…Карбас помора-зверобоя на волнах Белого моря. Глаза морехода на одном уровне с волной. За гребнем волн стоит ночное полярное солнце. Его низкие лучи скользят по льдам и слепят глаза кормщику. Автор был в море, работал в нем. Теперь он спокойной, крепкой рукой ведет строку. Строка величаво колышется в такт морской зыби. Север простирается далеко до края стиха. И слышно, как медленно падают капли с медлительно заносимых весел. Гребет помор. Стоит над морем солнце. Вздымаются и вздыхают на зыби льдины. От них пахнет зимней вьюгой. Здесь чистая картина — без символики. Здесь профессиональное знание жизни, и физики, и астрономии. Пишет Ломоносов. Рыбак, начинавший современный русский язык, открывший атмосферу на Венере, объяснивший природу молнии электричеством, сформулировавший закон сохранения вещества.
«…Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте… Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения, ибо тело, движущее своею силою другое, столько оныя у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает».
А вот Державин: Что ветры мне и сине море? Что гром, и шторм, и океан? Где ужасы и где тут горе, Когда в руках с вином стакан? Спасет ли нас компас, руль, снасти? Нет! Сила в том, чтоб дух пылал. Я пью! и не боюсь напасти, Приди хотя девятый вал! Приди, и волн зияй утроба! Мне лучше пьяным утонуть, Чем трезвым доживать до гроба И с плачем плыть в толь дальний путь.
Здесь уже городская нервность, которая и нам хорошо знакома. Через «Достигло дневное до полночи светило…» и «Что ветры мне и сине море?..» вдруг понимаешь, как вырастало пушкинское: Погасло дневное светило; На море синее вечерний пал туман, Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан… Лети, корабль, неси меня к пределам дальним По грозной прихоти обманчивых морей, Но только не к брегам печальным Туманной родины моей…
Чего не умеем мы, так это выказывать словами любовь. Разве передашь, что испытываешь, переписывая такие строки?..
Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?
Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно скучает над «Онегиным». Русский же, и не читавши «Онегина», за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть ПУШКИН во всех его грехах, шаловливости, дерзости, свете, языке, трагедии, смерти…
В США проводятся опросы «Кому вы хотели бы пожать руку?». Дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих, и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому, что он такой ЧЕЛОВЕК. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам.
Человека, который написал «Выстрел», уже ничто не остановит на пути к барьеру. Когда Пушкин написал «Выстрел», он подписал себе смертный приговор. Ведь он бы дрался с Дантесом еще и еще — до предела и без отступлений. Это уже ЦЕЛЬ. Свершив первый шаг, неизбежно движение к самому пределу. А смертный приговор — в любом случае. Если бы он убил Дантеса, то уже не был бы великим русским поэтом, ибо убийца в этой роли немыслим. Разве сам Пушкин простил бы себе? Остынув, придя в себя, разве он мог бы не казниться? И в какой ужас превратилась бы его жизнь… Пушкин — на вечном изгнанье за границей!
Странно, что наши предки, у которых времени было в десять раз больше нашего, говорили короче. Суворовские боевые приказы своей лаконичностью вошли в поговорки и пословицы. Петр был болезненно жаден на слова. Когда читаешь его письма, видишь человека поступков, которому противно писать лишнее слово. Правда, он никогда не был силен в грамматике, однако образность и сила его приказов отлично проникала в застойные мозги сподвижников.
А вот текст, который я знаю наизусть и трагичнее которого представить трудно. Он написан больше ста лет назад. В нем пятьдесят слов — письмо-телеграмма:
«Неприятель подступает к городу, в котором весьма мало гарнизона; я в необходимости нахожусь затопить суда вверенной мне эскадры и оставшиеся на них команды с абордажным оружием присоединить к гарнизону Севастополя. Я уверен в командирах, офицерах и командах, что каждый из них будет драться как герой; нас соберется до трех тысяч; сборный пункт на Театральной площади. Адмирал Нахимов».
Каково было доверие адмирала к народу, матросам, если, отдавая приказ на потопление лучшей эскадры России в разгар войны, он не нуждался в разжевываниях, не нуждался в страховке самого себя пунктами и параграфами.
Вероятно, именно страх перед ответственностью, неверие в свои способности и неверие в способности и интуицию народа порождает многословие в речах и книгах…
Подменный штурман все-таки приехал. Я расставался с «Челюскинцем». В противогазе в полумраке и холоде мертвого, загазованного судна собирал чемодан. Шмутки не лезли. Фумигаторы торопили. Волновала судьба сардинского кактуса — убьет его газ или нет? Брать с собой кактус было невозможно. Он должен был приплыть в Ленинград, еще раз обогнув Европу.
Самолеты из самого Новороссийска не летают. Поезд Новороссийск — Краснодар дрянной, грязный. Пассажиров было битком. Соседи чавкали неизменную поездную еду или храпели. Я для бодрости пил отвратительный портвейн прямо из бутылки. Он теплый был, сладкий.
Вошел слепец. И очередной рейс закончился для меня, как когда-то в Мурманске, — самодеятельной, вагонной песней. Слепец запел гнусаво, но с чувством: На море, на рейде эсминец стоял, Матросы с родными прощались. А море хранило покой тишины, И волны слегка колебались…
Перестали чавкать соседи, подавали слепцу щедро. А там, на аллейке, где пел соловей, Где чисто звенела гитара, С девчонкой прощался моряк молодой, Надолго ее покидая… Подали команду: «Поднять якоря!» Свист боцмана резкий раздался, Он снял бескозырку, махнул ей рукой: «Прощай, дорогая Маруся! Вот скоро возьмем Севастополь родной, К тебе я, родная, вернуся!»
Новороссийская и севастопольская была, черт побери, вокруг земля, геройская, флотская.
Я слепцу не подал — стыдно мне почему-то подавать. Вышел за ним в тамбур. Мы покурили. Автора песни слепец не знал, сам им тоже не был. Ослеп при бомбежке Анапы, еще мальчишкой. Отец погиб в войну. Мать жива, в Анапе. Был женат. Жена умерла от водянки в прошлом году. Две дочери. Одна уже работает, другая в седьмом классе.
Космический теплоход, череп и кости
В беседе с корреспондентом ТАСС начальник отдела морских экспедиционных работ Академии наук СССР, доктор географических наук, дважды Герой Советского Союза И. Д. Папанин сообщил:
— Экспедиционный флот Академии наук СССР пополнился новыми экспериментальными судами: «Долинск», «Вежица», «Ристна», «Аксай», «Бороничи», «Космонавт Владимир Комаров», «Невель». Они предназначены для проведения работ, связанных с изучением верхних слоев атмосферы и космического пространства.
На экспериментальных судах будут производиться научно-исследовательские работы по наблюдению за космическими объектами в районах Атлантического, Индийского, Тихого океанов и Средиземного моря.
Новые корабли науки. Водный транспорт, 1967. 20 июня
Весной я прилетел с Черного моря в Ленинград, отгулял двадцать дней и получил назначение на экспериментальное судно «Невель».
Знал о будущем мало. «Невель» производит работы по наблюдению за космическими объектами в Южном полушарии. Последний рейс длился одиннадцать месяцев, без заходов в советские порты. В рейсе слегка психически заболел один из старших командиров.
Таким образом, я попадал в эпицентр мировой научно-технической революции.
У причала с магическим номером «33» теплохода «Невель» еще не было, хотя в кадрах уверяли, что он там перетер в пыль и муку швартовы, ожидая меня.
Светило солнышко, пустынно было — причал? 33 на самом краю порта. Травка чахла между шпал на путях. Громоздились под брезентами грузы. Весь остров Вольный был завален ими.
Слева виднелись низкие причалы Кривой дамбы, впереди плыл в июньской дымке Лесной мол, правее уводил в узкие просторы Финского залива Морской канал.
Видение Лесного мола не умиляло меня. Я вспоминал безобразную погрузку досок на Лондон.
На причале торчало несколько павильончиков — для сувениров, газетный. Они, как положено, были заколочены, хотя причал пассажирский. И заколоченность павильончиков вызывала во мне осеннее настроение. Знаете заколоченные павильончики на берегу Финского залива осенью? И черные вороны ходят по холодному песку. И пива нигде не выпьешь.
Видение Лесного мола не умиляло меня. Я вспоминал безобразную погрузку досок на Лондон.
На причале торчало несколько павильончиков — для сувениров, газетный. Они, как положено, были заколочены, хотя причал пассажирский. И заколоченность павильончиков вызывала во мне осеннее настроение. Знаете заколоченные павильончики на берегу Финского залива осенью? И черные вороны ходят по холодному песку. И пива нигде не выпьешь.
Мне не хотелось в рейс.
Предчувствие девятимесячного болтания в экзотике южных морей давило душу. А ветерок с залива налетал мягкий. И света вокруг было много. Около воды всегда света больше.
Из ближайшего пакгауза я позвонил диспетчеру. Диспетчер утверждал, что «Невель» стоит у причала? 33. Разубедить диспетчера было не в моих силах. Черт бы его побрал. Прибытие на новое судно всегда тревожит. И хочется, как на экзамене: пускай скорее начинается и скорее заканчивается. И вот вы пришли на экзамен, а его отложили. Только гуще делается тревожность. Кто экзаменатор? С кем окажешься за одним столом? У доски? В коридоре? С дураком и мерзавцем? Или найдешь друга? Но кто в моем возрасте находит новых друзей? В моем возрасте их теряют…
Я уселся на скамеечку, закурил тайком.
В кармане лежало письмо из Мурманска. Писал мне бывший капитан белоснежного лайнера «Вацлав Воровский», мой тезка, с которым мы возили рыбаков к Нью-Йорку и туристов в Арктику. «Здорово, паренек! Я в каюте Володи Самодергина. Он супротив меня заполняет табель рабочих дней и между делом говорит: „Передай Конецкому, что он сукин сын“. Через час я отхожу в моря, а Вовка Самодергин отходит через четыре часа. Я в сторону веста, а они как раз наоборот… После коллективной читки журнала „Звезда“ отдельные места фарша под названием „Соленый лед“ подверглись резкой критике и злобным нападкам коллектива. В пароксизме ярости Самодергин заявил, что возбудит против тебя дело. Боюсь, что дипломатические отношения между вами находятся на грани разрыва. Зачем ты сообщил, что он чесался на рейде Булони и что его дед выдернул себе бороду?.. Здесь даже возникла идея скупить весь тираж „Звезды“, но, когда покрутили арифмометр, оказалось, что это довольно круглая сумма, и от идеи пришлось отказаться в пользу другой — поймать тебя в темном углу и вытряхнуть лишнюю пыль из твоего организма. По-дружески советую — смени адрес…»
Сквозь обычный юмор висельников и утопленников я чувствовал обиду Володи Самодергина. Вот так и теряешь друзей.
И совет о смене адреса был добрый совет.
Но дело было не только в этом. Они опять уходили. Один на ост, другой на вест. Последняя радиограмма тезки: «Вышли Одессы Мурманск, впереди Бискай, посети Никольскую». А сейчас он шел из Мурманска на Риеку, чтобы обеспечить перегон плавкрана. И опять у него на пути был Бискай. Другой — обиженный мною — сейчас влезал в Горло Белого моря и проклинал каботажное плавание.
Извечный стыд перед теми, кто уплывает или плывет, опять толкнул меня в рейс. Девять месяцев! Без советских портов! В ресторан ни разу не сходишь, чтобы выпить как следует «вдали от небесной плантации», как говаривал Тисса, погонщик слонов, махаут в рассказе Киплинга.
Когда исчезнет мой стыд перед уплывающими?
Прошлый раз я считал, что надо побывать там, где нырял и выныривал пророк Иона. Я просто обманул себя записками параноика.
За Кривой дамбой медленно двигалось странное сооружение — океанский теплоход «Невель». Сооружение было утыкано непонятными антеннами. Они штопорами вкручивались в небо, крестили вокруг крестами, с топа мачты торчали огромные раструбы, десятки штырей покачивались над надстройками, как бамбук.
Так выглядела моя очередная судьба на ближайшие девять месяцев.
Судьба ошвартовалась перед самой моей скамеечкой.
Пока они прижимали корму, работая на шпринге полным вперед, я гадал: выдержит ли шпринг, снесет он мне башку вместе со скамеечкой или нет. Покидать скамеечку было как-то неудобно.
И еще я мучительно пытался вспомнить, что или кого напоминает космический теплоход «Невель». Это было так мучительно, как в Босфоре, когда я смотрел на древнюю крепость, к вратам которой, по преданию, вещий Олег приколотил щит, и готов был поклясться, что уже видел ее. Видел! Хоть повесьте! А шел я тогда при дневном свете Босфором первый раз. Через добрую неделю мучений я вспомнил гравюру на стенке своей комнаты. Гравюра из тех, что хранятся совсем бездумно, висела еще у бабушки; увидел ты ее, когда открыл глаза, и привык ее не замечать и не помнить. На гравюре была Босфорская крепость. А я уже твердо уверовал в то, что видел крепость в своих прошлых жизнях.
И теперь я мучился тем, где и когда видел нечто похожее на «Невель». Оказалось, он напоминает мне сумасшедшие рисунки раннего Сальвадора Дали. Только его гениальный и воспаленный глаз мог еще до начала космической эры увидеть немыслимые конструкции современных антенн.
Я поднялся по трапу, нашел старпома, под обычными любопытствующими взглядами вручил ему направление кадров. Он сунул его в карман, сказал, что второй помощник на корме, дела и обязанности следует принимать сегодня же, рапорт — завтра.
В корме я увидел стальную четырехугольную загородку. Она занимала много места и мешала матросам управиться со швартовными концами.
— Клетка от акул, что ли? — осторожно спросил я у второго.
На новом судне не следует много спрашивать. Можешь показаться безнадежным дураком. То, что в первые дни кажется странным, для старожилов — дважды два четыре. И для тебя так будет. Неизбежно все станет для тебя как дважды два.
— Нет, не от акул, — хладнокровно сказал второй штурман. — Это клетка для бабушки четвертого механика.
— Рано ты выпивать начал, — сказал я, взглянув на часы. — А у поддавших я не люблю принимать дела.
— Я серьезно, — испугался второй. — Четвертый механик, в ремонте пока стояли, ограду сварил для могилы своей бабушки. Из металлолома.
— Значит, клетка с нами в рейс не идет?
— Нет.
— Это хорошо, — сказал я. И без могильной ограды на «Невеле» было страшновато. Еще я подумал, что могильные ограды выглядят очень высокими, пока их не закопают в землю.
Я, конечно, суеверный человек. Дух кладбища, которым тебя встречает новое судно, — не самый приятный. Но мне уже приходилось сталкиваться с мрачными хобби судовых механиков.
На «СТ», которые пришлось когда-то перегонять в Салехард, меня встретил нормальный кладбищенский крест. Механик сварил его для усопшей матушки. Помню, было тогда много споров: как приваривать косую перекладину на кресте, какой ее конец должен быть выше? Кресты на куполах и шпилях, которые мы рассматривали в бинокль, нам помочь не смогли — не ясно было, куда они обращены…
— Ну, пойдем, примешь кассу, — сказал второй помощник. — Денежный остаток ерундовый, отчет я почти закончил…
— Какую кассу? — спросил я. — Деньгами, даже пингвинам известно, третий помощник занимается.
— А здесь второй. Грузов нет — космические объекты летают не в трюмах, как пингвинам известно.
Это был гроб. Не ограда к могиле. Это была сама могила, стопроцентная, с крестом, колонкой или даже старинным адмиралтейским якорем. Просясь на экспедиционное судно вторым помощником, я рассчитывал на безделье в рейсе. Думал: две вахты и — все. Остальное время я пишу бессмертные произведения про Иону и обрабатываю записки о прошлых рейсах. А здесь на меня рухнули бесчисленные франки, фунты, доллары, песо. И всех их надо было переводить одно в другое и в копейки. И составлять ведомости. И отчеты. И получать и выдавать все эти фунты, песо, рупии…
— Сколько организмов на борту? — спросил я замогильным голосом.
— Больше восьми десятков.
Я отчетливо понял состояние, при котором дезертир вдруг выпрыгивает из окопа.
Подоходный налог, бездетность, профвзносы, валюта за техимущество… И это на меня! На меня, который, как перед Богом говорю, ни разу не знал, сколько предстоит получить зарплаты!
Пот стекал по ладоням, когда мы спускались в каюту. И вероятно, поэтому меня сильно дернуло на трапе электротоком: долго вести влажной рукой по металлическому поручню на научно-исследовательском судне «Невель», очевидно, не следовало.
— Черт! — сказал я.
— Долбануло? — хладнокровно спросил второй. — Здесь, если зазеваешься, и навеки бездетным останешься, а то и убить может. Все перемагничено. Космос — радио — череп — кости… Боцман себе свинцовые трусики смастерил.
— Не мели чушь, — ласково попросил я и поблагодарил провидение за то, что всю жизнь интересовался большой наукой.
Вечером этого веселого дня у меня была назначена встреча с древним другом-приятелем Петром Ивановичем Ниточкиным.
Петя давно капитанит на танкере в Одессе. Приехал он в Ленинград накануне. Рандеву было назначено в плавучем ресторанчике «Дельфин». И я этой встрече радовался. Петя человек веселый, трепливый. С ним хорошо, когда на душе кошки скребут.