У «крошки» спусковой крючок был обычный, не складной, и прокурор занервничал. Представил, как пистолетик, повернутый дулом книзу, возьмет и бабахнет. Пулька поразительной убойной силы пропорет и грудь, и бок. Ну его к черту.
Переложил игрушку в карман брюк.
Нет, так тоже нехорошо.
Наконец додумался: задрал штанину, засунул за ремешок носка. Железка немножко давила на щиколотку, но ничего, терпимо.
Записка, присланная в гостиницу от Гвоздикова, была короткая и странная: «В полночь на набережной под фонарем».
Надо думать, имелась в виду речка Каменка, потому что главный житомирский водоток, Тетерев, из-за скалистости берегов набережной как таковой не имел. Да и Каменка была не то чтобы одета в гранит — ни парапетов, ни иных обычных признаков набережной Бердичевский там не обнаружил. Зато загадочное «под фонарем» разъяснилось легко: на берегу горел только один фонарь, прочие были темны и, кажется, даже лишены стекол.
Отпустив извозчика, прокурор встал в нешироком кружке света. Поднял воротник — с речки несло сыростью. Стал ждать.
Вокруг было темным-темно, то есть вообще ничегошеньки не видно.
Разумеется, Матвею Бенционовичу тут же померещилось, что на него кто-то смотрит из темноты. Он сначала поежился, а потом сказал себе: «Ну, конечно, смотрят. И очень хорошо, что смотрят».
От нервозности статский советник избавился очень просто. Произнес шепотом одно-единственное слово: «Пелагия», и страх сразу сменился возбуждением; жертва моментально превратилась в охотника.
Он нетерпеливо повертел головой и даже сердито топнул ногой. Где вы там, черт бы вас драл?
Тьма словно дожидалась этого волшебного знака. Шевельнулась, зашуршала, и в пределы слабого керосинового освещения вплыла фигура, показавшаяся Бердичевскому гигантской. Силуэт поднял руку, поманил.
Статский советник, снова оробев, двинулся было навстречу незнакомцу, однако тот повернулся спиной и пошел вперед, время от времени оглядываясь и делая таинственно-призывные жесты.
Ноги провожатого глухо топали по булыжной мостовой. Походка у исполина была прямая, спина негнущаяся.
Статуя Командора, передернулся Матвей Бенционович, едва поспевая следом.
С набережной повернули на кривую улочку, где мостовой уже не было, лишь мокрая после недавнего дождика земля. С одной стороны глухой забор, с другой — каменная стена, за ней не то склады, не то мастерские. Освещения никакого.
Бердичевский споткнулся на ухабе, выругался — почему-то вполголоса.
Стена вывела к воротам, над которыми горела лампа. Прокурор прочел на вывеске: «Кишечно-очистительный завод Савчука».
Прочел — и вздрогнул. Знаки знаками, но это со стороны Провидения было уже форменное издевательство, если не сказать хамство. Дело в том, что в утробе изрядно-таки трусившего статского советника вовсю разворачивались всякие малоприятные процессы.
В узкую калитку Бердичевский за статуей Командора не пошел. Спросил дрогнувшим голосом:
— Это что такое? Зачем?
На ответ не надеялся, но великан (и вправду почти саженного роста детина) обернулся и ответил неожиданно тонким, услужливым тоном:
— Это, сударь, заведение, где очищают кишки-с.
— В каком смысле?
— В обыкновенном-с. Для изготовления колбас.
— А-а, — несколько успокоился Матвей Бенционович. — Но зачем нам туда идти?
Командор хихикнул, из чего стало окончательно ясно, что молчал он вовсе не от грозного умысла, а от провинциальной конфузливости перед приезжим человеком.
— Город, сами изволите видеть, какой: жидов больше, чем русских. А тут самое правильное место-с. Колбаса-то свиная. Так что среди рабочих ни одного жида, все русские или хохлы-с.
Тайное собрание дружины «Христовых опричников» проходило в помещении заводской конторы.
Это была грязноватая комната, довольно просторная, но с низким потолком, с которого свисало несколько керосиновых ламп.
Стулья в два ряда, напротив них — стол, накрытый российским триколором. На стенах, вперемежку, иконы и портреты героев отечества: Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Скобелев. Главное место в этой галерее занимали изображения Иоанна Грозного и государя императора.
Председательствовал немолодой мужчина в пиджаке и галстуке ленточкой, однако с длинными, в кружок, волосами.
Перед столом стоял тощий субъект в косоворотке — очевидно, докладчик. Слушателей было с десяток.
Все обернулись на вошедших, но от волнения Бердичевский толком не разглядел лиц. Кажется, большинство были бородатые и тоже стриженные по-русски.
— А вот и дорогой гость, — сказал председательствующий. — Милости просим. Я — есаул.
«Опричники» встали, кто-то пробасил:
— Здравия желаем, ваше превосходительство.
От нервозности Матвей Бенционович чуть было не стал поправлять, что он никакое не превосходительство, однако вовремя спохватился. Отрывисто, по-военному кивнул, отчего на лоб свесилась прядь ангельского цвета.
«Есаул» (судя по всему, так именовалась должность предводителя «опричников») вышел из-за стола, двинулся навстречу прокурору.
И снова Бердичевский едва не совершил faux pas — сунулся жать руку. Оказывается, следовало не тянуть ладошку, а раскрыть объятья. Именно так поступил председатель: со словами «Руси слава!» прижал гостя к груди и троекратно расцеловал в уста.
Остальные тоже пожелали приветствовать большого человека, так что целоваться пришлось с каждым — общим счетом одиннадцать раз, причем всякий раз произносилась сакраментальная фраза, прославлявшая отечество.
Запахи, которые пришлось вдохнуть лобызаемому господину Берг-Дичевскому, разнообразием не отличались: дешевый табак, сырой лук, переработанные желудком пары spiritus vini. Только последний из целовальщиков, тот самый Вергилий, что привел Матвея Бенционовича на сходку, благоухал одеколоном и фиксатуаром. Он и чмокнул не так, как прочие, а нежно, вытянув губы трубочкой. Парикмахер, понял прокурор, разглядев подвитые височки и расчесанную надвое бородку.
— Сюда пожалуйте, — пригласил «есаул» гостя на почетное место.
Все воззрились на «превосходительство», очевидно, ожидая речи или приветствия, к чему статский советник был совершенно не готов. Однако нашелся — попросил продолжать, «ибо пришел не говорить, а слушать; не поучать, а учиться». Это понравилось. Скромному «генералу» похлопали, покричали «Любо!», и прерванный доклад был продолжен.
Оратор, которого Бердичевский по манере говорить и несколько блеющему тембру голоса окрестил Псаломщиком, рассказывал дружинникам о результатах проведенного им расследования касательно засилия евреев в губернской печати.
Картина обрисовывалась чудовищная. Про «Житомирский листок» Псаломщик не мог говорить без дрожи негодования: сплошные перельмутеры да кагановичи, наглое глумление над всем, что дорого русскому сердцу. Однако и в «Волынских губернских ведомостях» далеко не благополучно. Из-за попустительства редактора нередко печатаются статьи, написанные жидишками, которые прикрываются русскими именами. Был дан и перечень всех этих волков в овечьей шкуре: Иван Светлов — Ицхак Саркин, Александр Иванов — Мойша Левензон, Афанасий Березкин — Лейба Рабинович, и прочая, и прочая. Самое же сенсационное свое разоблачение выступавший приберег напоследок. Оказывается, Синедрион запустил свое щупальце даже в «Волынские епархиальные ведомости»: у редактора протопопа Капустина жена — урожденная Фишман, из выкрестов.
По комнате прокатился гул возмущения. Матвей Бенционович тоже сокрушенно покачал головой.
«Есаул», нагнувшись, шепнул ему:
— Это мы собираем материал для всеподданнейшей записки. Вы бы видели данные по финансовому капиталу и народному просвещению. Мороз по коже.
Прокурор сурово нахмурился: беда, беда.
Докладчик закончил, сел на место.
Все снова выжидательно уставились на гостя. Было ясно, что от выступления не отвертеться.
Кстати вспомнилось мудрое изречение: когда не знаешь, что говорить, — говори правду.
— Что сказать? — поднялся Матвей Бенционович. — Я потрясен и удручен.
Ответом был общий вздох.
— В нашей губернии, конечно, дела обстоят скверно, но не до такой степени. Ужас, господа. Скрежет зубовный. Однако, дорогие вы мои, вот что я вам скажу. Расследования и всеподданнейшие записки, конечно, дело хорошее, только ведь этого мало. Признаться, я ожидал от житомирцев другого. Мне рассказывали, что вы люди действия, что не привыкли сидеть сложа руки. Ведь смотришь на Русь — сердце кровью обливается! — потихоньку стал разогреваться Бердичевский. — Вокруг одни говоруны, герои на словах! Профукаем отечество, господа патриоты! Проболтаем! А между тем Жид зря не болтает, у него все на года вперед просчитано!
Слушая горькую, выстраданную речь витии, сидящие переглядывались, скрипели стульями.
Наконец «есаул» не выдержал. Дождавшись коротенькой паузы, понадобившейся Бердичевскому, чтобы набрать в грудь очередную порцию воздуха, предводитель «опричников» воскликнул:
— Мы не болтуны и не пачкуны бумаги! Да, мы не оставляем надежды достучаться до нашей тугоухой власти законными методами, но, смею вас уверить, одними записками не ограничиваемся. — Видно было, что председатель еле сдерживается — так ему не терпится оправдаться. — Вот что, сударь, пожалуйте в кабинет, потолкуем с глазу на глаз. А вас, братья, пока прошу угоститься чем Бог послал.
Лишь теперь Матвей Бенционович заметил в углу комнаты накрытый стол с самоваром, караваями и впечатляющим изобилием колбасных изделий — надо полагать, продукцией кишечно-очистительного предприятия.
Дружинники оживленно двинулись угощаться, прокурор же был приглашен в «кабинет» — тесный закуток, отделенный от конторы стеклянной дверью.
Пропал!
Теперь дошло и до рукопожатия. Надо сказать, что, отделившись от своих молодцов, «есаул» вообще несколько переменил манеру поведения, как бы желая показать, что принадлежит с гостем к одному кругу.
— Савчук, — представился он. — Владелец завода. Я заметил, господин Дичевский, как вы глядели на моих янычар. Грубоваты они, конечно, и, так сказать, не блещут умственными доблестями.
Матвей Бенционович переполошился (он-то думал, что отличным образом конспирирует свои чувства) и сделал рукой протестующее движение.
— Ничего, — успокоил его заводчик. — Я ведь понимаю. Однако прошу учесть, что это не идеологи, а десятники, руководители участков. Выражаясь по-библейски, «мужи силы». Я их шутейно зову «апостолами» — как раз двенадцать человек. Еще один должен быть, да что-то припозднился. Рассуждать мои десятники не сноровисты, но коли дойдет до дела, не оплошают. Вы не думайте, у нас и интеллигенция есть, лучшие русские люди. Присяжные поверенные, врачи, учителя гимназии — они от жидовского натиска больше всего страдают. Если пожелаете, я вас с ними после сведу, в более уместной обстановке. Глазков Илья Степанович, товарищ городского головы — светлая голова, мыслитель.
— Знаете, — отрубил Бердичевский, — мыслителей вокруг и так полно. Людей действия не хватает. Чтоб без страха, без оглядки на установления. Вот чему желательно бы поучиться. Да не ломом махать, не жидовские лавки громить — это дело нехитрое. Скажите мне, есть ли у вас люди с опытом настоящей работы — полицейской либо охранной? Только не состоящие на службе, чтобы не были связаны буквой закона.
— Это как? — спросил Савчук, озадаченно нахмурившись.
Матвей Бенционович взял быка за рога:
— Я решил наведаться к вам в Житомир после душевной беседы с одним интереснейшим человеком, он недавно побывал у нас в Заволжске. С отставным жандармским штабс-ротмистром Рацевичем, Брониславом Вениаминовичем…
И сделал паузу, с замиранием сердца подождал эффекта.
Эффект не заставил себя ждать.
Лицо «есаула» брезгливо исказилось.
— С Рацевичем? И что он вам наврал, поджидок?
— П-почему поджидок? — оторопел прокурор. — Как я понял, он, наоборот, пострадал от евреев, то есть от жидов… Они ему карьеру загубили, в долговую яму упекли!
— Как упекли, так и обратно выпекли, — процедил Савчук.
— Так это его евреи выкупили? — потерянным голосом пролепетал статский советник. Сердце так и упало.
— А кто еще? У полячишки этого, говорят, пятнадцать тысяч долгу было. У кого кроме жидов найдется столько денег? Отблагодарили его синедрионщики, и известно за что. Два года назад наши витязи казнили в Липовецком уезде земского начальника, известного жидолюба. Расследование от жандармов вел Рацевич. Разнюхал все, раскопал и двух русских людей на каторгу отправил. За эту гнусность ему от «Гоэль-Исраэля» даже благодарственная грамота пришла. Это они иуду из ямы вызволили — гуляй на свободе, губи народ православный. «Гоэль-Исраэль» это ихний, больше некому.
— «Гоэль-Исраэль»?
— Да, есть у нас такая опухоль, самый жидовский гной. Хацер раввина Шефаревича. Хацер — это, извиняюсь за сравнение, вроде архиерейского подворья, только жидовского. Синагога там у них и ешибот, жидовская семинария. Шефаревич (это известно доподлинно) — действительный член тайного Синедриона. Пестует своих волчат в ненависти к Христу и всему русскому. Никого к своим бесенышам не подпускает. Особенно боится, чтоб русские женщины жиденят от иудейской веры не отворотили. У них ведь как — кто с гойкой сошелся, для еврейства пропал, вроде как навсегда запачкался. — «Есаул» сплюнул. — Это они-то запачкались, а? Тут недавно история была. Крестьянскую девушку в реке нашли. Мы провели свое следствие. Установили, что она, лахудра, гуляла с одним жидком из шефаревичевского хацера. Жиды про это дознались. Вызвал его раввин, стал требовать: прогони от себя гойку. Жидок упрямый попался, ни в какую. Люблю, мол, и все тут. Так они его в Литву отправили, а девушку эту чуть не на следующий же день в Тетереве нашли. Ведь ясно, что убийство. И ясно, кто убил. Но наши жидолюбы побоялись шум поднимать. Утопилась, говорят, от несчастной любви. Решили мы тогда свой собственный суд учинить, да не успели — удрал Шефаревич со своим выводком в Иерусалим. Вот какие у нас тут дела творятся!
Бердичевский слушал историю об убийстве русской девушки скептически. А потом вдруг засомневался. Среди евреев сумасшедших не меньше, чем среди прочих народов. А то, пожалуй, и побольше. Чем черт не шутит — что если и вправду в Житомире завелся какой-нибудь еврейский Савонарола? Будем надеяться, что пути Пелагии и неистового раввина в Иерусалиме не пересекутся. Слава Богу, им делить нечего.
Звук голосов в соседней комнате стал громче, причем особенно выделялся один, показавшийся Бердичевскому смутно знакомым. Статский советник поневоле прислушался.
Простуженный, с гнусавинкой голос рассказывал:
— …Гладкий, важный, вот с таким носярой. «Я прокурор, грит. Такой-сякой самоглавный советник».
— Жид — прокурор? — перебили его. — Брешешь, Колька!
— А вот и двенадцатый из моих апостолов, — вгляделся через стекло в галдящих «опричников» Савчук. — Явился-таки. Старший по Киевскому участку, носильщиком в гостинице «Бристоль» состоит. Эй, Коля! Поди сюда, покажу тебя человеку хорошему.
Помертвев, Матвей Бенционович встал. Взмокшая от пота рука сунулась в карман — к рукоятке револьвера. Палец стал нащупывать складной крючок, а тот залип — никак не желал раскладываться.
В кабинетик вошел губастый носильщик из «Бристоля».
Поклонился. Со словами «Руси слава!» растопырил объятья, посмотрел в лицо Бердичевскому и замер.
IX. ШМУЛИК — ПОВЕЛИТЕЛЬ ВСЕЛЕННОЙ
Завидный жених
Если бы Шмулик Мамзер знал, что никогда больше не увидит, как над светлым городом Ерушалаимом, да пребудет он вовеки, восходит солнце, то наверняка посмотрел бы на утреннее светило поласковей, а так лишь сощурился на круглую розовую плешь, высунувшуюся из-за Масличной горы, и пробурчал: «Чтоб ты уже лопнуло, проклятое». Казалось, только-только, каких-нибудь пять минут назад, положил человек голову на обернутый талесом том Талмуда, по ночам превращавшийся в подушку, а уже на тебе — пора вставать.
Потирая бок, онемевший от лежания на полу, Шмулик потянулся. Прочие ученики из тех, кто ночевал в ешиботе, собирали свои постели — такие же, как у Мамзера: тощая подстилка, книга или тряпье вместо подушки, а одеяла летом, слава Богу, не нужно. Лица у ешиботников были мятые, заспанные — совсем не такие, какими станут после умывания.
За все пятнадцать лет жизни Шмулику довелось спать в настоящей кровати всего трижды: два раза, когда болел, и еще один раз в канун бар-мицвы, а то все на полу или с тремя-четырьмя соседями, а это, скажу я вам, еще хуже, чем на полу, поэтому не в счет. Так было и в житомирском хедере, и потом в тамошнем же ешиботе, а теперь здесь, в светлом городе Ерушалаиме, да пребудет он вовеки.
А чего вы хотите, если у человека нет ни отца, ни матери, ни даже какой-нибудь паршивой двоюродной тетки? Шмулик явился миру не в родительском доме, как все нормальные дети, а на пороге синагоги, завернутый в кусок простыни. Сначала люди сомневались, может, он и не еврей вовсе — подкинула какая-нибудь бесстыжая шикса, рассудив, что у жидов ребенку будет сытней. Собрались уважаемые люди, судили-рядили, не отдать ли байстрючонка в русский приют, но реб Шепетовкер, пусть будет ему земля пуховой периной, сказал: «Лучше воспитать жидом русского, чем погубить еврейского ребенка, сдав его в гойский приют», и Шмулику сделали обрезание, приложили подкидыша к богоизбранному народу. (Ужас берет, когда подумаешь, что могло сложиться иначе.) Приложить-то приложили, но сунуть чиновнику три рубля никто не расщедрился, чтобы назначил ребенку красивую фамилию: Синайский или Иорданский; не дали даже рубля, чтоб записал попросту каким-нибудь Хайкиным или Ривкиным. Вот чиновник и разозлился. Другие писари тоже, бывало, шутили над неимущими бесфамильцами — запишут Соловейчиком, Персиком или, если нос особенно велик, Носиком, но этот проклятый гой на беду немножко знал идиш и нарек Шмулика хуже некуда, задумал сироте всю жизнь отравить. «Мамзер» — это незаконнорожденный, байстрюк, ублюдок. С такой фамилией ни жениться, ни почтенным раввином стать. Где вы видели девушку, которая захочет стать «мадам Байстрюк»? А «рав Ублюдок» — каково?