— Я в отчаянии, — сказал он. — Я, наверное, вас напугал.
— Очень напугали, — созналась я. — Вы должны были отдыхать, Юлиус, гулять у моря, хоть немного купаться.
Он покраснел.
— Я всю жизнь очень боюсь воды, — сказал он. — По правде говоря, я не умею плавать.
Вид у него был такой удрученный, что я расхохоталась.
— Завтра я поучу вас в бассейне, — сказала я. — Во всяком случае, сегодня вы не будете работать, вы будете спокойно сидеть в гамаке возле меня, и любоваться морем. Вы ведь даже не знаете, какого оно цвета.
Я чувствовала себя представительницей службы социального обеспечения. А он слабо кивал головой, в восторге от того, что хоть один раз кто-то принимает за него решение. Зависимость, как и ее противоположность, является, по-видимому, одной из главных потребностей человеческого существа. С разрешения доктора и с помощью м-ль Баро мы уложили Юлиуса, закутанного в одеяло, в большой веревочный гамак, в котором он наполовину утонул.
Я расположилась рядом с ним и раскрыла книгу. Я полагала, что он устал и нуждается в тишине.
— Вы читаете? — тут же спросил он плаксиво.
— Нет, — лицемерно ответила я и закрыла книгу.
Нужно было разговаривать. Мысленно я уже произнесла маленькую проповедь о злоупотреблении лекарствами, но тем же плаксивым голосом он остановил мой порыв. Мне видны были лишь прядь его волос, одеяло и руки, которыми он крепко цеплялся за края гамака, как будто плывя в шатком каноэ.
— Вам скучно?
— Нет, — ответила я, — почему? Здесь так красиво, и я обожаю ничего не делать.
— Я всегда боюсь, что вам скучно, — сказал Юлиус. — Если бы я убедился, что это так, это было бы ужасно.
— А почему? — весело спросила я.
— Потому что с тех пор, как я познакомился с вами, мне больше не бывает скучно.
Я неуверенно пробормотала «очень приятно», уже боясь продолжения этой речи.
— С тех пор, как я с вами познакомился, — продолжал голос Юлиуса, чуть приглушенный от робости или из-за одеяла, — с тех пор, как я с вами познакомился, я больше не чувствую себя одиноким. Я всегда был как-то очень одинок — по своей вине, разумеется. Я не умею разговаривать с людьми: я внушаю им страх или антипатию. Особенно женщинам. Они полагают, что то, чего я хочу от них, либо чересчур просто, либо чересчур заурядно. А может быть, я веду себя с женщинами как заурядный человек, не знаю.
Я молчала.
— Или же, — продолжал он со смешком, — мне попадались одни заурядные женщины. И потом я всегда так занят делами. В этой сфере, знаете ли, никогда нельзя жить спокойно. Если перестать ими заниматься, все погубишь. Нужно всегда быть начеку и принимать решения, даже если это тебя больше не занимает. Вот и стараешься, неизвестно зачем.
— От вас зависит так много людей. Естественно, что это вас заботит.
— Конечно, — промолвил он, — они зависят от меня. Но я-то ни от кого не завишу. Я не работаю для кого-либо. Я вам уже говорил, что вначале я был беден. Но не думаю, чтобы тогда я чувствовал себя более одиноким или более несчастным.
Этот грустный голосок из глубины слишком большого гамака неожиданно преисполнил меня нежности и печали. Я пыталась себя успокоить, восстановить в памяти устрашающий образ финансовой акулы, какой он мне представился в Париже; пронзительный взгляд, грубый голос — а думала только о маленьком человечке в пиджаке цвета морской волны, рухнувшем на солнце, — которого я видела только что.
— Почему вы так и не женились? — спросила я.
— Это желание у меня возникло лишь однажды. На той молодой англичанке, помните? Прошло слишком много времени, пока я вновь вернулся к этой мысли, но тогда это стало слишком легко. Видите ли, я стал очень богат…
— Ведь были же и такие женщины, которые любили вас за другое, — промолвила я.
— Не думаю. А может быть, я к ним несправедлив… Наступило молчание. Я отчаянно пыталась найти слова, которые не были бы общим местом или не ограничивались бы примитивным желанием ободрить, но безуспешно.
— Вот поэтому, — продолжал Юлиус все тише, — с тех пор как я познакомился с вами, я стал гораздо счастливее. Я чувствую, что я забочусь о вас, что я, наконец, занят кем-то. Жестоко это говорить, но когда вы на днях вернулись к «Пьеру» в слезах и позволили мне вас утешить — да, я знаю, это ужасно, — но я уже давно не был так счастлив.
Я ничего не ответила, сидя совершенно неподвижно. Капелька пота скользила по моей спине. Я закрыла глаза — как будто, если я не буду его видеть, это помешает мне и слышать его. И в то же время, с какой-то жестокой насмешкой над самой собой, я призналась себе, что с самой первой встречи у Алфернов, с той самой минуты, когда я очутилась лицом к лицу с Юлиусом А. Крамом, я ждала этого момента. Мое чистосердечие на поверку звалось лицемерием, а моя беззаботность — слепотой.
— Правда, — промолвил Юлиус, — если я потеряю вас, я этого не переживу.
Я не смела ответить ему, что, ничего не имея, он не может ничего потерять. Ведь я путешествовала с ним, с ним проводила почти все вечера. Если случалась неприятность, я звала его на помощь, на него рассчитывала. Отсутствие физического обладания не могло исключить для него чувства моральной власти — и, может быть, даже усиливало его. Жестоко и глупо было бы отрицать: можно очень просто разделять с кем-то его жизнь, не деля с ним ложа, даже если это и не модно, а бог знает, что так оно и есть. И я чувствовала, что, отказывая ему в этом сомнительном даре, не желая дать ему хотя бы на время этот пустячный залог — мое тело, — я несу за него гораздо большую ответственность, чем за тех многих, которым я так легко его предоставляла. Я сделала последнюю попытку сохранить легкомысленный тон:
— Но вы совсем не должны меня потерять, Юлиус…
Он прервал меня:
— Я хотел бы, чтобы вы поняли, что я испытываю глубокое желание жениться на вас.
Я поднялась с гамака, в страхе перед этим словом, тоном, мыслью. В страхе от того, что эта фраза предполагала ответ, что этим ответом могло быть только «нет» и что я не хочу причинять ему боль. И снова я почувствовала себя загнанной дичью, охваченной ужасом и сознанием вины, под огнем безжалостных чувств, которых я не разделяю.
— Не отвечайте, — сказал Юлиус поспешно, и по его голосу я поняла, что он в таком же страхе, как и я.
— Я ничего у вас не прошу, особенно ответа. Просто я хотел, чтобы вы знали.
Я вяло опустилась в гамак, достала сигареты и вдруг осознала, что пианист давно уже играет. Я узнала и песню, это был «Mood indigo», и я машинально силилась припомнить слова.
— Пойду лягу, — сказал Юлиус, — простите меня, я немного устал. Поужинаю в постели.
Я прошептала: «Доброй ночи, Юлиус», и он ушел с одеялом под мышкой, оставив у моих ног пляж, море и свою любовь и повергнув меня этим в полную подавленность.
Спустя два часа я отправилась в пустой бар и проглотила там два пунша. Через десять минут явился пианист и попросил позволения угостить меня еще одним. Через полчаса мы уже называли друг друга по имени, а через час я лежала голая рядом с ним в его бунгало. На чае я забыла обо всем, а потом вернулась к себе, тайком, как неверная жена. Только не гордая этим. Я не обманывала себя: счастливая утоленность моего тела была так же истинна, как неутоленный голод моего сердца.
В этот первый весенний вечер Париж сиял. Его золотистые и голубоватые камни были так же бесплотны, как и его огни. Мосты, казалось, висели в воздухе, памятники плыли в небе, а у пешеходов как будто выросли крылья. В таком состоянии эйфории я вошла в цветочный магазин. Мне навстречу с лаем выбежала такса. Она была, по-видимому, единственной хозяйкой этих мест. Прошло несколько секунд. Никто не появлялся. Я спросила у собаки, сколько стоят тюльпаны и розы. Расхаживая по магазину, я показывала ей разные растения, а она, повизгивая, бегала за мной, заметно радуясь такому развлечению. В тот момент, когда я произносила панегирик дикорастущим нарциссам, кто-то постучал в витрину. Я обернулась и увидела, что на тротуаре стоит мужчина и с иронической улыбкой постукивает указательным пальцем себе по лбу. Пантомима между мной и собакой, происходившая уже пять минут, видно, рассмешила его, и я ответила ему улыбкой. Мы смотрели друг на друга сквозь залитое солнцем, ненужное стекло. Собака залилась еще громче, а Луи Дале, толкнув дверь, уже взял меня за руку и так больше и не выпускал ее. Он был еще выше, чем мне показалось в первый раз.
— Никого не было, — сказала я. — Забавно… Магазин открыт…
— Значит, не остается ничего другого, как забрать собаку и одну розу, — решил он.
И вытащив одну розу, он протянул ее мне, а собака, вместо того, чтобы осудить воровство, завиляла хвостиком. Все же мы оставили ее на ее посту, и вышли на солнце. Луи Дале продолжал держать меня за руку, и это казалось мне в высшей степени естественным. Мы вышли на бульвар Монпарнас.
— Обожаю этот квартал, — сказал он. — Это один из тех немногих, где еще можно увидеть, как женщины покупают цветы у собак.
— Никого не было, — сказала я. — Забавно… Магазин открыт…
— Значит, не остается ничего другого, как забрать собаку и одну розу, — решил он.
И вытащив одну розу, он протянул ее мне, а собака, вместо того, чтобы осудить воровство, завиляла хвостиком. Все же мы оставили ее на ее посту, и вышли на солнце. Луи Дале продолжал держать меня за руку, и это казалось мне в высшей степени естественным. Мы вышли на бульвар Монпарнас.
— Обожаю этот квартал, — сказал он. — Это один из тех немногих, где еще можно увидеть, как женщины покупают цветы у собак.
— Я думала, вы в деревне. Дидье мне рассказывал, что вы работаете ветеринаром.
— Время от времени я приезжаю в Париж повидаться с братом. Сядем?
И не дожидаясь ответа, он усадил меня за столик на террасе какого-то кафе. Оставив свою руку на моем колене, он вынул из кармана пачку сигарет. Мне ужасно нравились его непринужденные движения.
— Кстати, — сказал он, — я приехал только что и еще не видел Дидье. Как он?
— Я общалась с ним только по телефону. Я сама всего два дня как вернулась.
— Где вы были?
— В Нью-Йорке, а потом в Нассо.
На секунду я испугалась, что он начнет со мной говорить о Юлиусе таким же резким тоном, как в нашу первую встречу. Но он не стал этого делать. Он выглядел беззаботным, счастливым, спокойным. Мне казалось, он помолодел.
— Действительно, — сказал он, — вы так загорели. Он повернулся ко мне и стал меня разглядывать. У него были удивительные светлые глаза.
— Вы долго путешествовали?
— Я ездила навестить моего мужа. Он болен…
Я запнулась. Мне вдруг показалось, что и клинику в Нью-Йорке, и ослепительно белый пляж, и Юлиуса в обмороке, и чересчур красивое лицо пианиста я видела в очень старом, цветном фильме со стершейся пленкой. А действительность — это лицо моего соседа, серый тротуар и мирно зеленеющие до самого конца улицы деревья. Впервые с момента моего возвращения я почувствовала, что я опять в своем городе. Все было как-то смутно в последнее время. И слова Юлиуса в самолете с просьбой забыть те минуты затмения, нашедшею на него на пляже, и на удивление восторженный прием, оказанный мне моим главным редактором Дюкре, и облегчение в голосе Дидье по телефону — все имело какой-то налет неясности и сомнения, ставших теперь основными оттенками моей жизни. Поддавшись было внушению Юлиуса, я решила укрыться броней status quo, но эти недели оставили у меня впечатление грустной неразберихи — до того самого момента, когда такса и Луи Дале вдруг вместе вошли в мою жизнь.
— Очень хочу собаку, — сказала я.
— У меня есть друг в Версале, — сказал Луи Дале, — его собака как раз недавно ощенилась. У нее три хорошеньких щенка. Я вам одного привезу.
— А какой породы? Он засмеялся:
— Странной: наполовину волкодав, наполовину охотничья. Вот вы завтра увидите. Я принесу его вам на работу.
Я всерьез заволновалась.
— Но им нужно делать прививки, нужно…
— Да-да, конечно. Не забывайте, я ведь ветеринар.
И он сделал мне небольшое юмористическое сообщение о том, какие злоключения ожидают меня на пути владелицы собаки, а я ужасно смеялась. Время шло с катастрофической быстротой. Было уже за семь. Мне предстоял ужин у неизменной г-жи Дебу, и это более чем всегда наполнило мою душу патологический скукой. Я охотнее провела бы вечер, сидя на этом стуле, за разговорами о собаках, кошках и козах, и глядя, как вечер опускается на город. Но я должна была вновь явиться на это говорливое сборище, участники которого, конечно, возбуждены сверх меры мыслью о медовом месяце, проведенном Юлиусом со мной на прекрасном островке Нассо. Я пожала моему ветеринару руку и с сожалением ушла. На углу улицы я обернулась и увидела его: он сидел неподвижно за столом и, откинув голову, глядел на деревья.
Юлиус ожидал в моей маленькой гостиной, пока я на последней скорости переодевалась и красилась в ванной. Я тщательно заперла дверь. Будь на его месте другой, я бы оставила ее приоткрытой, чтобы можно было разговаривать. Но недавнее заявление Юлиуса, его предложение вступить в законный брак пробудили во мне рефлексы пугливой девственницы. Опасности не было никакой, но именно это и придавало всему характер опасности. А более всего раздражало то, что хотя я не старалась понравиться мужчине, ожидавшему меня, я в зеркале совсем не нравилась самой себе. В таком грустно-ироническом настроении вошла я в гостиную Ирен Дебу. Она подплыла к нам, пришла в восторг от того, как хорошо я выгляжу, но выразила беспокойство по поводу бледности Юлиуса. Видимо, на нем плохо сказались любовные шалости на отдаленных островах. Все это было не более чем инсинуацией о ее стороны, а вернее всего, игрой моего воображения, но я тут же вышла из себя. Я оставила роль ничтожной молоденькой содержанки и решила играть вампира. Возможно, такой персонаж производил большее впечатление, но и он мне все же не нравился. Я оглядела гостиную, и мне показалось, что на многих лицах я вижу печать любопытства и насмешки. Решительно, я превращаюсь в параноичку. В довершение всего, Ирен Дебу, перехватив мой взгляд, тут же уведомила меня, «к великому сожалению, милого Дидье нет с нами, у него сегодня семейный ужин». Я тут же представила себе, как оба эти парня, Дидье и Луи, бродят по Парижу, счастливые от того, что видят друг друга, вечер в полном их распоряжении, — и дико им позавидовала. Что общего у меня с этими озлобленными стариками? Тут я, правда, преувеличивала. Средний возраст их был не так уж велик, а чувства не так уж низки. Напротив, какое-то всеобщее довольство реяло над этим обществом. Ибо, если ожидать к себе Ирен Дебу было великой честью, то еще большей честью было быть принятым у нее. В этом был очень четкий и всем известный нюанс. Во многих парижских домах царят сегодня мрак и ярость. А пока я восхищалась выбором г-жи Дебу, построенным по классическим канонам самодурства: кое-кто из безусловных, членов кружка получил отставку. Были приглашены одновременно некоторые соперницы. Некоторыми знаменитостями пренебрегли. Зато пригласили каких-то провинциалов. Не в силах открыть причину проявленной к нему благосклонности, каждый испытывал двойное волнение: неумолимая Ирен Дебу твердо держала скипетр своей злой воли и тем утверждала себя как истинная государыня. По-видимому, она чувствовала это, так как была веселее и болтливее, чем всегда. Ее как будто умилял успех собственного злонравия. Одной неосторожной молодой даме, которая имела безрассудство спросить, увидим ли мы сегодня чету X., Ирен Дебу ответила: «Ну, нет!» так, что эти слова прозвучали как самый громкий удар гильотины. И хотя ее «Ну нет!» было всего лишь демонстрацией, иллюстрированные еженедельники весь сезон потешались над четой X.
Все это я отметила мимоходом и без обычного воодушевления. Я принимала всевозможные комплименты по поводу моего загара, улыбалась и чувствовала себя старухой. Я вспомнила свои возвращения после каникул, когда я была моложе. С каким смехом и шутливыми оскорблениями мы с моими сверстниками, парнями и девушками, сравнивали наши лица и руки. В те времена я часто оказывалась победительницей, так как была фанатичкой солнца. А сейчас, будучи бесспорной победительницей, я не чувствовала никакого триумфа. Ведь я вернулась не от теннисных кортов и волейбольных площадок Аркашона или Хендея, а всего лишь после пляжа в Нассо, провалявшись в гамаке, предоставленном мне богатым поклонником. И загар мой не был следствием прыжков, нырянья, напряжения мускулов, он лег на ленивое, усталое тело.
Лишь однажды пришлось мне расходовать его силу — в темноте, рядом с красивым пианистом.
Да, я старею. Если все будет хорошо, через несколько лет я куплю себе лечебный велосипед — педало, поставлю его в ванной, и каждый день по полчаса или часу буду нажимать на педали, преодолевая воображаемые холмы, и за мной, безнадежно прикованной к одному месту, будут гнаться воспоминания моей глупо растраченной молодости. Я так живо представила себе, как я наклоняюсь над этим педало, это показалось мне так смешно, что я расхохоталась. О благословенный дар смеха… Почему все эти люди, так основательно рассевшиеся на диванах, не посмеются сами над собой, и над этими диванами, и над хозяйкой дома, и над тем, что они живут, и что я живу — тоже? Мой собеседник, расписывавший прелести Карибских островов, замолчал и с упреком посмотрел на меня:
— Чему вы смеетесь?
— А вы почему не смеетесь? — ответила я грубо.
— Я не сказал ничего особенно смешного…
Это была чистая правда, но я не подала виду. Безнаказанная заносчивость всегда наводила на меня скуку. Открылись двери столовой, и мы сели за стол. Я оказалась слева от Юлиуса, а он — слева от Ирен Дебу.
— Я не хотела вас разлучать, — произнесла она своим знаменитым «меццо», от которого, как обычно, вздрогнули человек десять.
В течение секунды я презирала ее так сильно, что она потупила свой «открытый» взгляд в пространство, чего с ней никогда не случалось. Эта улыбка предназначалась мне, я это знала. Она говорила: «Ты меня ненавидишь — что ж, я в восторге за нас обеих». Когда она вновь взглянула на меня, невинно и рассеянно, я улыбнулась ей в ответ и наклонила голову, как бы в безмолвном тосте, которого она не поняла. Я же просто подумала: «Прощай, ты меня больше не увидишь. Мне слишком скучно с тобой и твоими близкими. Мне скучно, вот и все, а для меня это хуже ненависти». Впрочем, это прощание вызвало во мне чувство смутного сожаления, так как в определенной степени ее маниакальная сила, вкус к мучительству, быстрота, ловкость — все это разящее оружие, применявшееся для столь ничтожных целей, внушали одновременно и жалость и любопытство.