Он говорил все это медленно, немного бессвязно.
— Но, — произнесла я, — как вы сумели проникнуть ко мне?
— Я справлялся. Сначала сам, у ваших друзей. Потом послал свою секретаршу к вашей консьержке, к вашей служанке и т. д. Я долго колебался, прежде чем вмешаться в вашу частную жизнь, но, в конце концов, подумал, что это мой долг. Я знал, — заключил он с торжествующим смешком, — что только очень важное обстоятельство могло помешать вам прийти в «Салину» в ту среду, двенадцатого.
Мен" разрывал невольный смех и вполне резонный страх. По какому праву этот чужой человек расспрашивал моих друзей, служанку, консьержку? Во имя какого чувства он осмелился тратить на меня запасы своего любопытства и своих денег? Неужели потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал мне жалостную историю его любви к дочери английского полковника? Это казалось мне неправдоподобным. Под его башмаком было слишком много людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне. Но почему? Он должен был прекрасно знать, чувствовать, что он не нравится мне и никогда не понравится. Между мужчиной и женщиной с первого взгляда заключается или соглашение, или пакт о невозможности такого, соглашения. Само тщеславие ничего не может поделать с этим почти животным чутьем. В тот момент я возненавидела его — и его самоуверенность, и его мебель в стиле Людовика XIII. Я дико его возненавидела. Не говоря ни слова, я протянула ему рюмку, и, укоризненно поцокав «тц-тц» (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя?), он пошел ее наполнить. Подумать только! Я находилась в каком-то доме к востоку от Парижа, в небольшом рыцарском поместье времен Людовика ХШ, а владельцем его был богатейший банкир с замашками детектива. Я была без машины, без вещей и без цели. Не имела ни малейшего представления ни об отдаленном, ни даже о самом близком своем будущем. В довершение всего, уже наступал вечер.
В жизни мне доводилось бывать в массе необычных ситуаций, и комических, и роковых, но на сей раз, я побила все свои рекорды в искусстве комедии. Мысленно я сняла перед собой шляпу, поздравляя себя с этим, и отпила глоток из рюмки, которая казалась мне моим единственным имуществом на земле. Вскоре я поняла, что не следовало так строго ограничивать мой рацион консервами, ибо голова моя уже начинала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А. Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.
— У вас нет пластинки? — спросила я.
На минуту придя в замешательство — настал и его черед! — ибо, вероятно, он ждал иного поведения от женщины, вызволенной из плена у мужа-садиста, Юлиус встал, открыл шкафчик, бесспорно старинной работы, внутри которого, однако, стоял великолепный стереофонический проигрыватель японского производства, как заверил меня хозяин. Учитывая декорацию, я рассчитывала услышать Вивальди, но голос Тебальди заполнил комнату.
— Вы любите оперу? — спросил Юлиус. Он присел на корточки перед дюжиной никелированных ручек и казался выше, чем был на самом деле.
— У меня есть «Тоска», — добавил он все с той же немного торжественной интонацией.
Я решила, что у этого человека забавная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным и действительно превосходным проигрывателем, но и самой Тебальди. Быть может, передо мной был единственный известный мне богач, извлекавший подлинное наслаждение из своих денег. Если так, то это свидетельствует о большой душевной силе, ибо по своему опыту я знала, что богатые люди под тысячу раз пережеванным предлогом того, что деньги — это медаль с двумя сторонами, считают своим долгом без конца кричать об оборотной стороне. Они считают себя редкостью, а стало быть предметом зависти, изгоями, виной чему их богатство. И как ни много могут они обрести, благодаря нему, это их ничуть не утешает. Если они щедры, им кажется, что их обманывают. Если они недоверчивы, то утверждают, что без конца и самым грустным образом убеждались в обоснованности своей недоверчивости. Но тут — наверное, из-за водки — мне подумалось, что Юлиус А. Край горд не своей ловкостью в делах, а скорее тем, что она дает ему возможность слушать не искаженный ни малейшей царапиной, ни малейшей шероховатостью, нетронутый в своей чистоте великолепный голос Тебальди — женщины, которая и сама кажется ему великолепной. И точно так же, хотя и более наивно, он должен гордиться своей энергией и энергией своих секретарей, позволившей ему избавить очаровательную женщину, то есть меня, от судьбы, которую ин счел постылой.
— Когда вы разводитесь?
— Кто вам сказал, что я собираюсь развестись? — ответила я нелюбезно.
— Вы не можете остаться с этим человеком, — сказал Юлиус рассудительно. — Он больной.
— А кто вам сказал, что мне не нравятся больные? В то же время я злилась на свою неискренность.
Уж раз я последовала за своим спасителем, логично было бы снизойти и до некоторых объяснений. Мне хотелось только, чтобы они были возможно короче.
— Алан не больной, — ответила я. — Он одержимый. Это парень, мужчина, — поправилась я, — от рождения помешанный на ревности. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, в известной мере, я так же виновата, как и он.
— Ах, так? В какой же? — прогнусавил Юлиус.
Он стоял передо мной подбоченясь, в воинственной позе адвоката американского суда.
— В той мере, в какой я не сумела переубедить его, — ответила я. — Он всегда сомневался во мне, чаще всего напрасно. Мне поневоле приходилось быть хоть в чем-то виноватой.
— Просто он боялся, что вы от него уйдете, — заявил Юлиус, — а раз он этого боялся, это как раз и случилось. Все логично.
Тебальди пела главную арию, и музыка, расходившаяся волнами, внушала мне желание разбить что-нибудь. И желание плакать. Я, в самом деле, не выспалась.
— Вы скажете, что это не мое дело, — начал Юлиус…
— Да, — ответила я каким-то диким тоном, — действительно, это не ваше дело.
Вид его не выражал ни малейшей досады. Он рассматривал меня с состраданием, как будто я произнесла невероятную глупость. Он махнул рукой, что должно было означать «она сама не знает, что говорит», и этим жестом окончательно вывел меня из себя. Встав, я сама налила себе полную рюмку водки. Я решила внести полную ясность.
— Господин Крам! Я вас не знаю. Я знаю о вас только то, что у вас есть деньги, что вы чуть не женились на девушке-англичанке и что вы любите миндальные пирожные.
Он так же красноречиво и покорно махнул рукой, как и подобало здравомыслящему человеку перед малоумной.
— Я знаю, кроме того, — продолжала я, — что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мною, наводили обо мне справки и, появившись вовремя, вывели меня из затруднительного положения, за что я вам чрезвычайно признательна. На этом наши отношения кончаются.
Выдохнувшись на этом, я села и с неприступным видом уставилась на пламя. На самом деле меня разбирал смех, ибо в продолжение моей краткой речи Юлиус слегка отступил и стоял теперь в обрамлении двух оленьих голов, которые ему решительно не шли,
— У вас расстроены нервы, — проницательно заметил он.
— Крайне, — ответила я. — Будешь тут нервной. У вас есть снотворное?
Он отшатнулся так резко, что я рассмеялась. С момента моего приезда я только и делала, что то смеялась, то плакала; без всякого перехода впадала то в гнев, то в изумление. Вот я и подумала о хорошей постели (очень возможно, в готическом стиле), в которую я могла бы опустить мои несчастные кости. Казалось, я смогу проспать трое суток.
— Не бойтесь, — сказала я Юлиусу, — я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-нибудь другом месте. Просто, как вам, по-видимому, доложила ваша секретарша, последние дни были достаточно тяжелыми, и у меня нет желания об этом говорить.
При слове «секретарша» его передернуло. Он снова уселся напротив меня, положив ногу на ногу. Машинально я отметила, какие у него большие ступни.
— Помимо секретарей, чрезвычайно мне преданных, я много говорил о вас и с вашими друзьями, которые вам так же преданы. Они беспокоились о вас.
— Ну что ж, вы можете их успокоить, — произнесла я с иронией, — вот я и в безопасности. По крайней мере, на несколько дней.
Мы глядели друг на друга с вызовом, смысл которого был для меня неясен. Что делала здесь я? О чем думал он? Что он хотел знать обо мне и зачем? Моя рука начала трястись, как в «Салине», мне необходимо было лечь. Еще несколько рюмок, несколько вопросов — и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, наверное, именно этого и дожидается.
— Будьте так добры, покажите мне мою комнату, — сказала я и встала. Я взобралась по лестнице, поддерживаемая Юлиусом и дворецким, и оказалась, как и предполагала, в комнате, обставленной в готическом стиле. Пожелав им доброй ночи, я раскрыла окно, секунду вдыхала восхитительно свежий ночной деревенский воздух, а затем бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.
А на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все та же мрачная комната, все та же неопределенность, а во мне маленькая флейта насвистывает веселую охотничью песенку. Музыка всегда начинала звучать во мне в самое неподходящее время. Как будто жизнь — это гигантский рояль, а я не считаю нужным нажимать на педали или, вернее, нажимаю наоборот: приглашаю симфонические увертюры моих счастливых дней и удач, а лунный свет грустных дней исполняю фортиссимо. Рассеянная, когда надо радоваться, и преисполненная радости жизни при неблагоприятных обстоятельствах, я без конца обманывала ожидания и чувства тех, кто меня любил. Это происходило не от извращенности ума. Просто временами жизнь казалась мне такой смешной с ее преходящей простотой, что кто-то во мне так и умирал от желания разбить крышку, как бывает на концертах иных пианистов. Но пианистом-то, во всяком случае, одним из них, была я. Кто из двоих, Алан или я, причинил себе большее зло? Он, наверное, лежит теперь на диване, прикрыв руками веки, съежившись и прислушиваясь лишь к стуку своего сердца. А в пятидесяти километрах от него лежу плашмя на постели я и вслушиваюсь в крик птицы, звучавший всю ночь. Но кто из нас двоих более одинок? Как ни тяжко любовное страдание, разве оно тяжелее безымянного, безответного одиночества? На мгновение я вспомнила Юлиуса, и мне стало смешно. Если этот рассчитывает поймать меня в свои сети, если как организованный деловой человек он уже отвел мне место на своей шахматной доске, ему придется плохо! Охотничья песенка звучит еще веселее. Я еще молода.
Я вновь свободна. Я еще могу нравиться. Погода прекрасная. Не так скоро кому-то удастся наложить на это руку. Сейчас я оденусь, позавтракаю, вернусь в Париж, найду там какую-нибудь работу, а друзья, конечно же, будут в восторге снова видеть меня.
В комнату вошел дворецкий, везя столик, уставленный тостами и садовыми цветами. Он объявил, что г-н Крам должен был уехать в Париж, но будет к обеду, то есть меньше чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в свой старый свитер и вновь обретенный эгоизм, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами видны были тени, снующие взад и вперед, и во всей атмосфере чувствовалось ожидание — ожидание хозяина дома, который не ждет кого-то определенного. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама не так уж весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, они полизали мои руки, и я решила, что, когда вернусь в Париж, тоже заведу себе собаку. Этой собаке я буду отдавать свой труд и свою привязанность, а она не будет за это кусать меня за икры и задавать вопросы. В этот момент, хотя ситуация и была более определенной, я испытывала то же самое чувство, что пятнадцать или двадцать лет назад при выходе из пансиона. Теперь только все зависело от меня. Всегда кажется, что со сменой спутника, с переменой в жизни или с возрастом чувства становятся иными, чем в юности, тогда как они остались абсолютно теми же. И все же каждый раз жажда свободы, жажда любви, инстинкт бегства, инстинкт погони — все эти чувства, в силу непоследовательности, которую провидение придало памяти, или просто в силу наивных притязаний, кажутся нам совершенно особыми.
Возвращаясь к дому, я попала прямо в объятия г-жи Дебу. Я так остолбенела, что прежде чем самым невоспитанным образом пролепетать: «Что вы здесь делаете!», позволила ей трижды судорожно облобызать меня.
— Юлиус мне все рассказал, — воскликнул арбитр хорошего тона и специалист по разрешению щекотливых ситуаций. — Он говорил со мной сегодня рано утром, и я приехала. Вот и все.
Она просунула мою руку под свой локоть и, спотыкаясь о гравий, все время легонько пожимала ее своей, затянутой в перчатку. Она была в очень элегантном костюме из зеленовато-оливковой замши, некстати подчеркивавшем при свете бледного солнца ее городской грим.
— Я знаю Юлиуса уже двадцать лет, — продолжала, она, — в нем всегда было чрезвычайно развито чувство приличия. Он не хочет, чтобы это было похоже на похищение, на какую-то тайну. Вот он и позвонил мне.
Она была великолепна. Совсем в духе «Трех мушкетеров». Расценив мое молчание как признательность, она продолжала:
— Это нисколько не нарушило моих планов. Мне предстоял смертельно скучный обед у Лассера, так что я в восторге от того, что смогу оказать вам эту маленькую услугу. Где вход в этот балаган? — добавила она оглушительно, ибо ей в ее бледно-оливковом костюме, должно быть, было довольно свежо. Как по волшебству, дверь отворилась, в проеме показался меланхоличный дворецкий, и мы вошли в гостиную.
— Здесь довольно мрачно, — произнесла она, окинув взглядом гостиную, — можно подумать, мы в Корнуэлле. Вы никогда не бывали у Бродерика? Бродерика Кронфильда? Нет? Ну, это совсем как здесь — свидание в охотничьем домике. Конечно, там это более натурально, чем в пятидесяти километрах от Парижа.
Закончив речь, она села и уставилась на меня: я плохо выгляжу, заявила она, и в этом нет ничего удивительного. Она всегда считала Алана в высшей степени странным. Как, впрочем, и весь Париж. А поскольку она была в дружбе с моими родителями, она преисполнена заботы обо мне. Я с удивлением внимала этому потоку откровений, ибо мне было абсолютно неизвестно, чтобы она была знакома с моими родителями. Когда в довершение всего она заявила, что я поеду с ней, что она даст мне пристанище у одной из своих невесток, которая как раз сейчас в Аргентине, я послушно кивнула. Решительно, Юлиус А. Крам удивлял меня все больше. В его руках, как в руках факира, было все: шоферы-гориллы, частные детективы, преданные секретарши, невесты-аристократки, даже дуэнья. И какая! Женщина, жестокие деяния которой, как и акты благотворительности, не имели себе равных по количеству. Женщина столь же неприятная, сколь элегантная — словом, одна из тех женщин, о которых говорят «безупречная». Судьбе было угодно, чтобы она обратила свой благосклонный взор на мое существование и даже приняла в нем участие. А, в общем, в ее глазах я была всего лишь неизвестной. Моих родителей она могла знать лишь до войны. Я же провела свои ранние годы совсем в другой стране, а потом уехала в Америку и вернулась оттуда в сопровождении элегантного молодого человека по имени Алан, о котором она знала лишь то, что он американец, богатый и немного странный. То, что в меня влюблен Юлиус, не имело особого значения.
Она еще посмотрит, войду ли я в ее свиту или стану жертвой.
Юлиус появился в назначенный час, казалось, был в восторге при виде двух женщин, сплетничающих в уголке у огня. Он горячо поблагодарил г-жу Дебу, а я, таким образом, узнала, что ее зовут Ирен, и бросил на меня торжествующий взгляд человека, который действительно обо всем подумал. Мы поговорили о том, о сем, то есть ни о чем, с тактом, отличающим воспитанных людей, когда они за столом. Можно подумать, что присутствие тарелки, прибора и появление первой закуски обязывает цивилизованные существа к некоторой сдержанности. Зато, едва они встали из-за стола, или, вернее, уселись в гостиной за чашкой кофе, как моя судьба снова оказалась предметом их обсуждения. Итак, жить я буду, по всей вероятности, на улице Спонтини, в квартире невестки Ирен, Адвокат Юлиуса, г-н Дюпон-Кормей, войдет в контакт с Аланом. А мы, прежде всего, пойдем в будущую субботу на великолепный бал, который дают в Опере в пользу Общества призрения одиноких стариков и преступников, или что-то в этом роде. Я слушала, как они говорят обо мне, как малый ребенок; с каким-то недоверием и изумленной заинтересованность?, которая постепенно перерастала в беспокойство. В самом ли деле я такая хрупкая, безоружная и вполне безупречная очаровательная молодая женщина, которой им надлежит покровительствовать. Я из тех людей, которые невольно находят защитника или родню в каждом человеческом существе. Пусть вскоре этот родственник внушит скуку или раздражение и от него этого не будут скрывать — это не изменит его предназначения: просто он вступил в родство с неблагодарным ребенком, вот и все.
Вскоре, покинув укрепленную ферму с меланхоличным дворецким, мы выехали в Париж. Около пяти я уже сидела в маленькой гостиной невестки г-жи Дебу, терпеливо ожидая, пока шофер Юлиуса привезет мне из дому кое-что из одежды (домом отныне называлось то пагубное место, тот капкан, та клетка, где свирепствует Алан, мой странный муж, и куда мне путь заказан). Около восьми, опрокинув все планы Юлиуса А. Крама и г-жи Дебу, предусматривавшие интимный ужин на десять персон в новом ресторане на левом берегу, я вышла из дому и, долго пробродив под дождем, нашла, наконец, — убежище у своих друзей Малиграсов, милых пожилых супругов, выспалась у них, а к полудню следующего дня вернулась на улицу Спонтини, чтобы переодеться. Это была моя первая выходка, и ее строго осудили.
Несмотря на предгрозовую атмосферу, царившую за завтраком после возвращения блудной дочери, мне постепенно удалось заставить выслушать свою точку зрения на мое собственное будущее. Я хотела найти квартирку и работать, чтобы иметь возможность платить за жилье и пищу. Мое упрямство, несомненно, заинтриговало г-жу Дебу, и она сочла долгом присутствовать ни этом завтраке. Она теребила свои перстни и по временам тяжело вздыхала, а Юлиус оторопело смотрел на меня, как будто мои скромные притязания были верхом нелепости. Мой старый друг Ален Малиграс предложил замолвить за меня словечко в одном журнале. Он хорошо знаком с главным редактором. Тематика журнала — музыка, живопись и все, относящееся к искусству. Это мирный журнальчик, где платить мне будут, конечно, довольно мало, но где мои слабые познания в живописи на что-нибудь сгодятся. Кроме того, он сказал, что сможет устроить меня корректором в издательство, где он работает, и это также поддержит мой бюджет. Г-жа Дебу вздыхала все глубже, но я упорствовала, и она прибегла к дипломатии: