Кинематограф - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 2 стр.


Под вечер в реке Или идет купанье людей и лошадей. Долго искали глубокого места и вот, наконец, за островом нашли. Поднявшийся к ночи ветер взбороздил мутные воды мелкой волною, и, пофыркивая на этой волне, поплыли косматые киргизы, а за ними и стройные кровные лошади офицеров.

Я не знаю большего удовольствия, как купанье с лошадью. Не понимаю, почему на заграничных курортах, где все так приспособлено для комфорта и удовольствия, не додумались завести купальных лошадей. С невысокого обрыва вы бросаетесь в воду; два, три шага, и вы провалились на глубину. В прохладную влагу уходит мокрое тело лошади, увлекая и вас за собою; теперь беритесь рукою за гривку, повыше, и плывите, увлекаемые мощными движениями лошади. От нее только полголовы над водою; ровно похрапывает она, прижала уши и плывет, и плывет. Мимо несется противоположный берег, кусты, заливы, плесы, вы направляете свободною рукою к удобному месту, вот голова приподнялась над водой, живее на спину, чтобы не загрязнить в песчаном иле свои ноги. Это ли не наслаждение, не радость жизни?

В ночи задул обычный илийский ветер. По длинному коридору, образуемому долиною реки Или, проносилась жестокая буря с дождем. В темноте безлунной и беззвездной ночи убирали поэтичный бивак на берегу Или и сносили винтовки под навес почтового сарая… А наутро опять тишина, опять зной солнца пустыни, аромат ирисов и задумчивое колебание марева, затягивающего далекие Кетменьские горы.

Дорога вьется по громадному засохшему болоту. Песчаные вихри нанесли на это болото полосы песку; порос по нему исполинский вереск в рост человека с длинными сережками бледных лиловато-розовых, нежно пахучих цветов. Местами на болоте образовались промоины и глубокие щели, затянутые черною вязкою грязью. По болоту растет зеленая трава, и запах знойной сырости несется над ним — это нездоровое, лихорадочное место. На 24-й версте стоит полупокинутый русский поселок Таш-Карасу. Болотная лихорадка гонит из него жителей. За поселком маленький подъем и кремнистая, жесткая, красноватая пустыня, усеянная галькой и мелкими камнями, жесткая, твердая, неприятная. По песку бегают «коньки» — маленькие пузатые ящерицы с длинными задранными кверху хвостами — и только они одни нарушают немного однообразие кремнистого пути, полного миражей, колеблющихся в раскаленном знойном воздухе. Нечем дышать. Если бы не легкий ветерок, нет-нет да обвевающий лицо, стало бы нестерпимо душно в этом тяжелом зное. Два с лишним десятка верст картина не меняется. Все такой же ровный подъем, все тот же песок и те же камни и темные гальки.

И вот вдали оазисом показались могучие купы деревьев. Растут сады. Через пустыню побежал арык, появились поля и жизнь — это поселок семиреченских казаков Чонджа. Было воскресенье, и на бревнах у завалинок сидели пестро одетые казачки, молодежь в шароварах с малиновым лампасом высыпала на улицу и на вопрос, где стали казаки, ответила стереотипным ответом: не знаю. А рядом киргиз ответил точно и показал, где стал бивак и куда пошли офицеры.

Вот на какой отдел надо обратить внимание при обучении потешных: на развитие любознательности, на готовность не отделываться стереотипным «немогузнайством», но толковым и точным коротким ответом удовлетворить опрашивающего. Это немогузнайство, ленивое отделывание от ответа, у русских и рядом точный ответ азиата огорчали меня всегда в пути.

В Чондже свежее. 270 метров, на которые мы поднялись от реки, дают себя знать. Веет прохладой, пахнет дождем. Народ в Чондже богатый, живет по-казачьи, широко, большим хозяйством. В доме есть и квас, и хлеб, и два самовара; встречают радушно, смотрят ласково; видимо, уже прочно сели на землю. У учителя есть граммофон, и в открытое окно на улицу несутся шипящие звуки какого-то вальса.

Но за Чонджою, вплотную к ней, приступила та же кремнистая пустыня, с теми же убегающими под ногами лошади «коньками» да кое-где большими стадами джейранов, диких степных козлов. И так 35 верст пути без единой встречи, без перемены пейзажа, без перемены цвета красно-серой пустыни! Вдруг спуск, крутой, тяжелый, зигзагом идущий в узкую долину весело шумящей, покрытой пеной горной речки Темерлик. Ее берега покрыты густою зеленою травою. Желтые цветы одуванчика, низенькая куриная слепота, лиловые ирисы, а вдали густая роща ярко-зеленых раскидистых карагачей, к которой прижалась одинокая белая постройка почтовой станции Темерлик. Здесь привал на три часа. Сегодня большой переход — семьдесят верст, и на середине пути мы расседлываем, растираем спины, поим и кормим лошадей. Мы прижались к Кетменьским горам; это с них, впадая в реку Чарын, бежит веселый ручей Темерлик; это их обширные плоскогорья покрыты сочною травою; это здесь начинается царство каракиргизов, их табуны и их несчетные стада баранов и быков. За Темерликом подъем на горы Куулук, 5800 футов высоты. То зеленые, то скалистые пики гор угрюмы. Холодный и сырой ветер ходит по ним и несет обрывки седых туч. Бесконечно, словно между кулисами, вьется дорога, упрется в гору и снова повернет, и опять крутой подъем, и кажется, конца не будет этому подъему. Ждешь спуска, ждешь перевала, но горные зубцы, то зеленые с пологими краями, то острые, скалистые, с выдавшимися острыми зубцами порфиров и гранитов, преграждают путь, и дорога терпеливо обходит их, поднимаясь к самым тучам. Вот, наконец, небольшой спуск и обширное плоскогорье, окруженное зубцами гор, с белеющими вдали снеговыми вершинами отрогов Тянь-Шаньских гор.

У реки Кегень стоят станция и постоялый двор. Подле несколько юрт киргизов, а кругом с непрерывным блеянием, нарушающим суровую тишину молчаливого зеленого плоскогорья, бродят стада баранов. Это блеяние — музыка кочевника; эти белые, коричневые, черные пятна шелковистых баранов, развеявшихся по зеленой степи, — это лучшие краски, лучшее украшение кочевой жизни. Стадо баранов, дальше табун, дальше быки и опять бараны — вся степь; все плоскогорье, дикое и угрюмое, покрыто ими, и это они оживляют яркую зелень мелкой травы степи, никогда не знавшей культуры.

Здесь, в этой степной пустыне, в этом широком раздолье, процветает любимая киргизами игра в «девку-волк», когда самая хорошенькая киргизская девушка, молодая, задорная, с румяными полными щеками, разодетая в пестрое платье, вся в цветных лентах, садится на лучшего скакуна всего плоскогорья. В руках у нее тяжелая плеть с плетником из кожи жеребенка, с рукояткой из козьей ножки, усеянной металлическими бляшками. И молодежь, и старики на лучших скакунах своих табунов выезжают за нею и стремятся поймать ее и, охвативши на полном скаку горячими объятиями, расцеловать пышущие зноем долгой скачки пунцовые щеки и яркие губы девки-волка. А потом — уходить. Девка-волк с диким выкриком мчится за победителем и лупит его по чему попало своею нагайкой. Это здесь процветает «бойга», скачка на десятки верст; это здесь лихой скакун — победитель сорокаверстной бойги — ценится в тысячу рублей, это здесь заклады достигают тысяч рублей и процветает азарт и спорт, и это здесь единственное возможное «степное положение» надо возить за голенищем в сапоге в виде тяжелой нагайки. Это здесь в дни выборов старшин идут кровавые драки и степная полиция сбивается с ног, водворяя порядок среди расходившихся киргизов.

Посреди этой раздольной степи стоит станция Каркара. Подле станционной постройки обширный поселок каких-то избушек, складов, сбитых из грубых неотесанных досок, с закрытыми ставнями окнами, с забитыми досками дверьми. На протяжении почти квадратной версты разбросаны эти постройки, образуя неправильные улицы и переулки. Здесь бывает 1-го июня большая ярмарка. Сюда съезжаются десятки тысяч народа, и вся степь бывает густо покрыта громадными стадами быков, овец, табунами лошадей, верблюдами, кибитками и палатками. Вся орда здесь. Тому, кто хотел бы описать времена Тамерлана, тому, кто вздумал бы нарисовать эту страшную орду, вдруг двинувшуюся с кибитками, с женами и детьми на Русь, необходимо съездить на ярмарку в Каркару. Кругом пустыня, дикие хребты, головокружительные подъемы и спуски на перевалах, пески или степь. Кажется, откуда взяться тут людям? И вот на маленьких лошадках, на высоких верблюдах, на быках и ослах все горное население съезжается сюда. Здесь меняют табуны на стада овец, здесь коров превращают в деньги, а деньги в ситцы и шелка. Здесь шипит граммофон и бывает кинематограф и странствующий цирк.

Много, много лет тому назад, говорит киргизское предание, по этой степи проходил Тамерлан. Он шел к реке Джергалину и к великому озеру Иссыккуль. И когда подошел он к отрогу, идущему от «Божьего трона» (Хан-жен-гри) и преграждающему путь к Туркестану, вздумал он пересчитать свое войско.

Впереди была узкая тропа, круто поднимавшаяся в горы, поросшая густым еловым лесом. И приказал Тамерлан каждому воину, говорит предание, взять камень и бросить его подле того места, где он стоял. Подходили, зашитые в звериные шкуры, в остроконечных малахаях, отороченных мехом, скуластые, желтые, узкоглазые монголы, с колчанами стрел за плечами и клали камень за камнем. И росла гора камней. Слышался тихий стук бросаемых камней, и следующим приходилось бросать выше и выше. И орда проходила, оставляя новую страшную гору за собою.

Впереди была узкая тропа, круто поднимавшаяся в горы, поросшая густым еловым лесом. И приказал Тамерлан каждому воину, говорит предание, взять камень и бросить его подле того места, где он стоял. Подходили, зашитые в звериные шкуры, в остроконечных малахаях, отороченных мехом, скуластые, желтые, узкоглазые монголы, с колчанами стрел за плечами и клали камень за камнем. И росла гора камней. Слышался тихий стук бросаемых камней, и следующим приходилось бросать выше и выше. И орда проходила, оставляя новую страшную гору за собою.

Прошло несколько лет. Войско Тамерлана возвращалось обратно. И вздумалось Тамерлану пересчитать своих воинов снова, и он приказал своим солдатам опять бросать камни подле старой кучи камней — и набросали они только 1/3 камней. 2/3 полегло при великих завоеваниях монгольского полководца…

Когда от Каркары проедешь 18 верст, широкая долина начинает становиться уже. На зеленых скатах ее там и там точно натыканы елочки. За станцией Таш-Карасу, в шести верстах, бежит кипящий пеной горный ручей; кругом очень красивый лес елей и кустов, и в стороне две громадные пирамиды камней. Эти камни, по преданию, набросаны солдатами Тамерлана, и самый перевал носит характерное название «Сан-таш» — счет камней, по-киргизски.

Перевал Сан-таш, достигающий 7.340 футов высоты, одно из самых красивых мест Пржевальского уезда, богатого красотами горных видов. Узкая дорога вьется вдоль бешено ревущего ручья. По берегам этого ручья густо поросли ели. Местами они обрываются, и зеленая стремнина уходит в такую же глубокую зеленую долину. Там снова поднимаются горы, ползут выше и выше; они покрыты густым лесом, а за ними величественно поднимаются снеговые вершины Киргизын-ала-тау и ярко блестят громадные белые ледники. Но сурова и угрюма природа этих гор. Здесь масштаб гораздо шире, нежели в горах Кавказа или Альпийских; здесь склоны идут выше и выше, и только киргизские юрты нарушают величественную пустынность их диких скатов.

Из вечных туч, где вас мочит то дождем, то снегом, а иногда бьет градом, вы спускаетесь длинным и крутым бесконечным спуском, и перед вами открывается широкая зеленая долина Джергалина. Ваше сердце начинает сильно биться, и не потому только, что вы находитесь на высоте почти 7000 футов, но еще и потому, что после долгого промежутка времени вы видите русские поселки и русские пашни. Эти черные заплаты свежевспаханных полей, квадратами и прямоугольниками покрывшие зеленые скаты гор, этот плуг, запряженный парою добрых коней, — все это так много говорит русскому сердцу, натосковавшемуся среди таранчей и дунган. Наконец, вы видите, может быть, и неважную вообще, но по отношению к азиатам высокую русскую культуру, бревенчатые избы, зеленые сады в Джергалине и Джергесе, отличный поселок в Аксуйском; по дороге вам встречаются и вас обгоняют телеги и русские мужики и бабы глядят на вас. Пусть это временами и пьяно, и грубо, временами жестоко несправедливо по отношению к тихим и кротким киргизам, но все это «русское», а потому бесконечно мило и дорого моему сердцу.

Впереди, за яркой синей полоской чуть показавшегося озера-моря, появился русский город Пржевальск. Через главную улицу висела вывеска о том, что здесь 6-го мая будут скачки и выставка лошадей, и весь город жил двумя событиями: ожидаемым приездом военного губернатора и скачками.

По всем улицам тянулись, рысили проездом кавалькады киргизов, и от одной группы к другой передавалась радостная весть!

— «Иртень байга буладе ики саад» — завтра будет скачка, в два часа.

И город, где все заражено спортом, где ездят и галопируют на кругу гимназисты и прикащики, киргизы и русские, где все говорят о преимуществах крови «Альбертона» перед кровью «Лорда Пальмерстона», где мальчишки киргизята спорят о том, как лучше скакать — «по-Слоановски» или по-русски, жил одною мыслью:

«Иртен байга буладе ики саад».

В царстве яблоков

При беглом взгляде на Семиречье из тарантаса, особенно когда тянешься на усталой тройке в облаках пыли целыми днями по безводной пустыне, когда видишь перед собою только песок и камни, когда пустыню разнообразят лишь уродливые кусты саксаула или торчки чия, когда на десятки верст перед вами почва блестит, как зеркало, от солонцов, и гладка, и ровна, как асфальт, — является представление, что это бесплодная, никому не нужная пустыня и жизнь в ней невозможна.

Я ехал верхом на полевую поездку из Джаркента в Верный, ехал по левому берегу р. Или через громадную, никем не населенную солонцеватую пустыню. Стада иликов, голов по двенадцати — двадцати, спугнутые топотом конских копыт по кремнистому пути, вылетали из-за песчаных барханов и, сверкая белыми «зеркалами», красиво и легко скакали по пустыне. Редко-редко — на 20–30 верст расстояния — по пути попадались низкие приземистые постройки постоялых дворов или, как здесь называют, караван-сараев. Длинные навесы, крытые камышом, крошечная полутемная грязная сакля с неизменным самоваром и русскими или киргизами хозяевами. По стенам комнаты старые-старые лубочные картинки, такие, каких «в России», пожалуй, уже не увидишь, — «Как мыши кота хоронили», «Охота на львов», «Охота на медведей», «Монархи всего мира» и т. п. — и в пыльное мутное окно глядится ровный горизонт блестящей солонцами унылой степи. Подле станции глубокие колодцы с мутной солоноватой водой, над нею безмятежное голубое небо, да ветер временами гудит по этой пустыне, проносясь от Китая к Балхашу или обратно. Вдали мутные и неясные синеют горы. От солью пропитанного воздуха сохнут губы и трескаются и горит лицо, и кажется, что тут уже невозможна никакая культура…

7-го октября в гор. Верном мне пришлось прослушать лекцию инженера Скорнякова об оросительных работах в Северной Америке. Знакомые имена раздались с кафедры. Аллеганские горы, Скалистые горы, Сиерра-Невада, Колорадо, Колумбия… на экране появились бизоны, индейцы, их палатки, их головные уборы из перьев орла… Стыдно сознаться — все это было более знакомое, более родное, нежели своя Америка, нежели пустыни Семиречья, Заилийский Алатау, реки Чу, Текес, Чилик, Чарын… А между тем как одно похоже на другое! Но одно скрашено грезою, мечтами юности, одно — Америка, где есть Команчо, вождь индейцев, где есть вигвамы племен «ястребиного сердца», где есть блокгаузы с таинственною, милою сердцу девушкою Мери; в эту «Америку» пытались удирать юные гимназисты, не страшась ни жажды, ни нестерпимого блеска и зноя песков пустыни. Да как же может быть иначе, когда там таинственная Сиерра-Невада, когда там Колорадо, Колумбия, апаши, индейцы племени черноногих… Таково магическое очарование таланта Майн-Рида, Купера, всех этих «Всадников без головы», «Охотников за черепами». И несмотря на то, что у нас уже народилась своя литература, нисколько не уступающая литературе английской в лице среднеазиатских романов и повестей Н.Каразина, Л.Чарской, — нас все еще тянет к иностранному, и Америка нам милее Азии, и наши дети «бегут», влекомые далью, не в пески Семиречья, а в Америку, их манит жизнь колониста и вовсе не влечет совершенно подобная же жизнь русского переселенца. А между тем все эти пустыни, лежащие к востоку от американских Скалистых гор, эти бесконечные степи, где паслись некогда стада бизонов, хранимые индейцами, где шла страшная борьба между белыми и краснокожими за воду, за степи, за право жить, — эти заманчивые степи не только подобны, но хуже степей нашей Средней Азии. Киргиз в своем парадном уборе, его жена в громадных белых платках, исполинским шлемом навернутых на голову, в ярких халатах и пестрых штанах, разукрашенные пестрыми шерстяными узорами кибитки киргизских аулов — нисколько не менее поэтичны, нежели индейцы Америки. А рассказы какого-нибудь таранчинца Джемаледина Джелинова, теперь волостного старшины громадного села Алексеевки, как он со своим «племенем» вышел из Кульджи, когда ее покинули русские, или описание, как маленькая кучка русских «колонистов» в деревянном и земляном «блокгаузе» Верном ожидала нападения десятков тысяч индейцев, т. е. киргизов, и как все это разрешилось Узун-Агачским делом, в котором так прославил себя Колпаковский, — разве это менее поэтично, нежели охотники за черепами или всадник без головы? И разве мало было здесь «всадников без головы», доблестных сибирских и оренбургских казаков, без голов, изуродованными телами валявшихся в пустыне? И здесь были милые, добрые и кроткие Мери, но только здешних Мери звали Марьей Степановной, и потому к ним не так лежало сердце русского гимназиста…

А между тем если бы смолоду нашу энергичную молодежь тянула бы не недоступная Америка, мечты о которой оканчиваются всегда одними мечтами, а тянули бы Туркестан и Семиречье, кто знает, в какой цветущий край обратились бы эти пустыни, которые я проезжал одиноким всадником.

Назад Дальше