Мы взирали на это массовое воровство, на эти неукротимые характеры, эту строптивость и вероломство с восторгом и невольным уважением. Груз я сдавал без счета — по осадке. И воровали они, таким образом, у того капиталиста, который осину купил и владел арбатакским комбинатом и на которого эти парни подневольно работали.
Вихляя по узкой дамбе, мотороллеры удалялись, нависая краями осиновых стволов над Средиземным морем. Все удалились нормально, без происшествий. Парням везло, что в их бандитском краю цивилизация еще не доросла до ГАИ.
К вечеру, как и положено настоящим морякам, мы отправились в кабачок пить пиво. До кабачка по прямой было метров семьсот, но идти было километра четыре — вокруг всей бухты.
В кармане шелестели лиры.
Композитор Верди и бог Аполлон стоят здесь 1000 лир.
Колумб, Галилей, древняя каравелла и модерный дельфин — 5000.
Очень дорогие Микеланджело и Данте — 10 000.
Это, как вы понимаете, изображено на денежных купюрах. Приятно, что нет ни одного короля.
1000 лир — 144,21 копейки — две бутылки простого вина.
Один год тюрьмы стоит в Италии дешево — 4000 лир. Если ты будешь работать из итальянского порта судовым радиопередатчиком, то или получишь год тюрьмы, или уплатишь штраф в эту сумму. На 4000 лир можно купить десять пачек американских сигарет. Вот и выбирай.
В кабачке было прохладно и пустынно. Автоматический проигрыватель и шариковый автомат со скачущими ковбоями.
Мы сели за столик у окна и смотрели, как дрожат в темной воде гавани огни нашего старого теплохода. Плотный бриз пузырил занавеску. Несколько карабинеров пили лимонад и смертно скучали.
Пиво было отменное. Его подавала дочка хозяев. И я как-то засуетился.
Бриз, пиво и дочка. Они отбили мне память на неприятное. Я забыл наконец о недостаче лондонского груза, о ведомственном расследовании. Мне захотелось испытать судьбу на шариковом автомате, где скакали ковбои. Мне захотелось выиграть. И обязательно на глазах у дочки хозяев этого чудесного, чистенького кабачка в порту Арбатакс на закрытом острове Сардиния. Я как-то не подумал, что если бы и выиграл, то доставил бы дочке и хозяевам мало удовольствия. Автомат принадлежал им.
Я много проиграл в шариковом автомате «Базаар». Шарик надо было загнать в череп ковбоя. Шарик меня не слушался, потому что из-за стойки на меня смотрела дочка хозяев бара.
Не знаю, действительно ли отличие сардинцев от итальянцев так велико, как они сами утверждают, только эта дочка была та самая итальянка, которая может присниться после итальянского фильма с Софи Лорен. Это была красавица. Ее волосы были чернее черного, грудки острые, талия такая тонкая, что напоминала мне мою собственную шею. А улыбка! Тайна и сто тысяч чертей.
Загадочность и таинственность женской улыбки в том, что женщина, улыбаясь улыбкой Джоконды, просто еще не назначила себе цену. В те доли секунды, когда в прелестной женской головке идет подсчет собственных достоинств, когда в ее душе, если душа есть у женщин, работают одновременно все современные компьютеры, когда она одинаково побаивается и передорожить, чтобы не потерять любящего, и не продешевить, — вот в этот-то момент ее губы и трогает загадочная улыбка. Загадка в том, что ни она, ни мадонна еще не знают, сколько она назначит. Я не о деньгах или духах, цветах и билетах в театр сейчас, конечно, говорю. Я говорю про кусок сердца и жизни, который она потребует, и не только потребует, а наверняка возьмет у своего несчастного избранника.
Не помню, как подъехал синьор Ливио — очаровательный парень, давнишний знакомый капитана, коммунист, как он с ходу заказал кое-что покрепче пива. Как подсели к нам карабинеры, какими чудесными парнями они скоро раскрылись, как орали мы с ними «Бандьера Росса». Как шли мы потом сквозь аспидно-черную ночь на судно, а возле трапа нас ждал сюрприз — наши друзья карабинеры и обаятельный синьор Ливио с ящиком «москолы» и двадцатью куличами — Пасха же только-только прошла, — и мы слегка пригубили «москолы», чтобы не обидеть наших друзей. Обо всем этом я ничего не помню, потому что такие вещи нам, советским морякам, не рекомендуются, и ничего этого не было, все мне приснилось в чудесном сне.
Только итальянка за стойкой не была сном. Дай ей Бог хорошего жениха! Она смыла с наших душ память о трех сутках одиннадцатибалльного шторма в Бискайе.
27 декабря выгрузки не было «по обычаям порта». Отмечался праздник памяти святого Стефана.
Избранный в число первых семи дьяконов церкви, Стефан, как образованный эллинист, не ограничивался служением в трапезах, но смело и убедительно проповедовал Евангелие и победоносно вел прения о вере в синагогах. Фанатики обвинили его в богохульстве и осудили на смерть. Он был побит камнями, причем среди участников казни был и юноша Савл, впоследствии великий апостол Павел. Насильственно была прекращена жизнь благовестника, который впервые ясно выдвигал идею вселенского христианства, предназначенного объять мир, — идею, главным провозвестником которой впоследствии сделался апостол Павел. Апостол Павел, как известно, дошел до Рима, умудрился обратить в свою веру любимую наложницу императора Нерона и тогда уже лишился головы, автоматически став святым.
Таким образом, в празднике святого Стефана есть нечто, напоминающее отцам и дедам о том, что и они, как их сыновья и внуки, совершали в юности необдуманные поступки. Побивая каменьями ближнего своего, молодые люди не должны терять надежду на то, что в будущем они станут святыми апостолами.
Вероятно, поэтому весь длинный праздничный день на конце мола сидели девочки-девушки и кидали камни в набегавшие слабые волны — тренировались. Девочки-девушки были одеты в красные брюки и змеино-зеленые кофточки. Над красно-зеленым ветер завихрял черные распущенные волосы.
Провинциальная скука праздничного безделья сползала на причал с горестно пустынных берегов. Вероятно, самое тягостное в Арбатаксе — праздники. Причем, как часто бывает в человеческом мире, эта тягостная скука обволокла и нас.
В пику святому Стефану мы проводили политзанятия. Самые умные и высокообразованные командиры изучали политэкономию социализма, выясняли, из чего состоит наш валовой национальный доход. Через полчасика после начала занятий Людмила Ивановна заявила протест. Или она уходит в каюту и будет изучать национальный доход в одиночестве, то есть будет вязать кофточку внуку и вырезать из губки занятные фигурки дельфинов и белочек, или все мы прекратим курить. Так как изучение политэкономии процесс мучительный, а мужчины привыкли в мучительные моменты жизни смолить сигареты, то помполит был вынужден благословить Людмилу Ивановну на одиночество.
Мы с завистью смотрели, как наша радистка, бормоча на ходу: «Два года до пенсии, а я буду дым глотать регистровыми тоннами…» — вылезала из-за стола.
Политэкономы немножко оживились только тогда, когда к судну начали подкатывать автомобили, набитые сардами, как сардины в банках.
Машина останавливается метрах в пятидесяти от трапа. Семейство не вылезает. Двенадцать, а то и четырнадцать глаз смотрят на теплоход. И даже у автомобиля делается вид вопросительный: можно или нельзя? Пустят или не пустят эти русские? Кто их, этих русских, знает?
Незаметно для самого себя автомобиль проезжает еще несколько метров и опять изображает немой вопрос.
Слышится один короткий звонок. Вахтенный у трапа вызывает вахтенного штурмана. Вахтенный штурман, рассуждая вполголоса о вреде либерализма, вылезает из каюты и делает рукой приглашающий жест. Понять, что может быть интересного для нормального человека на старом грузовом теплоходе, вахтенный штурман при всем желании не в состоянии. Сейчас он отправит матроса с сардинским семейством в обход по судну, а сам превратится в вахтенного у трапа. Прежде чем получить штурманский диплом, он отстоял тысячу и одну вахту у трапа. Возвращаться в прошлое штурману, конечно, не хочется.
Первым из машины вылезает старик с грудным ребенком на руках. Потом беременная женщина, которой дашь лет пятьдесят. Потом ее супруг — цветущий красавец, мужчина в соку. И энное количество девочек и мальчиков. Но это обихоженные детишки. Девочки в пелеринках, мальчики в коротких штанишках. Очевидно, состоятельная семья.
Процессия идет к трапу.
Есть у нас, городских русских, какая-то стыдливость семейственности. Ну представьте ленинградское семейство такого состава, отправившееся на итальянский теплоход на экскурсию. Да еще с беременной женой. А они открыто живут. И беременной на последнем месяце женщине ничуть не стеснительно лезть по трапу. Наплевать ей, что она некрасиво выглядит. Ей любопытно, как русские живут, — и все тут. И мужу на такие тонкости наплевать.
— Ариведерчирома! — приветствует семейство вахтенный штурман всеми известными ему итальянскими словами.
— Ариведерчирома! — приветствует семейство вахтенный штурман всеми известными ему итальянскими словами.
Хорошо, что занесло нас не в большой порт, а в глухую провинцию. Сардинская глубинка.
Отошел сто метров за ворота комбината, оставил позади огромные пирамиды осиновых поленьев, поливаемых водой из шлангов, — первый этап производственного процесса; затих рев огромных современных тупорылых самосвалов — они возят осину от судна в пирамиды, — и сельская тишина.
Изредка по шоссе промчится легковая машина.
Но я и с шоссе свернул на проселок. Моря не видно. Приятно это.
Тишина земли.
Впереди синие горы. По обочинам проселка — серые усталые эвкалипты и огромные кактусы, растопыренные самым невероятным образом. Кактусы-деревья, с древесным темным стволом, ветвями и листьями-лепешками, мясистыми, тяжелыми, килограммов по пять каждая. На лепешках цветы, как сгустки крови, и плоды величиной с детский кулачок. И все это опутано ежевикой. Никакой зверь не проскользнет сквозь такую ограду. Только взгляд проникает туда, за баррикаду кактусов и ежевики.
Крестьянин пашет на двух волах, и слышится наше: «Но! Но!»
Овцы бредут и тоже говорят по-нашему: «Бэ-бэ!» Только морды у овец не наши — горные, злые. Ягнята бегут, такие же они прелестные, как везде на свете. И так же хочется их потискать, погладить. Цок-цок копытками, беленькие, снежные, теплые.
У бедного плоскокрышего домика стоит женщина, вся в черном, смотрит, прикрыв от солнца глаза рукой. Куча мусора, ржавых консервных банок прямо возле крыльца.
Еще стадо овец. Старик пастух и пес-пастух. Оба в невероятной рвани. Определить, что на старике, невозможно. А на псине — шерсть в клочьях и репьях. Приходится бедняге, очевидно, воевать с кактусами и ежевикой, глупые овцы лазают черт знает куда.
Пробковые дубы с ободранной корой. Штабеля коры лежат возле ограды — сохнут. Невыгодное дело — возить пробку на судах, не весит она почти ничего, не используешь грузоподъемность, план горит, а фрахт маленький, потому что груз грошовый…
На всем пути от Арбатакса до городка Тортоли только у одного крестьянского домика палисадник с цветником. Пустые бутылки донышками вверх вкопаны в землю, образуя крест и пятиконечную звезду. Внутри звезды растут цветы. Думаю, хозяин не думал о символике своего цветника. Так просто у него получилось, стихийно.
В городе большинство домов тоже с плоскими крышами, окна наглухо закрыты жалюзи, узенькие улочки, глухие дворы.
Кролик резвится вместе с курами у водяной колонки. В тишине городка отчетливо слышно, как падают из крана капли. Во дворах пустынно. Извечно трепыхается под ветром белье. В глиняных горшках — домашние цветы. Окна молчат бельмами жалюзи. Скромные витрины магазинчиков, закрытых в честь святого Стефана.
И вдруг — Пушкин. Собственной персоной. На обложке толстого тома. Сразу видно, что издание дорогое, вроде подарочного даже. Симметрично с Александром Сергеевичем — Анри Бейль. Между ними «Леопард», Грэм Грин, «Золушка» и прелестное лицо Одри Хепберн на обложке «Римских каникул». Окно витрины книжного магазина залеплено розочками — переводными картинками — для украшения.
А через несколько шагов, в газетном киоске, я опять встречаю Пушкина. «Евгений Онегин» отдельным изданием с портретом автора работы Кипренского. Такое ощущение, будто живой Александр Сергеевич вдруг вышел ко мне из-за угла узкой улочки сардинского городка Тортоли. В стекле киоска отражается моя физиономия, расплывшаяся в приветственной улыбке от уха до уха. И я даже бормочу какие-то ласковые панибратские слова.
В этом ларьке Александр Сергеевич угодил в жуткую компанию Джеймса Бонда. Бонд вооружен всеми видами современного оружия, а Пушкин безоружен. Однако не одинок. Старый морской волк Джозеф Конрад прикрывает его с тыла.
Ну, вдвоем они с этим жутким типом справятся, подумал я. Тем более Александр Сергеевич отличный стрелок был. С пробитым животом, лежа на снегу, попасть в противника и еще сил набраться, чтобы пистолет подбросить в воздух… Да и Конрад не робкого десятка — провел парусник Торресовым проливом.
Еще магазинчик — оружейный. Охотничье ружье стоит 73 000 лир. Очевидно, квалифицированно заниматься бандитизмом могут либо Бонды, либо состоятельные люди, а беднякам и здесь тяжко — элементарное рукоприкладство приходится применять.
И вдруг я вспомнил: От тибровых валов до Вислы и Невы, От царскосельских лип до башен Гибралтара…
Вернулся и долго еще стоял, глядя на Пушкина, и бог знает что происходило во мне. Помню только, подумал, что уже лет десять не был в Царском Селе. Куда не носила нелегкая — по всему миру, а вот ведь… Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила. Дева печально сидит, праздный держа черепок. Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой; Дева над вечной струей вечно печальна сидит…
Снег лежал на плечах печальной девы в далеком Царском Селе. Снег лежал на липах. И деревья постанывали от новогоднего мороза. Синие лыжни пересекали парк между заиндевелыми кустами…
Печаль пережил я вместе с печальной девой, печаль, знакомую всем, кто уплывал или уезжал. Но печаль, в которой был Пушкин.
Убери Пушкина — и сегодняшняя Россия была бы иной. Это, очевидно, и есть роль личности в истории.
Маленькая, шумливая речушка. Висячий мост. За речушкой дорога уходит в заросли средиземноморского тростника. Это очень высокий — метров пять — тростник, с метелочками на верхушках. Верхушки колышутся от ветра, как рожь у нас. Шуршат.
Я свернул на узкую тропку в тростнике. Навстречу шли три женщины в черных одеждах с вязанками хвороста на головах. Мне пришлось вдавиться в плотную стену тростника, чтобы пропустить их.
Тропинка вывела на плантацию. Апельсиновые, мандариновые, лимонные, в строю стоящие деревья, сплошь, даже как-то бесстыдно покрытые плодами. Красно-оранжевые и желтые кроны. Только кое-где мелькнет ветка черно-зеленых листьев. И все это на фоне синих далеких гор. Воздух тоже синий. И ни одного человека.
Свиньи валяются среди оранжевых падалиц и не шевелятся, не хрюкают даже — надоели им апельсины и мандарины. Кое-где стоят невысокие пальмы. На откосах насыпи — старые, могучие эвкалипты. И куст цветущей магнолии.
Я сорвал один мандарин и один апельсин. Ароматный холодок скользнул с языка в глотку. И я вдруг почувствовал давно забытое, детское: вкус воздуха вокруг. И опять отчего-то вспомнилась зима, елка, мандарины, обвязанные золотой ниткой, она соскальзывает; а запах мандаринов и зимних яблок мешается с запахом елки и горящих свечей.
Отличная получилась прогулка по бандитской земле.
На обратном пути я сломал веточку какого-то занятного растения с маленькими красненькими ягодами. Я хотел поставить веточку в каюте. И все обратное путешествие через Тортоли превратилось в анекдот. Мальчишки и старики, черные старухи и девушки в брючках — все бросались ко мне, перебегали даже с другой стороны улицы, тыкали пальцем в растение и запрещающе мотали пальцем перед моим ртом, вид у всех был встревоженный и заботливый. И чтобы не обращать на себя внимания, пришлось растение выкинуть. Если бы это происходило в Англии, то ни один британец ухом бы не повел, даже если бы я жевал мышьяк на его глазах тоннами.
В укромном местечке, уже недалеко от судна, я открутил лепешку кактуса с цветком и плодом. Плод куснул. Невкусно, напоминает сырое мясо.
Следующие часы я занимался тем, что вытаскивал из ладоней микроскопические, с трудом видимые в штурманскую лупу занозы-иглы. Их было не ухватить даже медицинским пинцетом. Я не знал, что кактус защищается не только большими, и слепому видными колючками.
Девочки-девушки, предки которых были самыми дешевыми рабами Рима и сработали отличный водопровод, все так же сидели на молу над водой, ветер вил их черные волосы. И лениво кидали в море камушки.
В древней Помпее, еще до того, как ее засыпало, шли очередные гладиаторские игры. Смотрели игры помпеяне и гости из соседнего городка Нуцерии. По вопросу опускания или поднятия пальца над поверженным гладиатором возник спор, потом отчаянная драка на арене. Нерон не мог знать о том, что помпеян впереди ждет месть самого Везувия, и закрыл амфитеатр на десять лет. Как говорит Зенон Косидовский, это было «ужасное наказание», ибо гладиаторские игры были для Помпеи главным и любимейшим развлечением.
Необходимо отметить, что в отличие от сегодняшнего футбола или хоккея, которые мы смотрим весь год и год за годом, гладиаторские игры проводились только два раза в год. Остальное время помпеяне развлекались в банях.
И все-таки между футболом и гладиаторскими играми есть много общего. И то и другое помогает решению серьезных вопросов, так как освежает человеческие мозги, дает им отдых, даже питает новыми соками. И укрепляет финансовое положение государства, что выгодно всем гражданам. Особенно четко я это понимаю, когда вижу трибуны, заполненные десятками тысяч людей, и множу эти тысячи на пятьдесят копеек.