Том 3. Морские сны - Конецкий Виктор Викторович 30 стр.


Надо мной закрученные штопоры антенн радиотелефонной связи с космонавтами. За ними освещенные луной клубящиеся края туч и сама луна, по которой уже ходили люди. Вода в бассейне, и я вместе с ней, чуть колышется и подрагивает в такт машинам. Неподвижно стоят над Индийским океаном дождевые колонны. Вдруг восторг наполняет уставшую душу. Затем мысль, что впереди ждет отварная картошка с колбасой и уютная койка, заменяет божественный восторг на земное блаженство. На несколько минут я превращаюсь в дельфина — плюхаюсь, кувыркаюсь, толкаюсь руками и ногами от стенок бассейна. Горько-соленая вода щиплет кожу и не дает нырнуть.

Одеваясь, думаю о том, что это очень длинный рейс, это тяжелый рейс, это черт знает какой рейс, но будь я проклят, если забуду ночи среди молчаливых дождей в Индийском океане.

Румыны передали, что их больной умер и они просят теперь никого не беспокоиться. Зато шведы передали, что потерянный ими пятнадцать часов назад человек найден. Все это время он продержался на черепахе. Почему она не нырнула, чтобы освободиться от лишнего груза? На месте шведа я больше никогда не стал бы есть черепаховый суп и выкапывать из теплого песка здешних островов теннисные мячики ее яиц.

Не знаю в литературе морского пейзажа, равного по художественности земным. Или фотографичность, или очеловечение моря. Схожесть описаний у самых разных писателей и великолепная забываемость прочитанных описаний, в которых обычно столько же святой правды, сколько и святой лжи. Это касается открытого моря. Прибрежный пейзаж выручил многих писателей. Он удается великолепно.

Давно известно, что любое описание природы имеет смысл только тогда, когда человек наблюдал ее ранее со специальной, утилитарной целью, а не «вообще». Просто наблюдать пейзаж с целью описать — значит неминуемо родить мертвого ребенка. Бесконечность деталей природы и ее состояний вынуждает к отбору. Отбор обусловлен целью. Известно, что многие хорошие писатели охотились. Охотник идет по следу. И читатель идет за ним. Известно, что писатели-феодалы остались в описаниях пейзажа непревзойденными. Они были помещиками, смотрели на землю глазами хозяина. Когда Толстой пахал или косил, он не только опрощался. Он даже бессознательно отбирал из пейзажа только то, что видит косец и что ему важно, — от степени влажности травяного стебля до угрозы подходящей тучи.

Прогулка отличная вещь, но бесплодная на девяносто девять процентов. Прогулка может родить в поэте напевы, а напевы родят стихотворение. Но проза штука более тягостная. Она, как заметил Моруа, не дает возможности выдавать напевы за мысли.

Экзюпери написал небо как никто, потому что летел сквозь него на самолете. Он знал цену атмосферному давлению, суточному ходу ветра, температуре подстилающей поверхности. Точка росы, заря утренняя и вечерняя, иззаоблачное сияние солнца, окраска звезд, форма небесного свода, венцы, мерцания звезд, радуга, продолжительность сумерек, слышимость звука в атмосфере — вот из чего складывается пейзаж для того, чья работа — движение вокруг планеты. Но всегда кажется, что писать о таких вещах утомительно для читателя, если он не студент гидрометеоинститута.

Утром 27 августа открылась Суматра при сером дождливом небе, в зените которого просвечивало беспощадное солнце.

Вышли на островок Брез, подвернули в Бенгальский проливчик к острову Рондо. Близко свисали над прибоем пальмы и всякие лианы, именно так свисали, как в мечтах всех мальчишек мира. Хотя… Что я знаю о мечтах сегодняшних мальчишек?

Вот и Андаманское море, вход в Малаккский пролив. Мангры на берегу Суматры, их бледные стволы. Розовые бунгало в бухте Вэ и белые восклицательные знаки створных знаков. Пенные полосы сулоя среди штилевой воды, прибойный шум сулойных волн и та штурманская тревога, которая всегда появляется, когда пересекаешь полосу возмущенной воды, стремление еще и еще определиться — не на рифах ли шумит вода?

Индонезия — далекая страна, окутанная дымкой нежной песни, залитая ныне кровью и жуткая, ибо нежность Азии, очевидно, обманчива, как отражение цветка в стальном клинке. Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая, влекущая моряка в полуденные края напевами прекрасных песен…

Пролетел индонезийский военный самолет, размалеванный жуткими драконами. Заложил вокруг несколько слишком, пожалуй, близких виражей. Наши космические антенны вызывают любопытство вояк планеты. И не только вояк. Со встречных судов белоснежные штурмана обязательно тянут к глазам бинокли.

Раньше жаргонное название корабля «коробка» как-то саднило налетом пижонства. А теперь я понял, что иногда судно надо ощущать обыкновенной большой железной коробкой, а себя сидящим в этой коробке, потому что все именно так и есть, и это можно не только понять, но и ощутить, и я ощутил. А ощутив, лег на диван, задрал ноющие ноги на стенку каюты и принялся за «Улицу Ангела» Пристли. Он объяснил мне, что чувство юмора и дух терпимости — величайшие ценности в нашем железном мире; что модные в послевоенные времена разговорчики о «третьей силе» — чепуха. И по праву третьей силой можно счесть лишь чувство юмора, дух терпимости и либеральную гуманность, самое себя не принимающую всерьез… Все это, конечно, прекрасно, но ведет прямым курсом к отказу от борьбы со злом и тупостью. И как вылезать из этого переплета, мистер Пристли? И не кажется ли вам, сэр, что пропасть между интересной мыслью и мудростью не менее глубока, нежели пропасть между мудрой мыслью и мудрым поступком?

Тридцатого августа утром снялись с дрейфа. Выходили опять к Суматре на мыс Алмазный. Возле мыса впадает в Малаккский пролив речка Джамбо-Але, маленькая, типа нашей Фонтанки. Она заросла тропическим лесом и малоприметна. По Алмазному мысу проходит железная дорога — судя по карте. И я рассчитывал взять до мыса хорошую дистанцию радаром: прибрежные железные дороги обычно увеличивают четкость берегового контура на экране. Но мыс долго не давался, путался с горой Агам-Агам и Дама-Тутонг.

Экзотичность названий и слова капитана: «Это, Виктор Викторович, вас вараны путают. Дайте-ка я сам попробую!» — вдруг перенесли меня на берег Финского залива. Я вспомнил, что уже имел контакт с Академией наук задолго до того, как поплыл в моря под ее длинным вымпелом. Контакт чуть было не закончился для меня плачевно.

А дело было так.

Я жил в Репине. Начинался декабрь, но снег еще не выпадал. Песок на берегу залива был холодный, тяжелый; на нем валялись расклеванные птицами ракушки. Я писал рассказ о собаке, которая живет в цирке и охраняет случайных посетителей конюшни от тигров. Судьба этой собаки была трагична, глубоко меня волновала; я много переживал, мало работал и ездил на автобусе в пивную «Чайка». Рядом был Дом творчества ленинградских композиторов, но из него никогда не доносилась музыка. И я был рад этому, потому что музыка отвлекала бы меня от трагизма цирковой собаки. Как-то я возвращался домой с прогулки. Уже вечерело, с сосен капало, дачи стояли вокруг заколоченные. Я думал о своей собаке, о том, что дни ее сочтены; через неделю я доберусь до конца рассказа и убью собаку, ибо писать о ней уже совершенно нечего. Я думал о форме смерти для старого циркового пса, выбирал наиболее легкую, грустил и поеживался от холодной сырости.

На берегу залива, в лощинке между дюн на перевернутой лодке я увидел мужчину. Он рисовал на влажном песке скрипичный ключ длинным прутиком. Нарисовав скрипичный ключ, он плюнул на него, а потом быстро стер ногой рисунок.

Я понял, что это композитор в похожем на мое творческом состоянии. Меня потянуло к нему. Я кашлянул. Мужчина вздрогнул.

— Простите, — сказал я. — У вас нет спичек?

— А, — с облегчением вздохнул композитор. — Вы не варан… Я боялся, что он найдет меня и здесь… Нате спички.

Я присел рядом, и мы закурили. Я хотел вспомнить, что такое «варан». Вспоминалась почему-то школа, обеды по карточкам, двойки по зоологии, и еще почему-то вспомнился остров Борнео, который я не смог отыскать на немой карте мира.

— Тропики, — мечтательно сказал я, кутая горло. — Борнео!

— Перестаньте! — заорал мужчина. — Перестаньте!!!

Я дал ему успокоиться. И сделал правильно, потому что и без вопросов он начал рассказывать:

— Варан — это страшная отвратительная ящерица… У нее… у нее пульсирует горло… Рост или длина, черт его знает, что бывает у ящериц?..

— Не знаю, но…

— До пяти метров! — заорал композитор. — До пяти, ясно? — Тут он судорожно схватил мою руку. — Это не он идет?

Мне стало неуютно. Послышались волокущиеся шаги. Мы затихли и только вытягивали шеи.

— Нет, это женщина, — глухо сказал композитор, отпуская мою руку. — Сидите тихо, а то можем напугать ее… У варана рефлексы, как у человеческого ребенка, — тихо и доверительно зашептал он. — Представляете, ужас какой? Как у человеческого ребенка!.. Вторая сигнальная система… Отец русской физиологии Павлов… и — варан! Нет, я уеду! Или еще потерпеть?

— Не знаю, но…

— До пяти метров! — заорал композитор. — До пяти, ясно? — Тут он судорожно схватил мою руку. — Это не он идет?

Мне стало неуютно. Послышались волокущиеся шаги. Мы затихли и только вытягивали шеи.

— Нет, это женщина, — глухо сказал композитор, отпуская мою руку. — Сидите тихо, а то можем напугать ее… У варана рефлексы, как у человеческого ребенка, — тихо и доверительно зашептал он. — Представляете, ужас какой? Как у человеческого ребенка!.. Вторая сигнальная система… Отец русской физиологии Павлов… и — варан! Нет, я уеду! Или еще потерпеть?

— А где он… ну, этот… варан? — заинтересовался я.

— У нас в Доме творчества, — ответил композитор, стискивая лоб обеими руками. — В комнате рядом с моей. Флигель летний. За тонкой стенкой — каждый звук слышно… Представляете, ужас какой!.. Я сочиняю симфоническую поэму о второй любви… Вы знаете, что такое вторая любовь?!

— Она не первая, — сказал я.

— Вот именно! Не первая! О первой и дурак сочинит! Попробуйте сочинить о второй, когда рядом живет варан! И мне все слышно! Про каждый его рефлекс!.. И куда ехать? — Здесь он опять доверительно зашептал мне в ухо: — Вернуться домой? А жена? «Если ты сочиняешь о второй любви, значит, я — вторая? Ах, так!» Хлоп — истерика! Хлоп — сердечный припадок! Хлоп — и она уже пролезает в форточку, чтобы броситься куда-то под копыта… А здесь? Здесь варан! А мне куда прикажете? У меня срок на носу!

Он умолк. Вечер переходил в ночь. Из низкой тучи брызгал мельчайший дождь.

— Простите, — сказал композитор минуты через две уже другим, человеческим голосом, голосом интеллигентного мужчины, которому совестно за свои нервы. — Я погорячился. Варан — это животное, которое не делает вреда. Может, это даже симпатяга, я не знаю в конце концов… Но, понимаете ли, мне совершенно неинтересно, каким образом он рождает детенышей. Ну, неинтересно мне, что поделаешь? И почему кто-то заставляет меня это узнать насильно? А стенка тонкая, и он рассказывает со всеми подробностями, вот мерзавец, а? Позовет к себе официантку и рассказывает, а мне-то деваться некуда? Некуда. Сижу и слушаю. Я думал, у него вперед срок кончится. Нет, ему продление прислали! Какой тип!.. Вообще-то воспитанный молодой человек, современный, вкрадчивый, Андрея Волконского обожает, старинные мадригалы мурлыкает, нашу русскую историю изучает по Соловьеву. Лысенко ругает, Евтушенко похваливает… Короче говоря, приличный варан, но…

— Вы сегодня пили? — вскользь спросил я.

— Что пил?

— Ну, пиво с водкой не мешали?

— А зачем их мешать?

Я понял, что он трезв как стеклышко, вероятно, с самого дня рождения.

— Вы считаете меня ненормальным? — спросил композитор. — Вас бы на мое место! Вы бы и сутки не выдержали!.. Послали молодого человека из Академии наук за границу изучать варанов, пробыл он там без году неделю и… и не может остановиться! Ошалел совсем! А я — ком-по-зи-тор!

Композитор замолчал, нарисовал прутиком скрипичный ключ, но не плюнул в него. И я понял, что он нормальный человек и говорит правду. Странно, конечно, но мы живем в век, когда фантастика перепуталась с реальностью. Ну, выписали биологу путевку к ленинградским композиторам, он и приехал отдохнуть от тягот загранкомандировки.

Стало совсем темно. Только за деревьями на шоссе мотался фонарь. Под ботинками у меня хлюпало. Творческое состояние куда-то пропало. Судьба цирковой собаки потускнела.

— У морских черепах вкус самой тонкой осетрины, дельфины могут загрызть человека, акулы смертельно боятся зонтиков, мердека означает свободу, в американских музеях даром показывают кино, стюардессы носят цветные плавки… — монотонно бормотал композитор, передразнивая соседа.

И здесь я сделал глупость, потому что мне стало жалко композитора. Я сказал, поднимаясь:

— Потерпите немного. Я писатель и напишу в газету. Может быть, общественность обратит внимание и…

Композитор в сердцах плюнул на скрипичный ключ и безнадежно махнул рукой.

— И знаете, этот тип еще картавит! — добавил он. — Вагган!

Я пошел домой и вылил на бумагу всю свою тоску по жаркому тропическому небу, по лианам, обезьянам и огромным ящерицам. Я написал в газету о том, что в Доме творчества композиторов под Ленинградом поселился варан. И варан шевелит там горлом, таскает за собой хвост и этим помогает музыкальному творческому процессу. Молодежная газета «Смена» напечатала мою заметку. Это может показаться фантастикой, но это абсолютная истина. Просто они приняли мою заметку за веселую фантастику. Варан в заметке узнал себя, с юмором у варана дела обстояли неважно, он отправился с жалобой в Академию наук, Академия прислала в Союз писателей большую бумагу, в которой пыталась обвинить меня в клевете. Короче говоря, получился скандал. Вот вам академический дух терпимости и либеральная гуманность! Мне за эту веселую фантастику тогда так хвост прищемили, что и сейчас побаливает.

Мадам Мигни

Первым запахом Львиного города оказался запах нефти, а не бананов или лимонов.

С карантинного рейда перешли мы к причалу нефтебазы на острове Букум. Эмблемы «Шелл» — оранжевые раковины — распластывались и на огромных нефтебаках, и на колпаках фонарей. Везде были раковины. «Шелл» начинала со сбора морских диковин в Южном океане и сохранила о прошлом бизнесе добрую память.

За выкрашенными серебрином нефтяными емкостями торчали горы, заросшие джунглями. Из общего месива тропических зарослей вырывались на фон белого от зноя неба отдельные пальмы.

Солнце жарило прямо в плешь. И от всего вокруг воняло горячей нефтью. И от островков, над курчавой зеленью которых виднелись пагодные крыши; и от воды, неподвижной и жирной; и от деревянных сампанов, в которые грузили железные бочки с горючим; и от касок малайцев — служащих «Шелл». Вполне может быть, что были они и не малайцы, а японцы или китайцы.

Швартовались тяжело и нудно. Надо было встать так, чтобы штуцер приема топлива был точно перед штуцером на причале, а удобных палов для кормового шпринга не находилось. И стыковались мы больше часа.

Сперва порвался кормовой продольный швартов. Малайцы на боте завели его вторично, но при подаче с бота на стенку упустили и утопили. Мы выбрали его на борт в третий раз. И вся грязь со дна сингапурской нефтебазы украсила ют. Потом лопнули шпринг и терпение капитана. Но родной фольклор звучал в тропическом зное как-то неубедительно, не зажигал нас азартом, не вносил в наши мозги ясности. Старпом на баке тащил теплоход шпилем в свою сторону, а я на юте кормовой лебедкой — в свою. Разорвать «Невель» пополам нам не удавалось, но швартовы рвались исправно. Когда рвется стальной трос, из него иногда вылетают искры. Коричневый лоцман, в ослепительно белой форме, с суперсовременным радиопередатчиком на груди, иногда кукарекал. Коричневый полицейский в серо-стальной форме судорожно сжимал левой рукой револьвер, торчащий рукояткой вперед из открытой кобуры, а правой рукой стискивал висящую на боку в ажурном симпатичном чехле черную резиновую дубинку. Морской агент-китаец на причале тискал и даже иногда подбрасывал в воздух шикарный никелированный портфель с документами. Малайцы, короче говоря, волновались. Но все закончилось благополучно. Мы состыковались с нефтепри-чалом, гигантские шланги вздрогнули от натиска насосов, и сингапурский соляр ринулся в наши отощавшие танки, а сингапурские доллары — в наши карманы.

Красивые деньги в Львином городе. Дружба здесь царит и мир, если верить деньгам. Две коричневые и две белые руки переплетены в четырехугольник — как для переноски раненых. Союз навеки. И нежные, изящные цветы вокруг союза.

На остров Букум я не попал. Администрация «Шелл» выдала мало пропусков для прохода через свою территорию. Мне пропуск не достался. Я не стал переживать, потому что со швартовками и вахтами спал за сутки часов пять, устал.

К вечеру семь малайцев на семи велосипедах приехали на причал и закинули лески в щель между бортом и стенкой. На конце лески хитрый рычажок-поводок и бутафорский синтетический червяк. Семь малайцев под окном моей каюты каждые тридцать секунд выдергивали из воды сквозь толстую нефтяную пленку серых рыбок, маленьких, в половину ладони.

Позади малайцев сидела на причале дымчатая, тощая, с отрубленным хвостом кошка. Малайцы время от времени кидали ей рыбку. И она сжирала рыбок живьем и без остатка. Ее живот раздувался на глазах, в животе шевелились рыбки, но вид у кошки оставался голодный и несчастный.

Я курил и ждал, когда тощая живоглотка лопнет.

Она не лопнула. Пошатываясь, волоча брюхо по бетону причала, отправилась в джунгли. Малайцы за четверть часа набили пластиковые мешочки рыбой, повесили мешочки на рули велосипедов и укатили на остров Букум. А мы закончили приемку топлива и не без удовольствия покинули нефтебазу, чтобы подождать утра на якоре.

Назад Дальше