаза изнутри. Первое января две тысячи двадцать седьмого года. Такого мне раньше не снилось. Это что-то новое. Это он мне принес. Тот парень.
Тот парень из школы — и есть тот парень из моего сна. Это он. Я уверена. Сумел выбраться у меня из головы и пролез в мою жизнь. Как? Как ему это удалось? Хрень какая-то. Чушь собачья. Так не бывает.
Шарю по тумбочке, включаю свет. Тру глаза, пока они не привыкнут, и тут вижу стул, ножкой которого я заклинила дверь.
Еще как бывает, думаю я туповато. Еще и не такое бывает, сплошь и рядом.
Адам
Оказывается, они были знаменитости! Мои мама с папой. А я и не знал. Пару недель в 2009 году о них говорила вся страна и все их искали. «Разыскиваются подозреваемые». Подозревали их в том, чего они не делали, — просто оказались и ненужное время в ненужном месте. А все потому, что мама тоже видела числа — как я.
Бабуля сохранила вырезки из газет — у меня от них мурашки по коже. Мама с папой — такие молоденькие, моложе, чем я сейчас, глядят с первой страницы. Когда они завели меня, они были вообще дети. Папа так вообще про меня так и не узнал. Он погиб, когда мама еще не знала, что беременна.
Рассказали бы мне обо всем раньше — спросил бы у мамы, мы бы с ней поговорили… а так она про числа долдонила только одно — это тайна, и все тут. Никому нельзя говорить, какое у него число. Вот я и успел сказать на всем белом свете только ей — написал на той картинке в школе.
Что же с мамой после этого творилось, а? Каково ей было в последние годы — все знать? Кое-что я сейчас выясню. Рядом с моей записной книжкой лежит сложенный пополам конверт. Договорив все про папу и маму, бабуля дает его мне.
— Она хотела, чтобы ты это прочитал. Когда настанет время. По-моему, это как раз сейчас.
На конверте написано мое имя — маминым почерком, который я ни с чем не спутаю. Когда я его вижу, у меня сердце останавливается на секунду, вот честное слово. Не верится, что письмо настоящее. Оно от мамы. Оно — мне.
А бабуля, оказывается, прятала его от меня. Какое право она имела… Во мне снова вспыхивает злость.
— Давно оно у тебя? — спрашиваю.
— Она дала его мне за пару месяцев до того, как ушла.
— Почему ты не отдала его мне? Оно мое. На нем стоит мое имя.
— Я же тебе говорила, — произносит она медленно, словно к полудурку обращается, — она попросила, чтобы я сберегла его для тебя. До той поры, пока ты не будешь готов…
— А ты, конечно, прекрасно понимаешь, готов я или нет! Ты-то точно знаешь, как лучше!
Она глядит мне прямо в глаза. Не хуже меня слышит, как между нами все звенит, и отступать не собирается.
— Да, знаю, твоя мама, по крайней мере, так считала. Она мне доверяла.
Я фыркаю.
— Мне шестнадцать лет. Я и без тебя могу все решить! Ты про меня ни фига не знаешь!
— Я знаю больше, чем ты думаешь, сынок. Может, успокоишься наконец и вскроешь конверт?
Конверт. А я и забыл, из-за чего мы тут лаемся.
— Я один прочитаю, — говорю и прижимаю конверт к груди. Он мой, а не бабулин. Она явно расстроена. По всему видно — старую клячу так и корежит от любопытства. Потом она громко хмыкает и тянется за очередной сигаретой.
— Естественно, — говорит она. — Естественно, читай. Потом приходи, поговорим. Я буду здесь, никуда не уйду.
Уношу письмо в комнату и сажусь на кровать. Это моя территория, моя личная комната — только на самом деле она не моя. У меня же своего — раз, два и обчелся. А остальное тут папино — то есть того мальчишки, который был моложе меня, мальчишки, которого я никогда не видел и который так обо мне и не узнал. Я тут как в музее — в окружении его барахла. После смерти папы бабуля ничего здесь не трогала, и было ясно, что селить меня сюда для нее нож острый, но мне было больше некуда деваться.
Кладу конверт на колени и таращусь на него. Мамин почерк. Этого конверта касались ее руки. Интересно, на нем что-нибудь осталось? Разглаживаю его пальцами. Да, я хочу прочитать письмо, но еще я понимаю: прочитаю — и все кончится. Больше у меня ничего от мамы не будет. Это как еще раз с ней прощаться.
А я не хочу, чтобы все кончалось. Я и так знаю, что уже все. Знаю, что ее нет — а теперь мне вернули маленькую ее частичку.
— Мама, — говорю.
Голос звучит непривычно, как будто чужой.
Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!
И я открываю конверт — и она здесь.
Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала — даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.
Дорогой Адам!
Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать — но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.
Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное — помни саму любовь. Остальное не важно.
Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля — золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.
Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые — видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила — нарушала собственное правило — и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.
Лондон — опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.
Все, мне пора. Дописать, попрощаться — мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты — лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.
С любовью — навеки —
Мама
ХХХХХХХ
С подбородка у меня капает слеза — прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.