Пелагия вскрикнула, но Сергей Сергеевич, кажется, опять не услышал.
— Я незадолго перед тем одно дело вел — преступление страсти. Там женщина одна, уличная, из ревности своему «коту» вот этак же плеснула в физиономию кислотой. В морге видел его труп: кожа вся сошла, губы изъедены вчистую, и этакая ухмылка голых зубов… Вот и я надумал молодым такую же «улыбку всесокрушающей любви» явить. Боли не боялся — даже алкал, как наслаждения. Только такая боль и могла бы сравниться с огнем, что сжигал меня изнутри все те месяцы… Я бы, конечно, скончался на месте, потому что при ожоге большой обширности сердце не выдерживает болевого потрясения. А они пускай жили бы себе и наслаждались счастьем. Сны по ночам видели… И сын чтобы на всю жизнь запомнил… Такой, в общем, у меня образовался план.
— И что помешало его исполнению? — шепотом спросила монахиня.
На сей раз Долинин услышал — кивнул.
— В самый канун знаменательного дня вдруг пришел мне вызов в самые эмпиреи власти. Свершилось-таки чудо, нашлись наверху люди государственного мышления. Обласкали, вознесли, дали новый смысл в жизни. Я, конечно, будучи все еще не в себе, принял это за знак. Мол, вот она, возможность доказать жене, что я — великий человек, покрупнее ее графчика. Будут у меня и положение, и богатство, и власть. По всем статьям его превзойду. Тогда-то она и пожалеет, раскается. (Ничего бы она, разумеется, не раскаялась, потому что не такая женщина, но я ведь говорю — не в себе я был.)
Прежде чем закончить рассказ, Сергей Сергеевич немного помолчал и договорил совсем другим тоном, безо всякого ожесточения и самоедства:
— Однако смысл знака был вовсе не в том. Мне впоследствии один человек растолковал — не важно кто, вы его не знаете. Он сказал: «Это вас Бог пожалел. Пожалел и спас вашу душу». Вот как просто. Меня Бог пожалел. И когда я понял это, то уверовал. Без мудрствований, без гипотез. Уверовал, и все. С этого момента и началась моя настоящая жизнь.
— Это воистину так! — вскричала Пелагия и, поддавшись безотчетному порыву, выпалила. — Знаете, я тоже вам про себя расскажу…
Но следователь натянул поводья и остановил свою соловую, повозка же покатила дальше вперед.
Монахиня спрыгнула на землю, вернулась к Долинину. Уже не для того, чтобы про себя рассказать (поняла, что Сергею Сергеевичу сейчас не до чужих излияний), а чтобы договорить важное.
— Бог вам жизнь и душу спас. И этой милостью Он не ограничится. Пройдет время, рана зарубцуется, и вы перестанете гневаться на бывшую жену. Поймете — не виновата она. Просто она — не та, что предназначена вам Господом. И может быть, вы свою истинную супругу еще встретите.
Долинин улыбнулся — вроде бы насмешливо, но без колкости.
— Нет уж, слуга покорный. С меня довольно. Разве если встречу такую, как вы? Но подозреваю, что такой, как вы, на свете больше нет, а на монашке жениться, увы, никак невозможно.
Ударил лошадь каблуками и ускакал в голову каравана, оставив Пелагию в совершенном смущении.
Лесные ужасы
Долгое время после этого сестра ехала молча. Бог весть, где витали мысли монахини, но лицо ее было странным — одновременно грустным и мечтательным. Пелагия несколько раз улыбнулась, а между тем по щекам ее стекали слезы, и она, не замечая, смахивала их ладонью.
И вдруг настроение ушло, мысли сбились. Пелагия не сразу поняла, что ей мешает, что отвлекает.
Потом поняла: опять. Шеей, затылком она явственно ощущала чей-то пристальный взгляд.
Такое случилось уже не впервые. Давеча, во время дневного привала, было то же самое: Пелагия резко обернулась и увидела — в самом деле увидела, — как на дальнем краю поляны качнулась ветка.
Вот и сейчас монахиня не выдержала, оглянулась.
Схватилась за сердце: на ели сидела большая серая птица, пялилась на сестру круглыми желтыми глазами.
Сестра тихонько рассмеялась. Господи, филин! Всего лишь филин…
* * *
Но вечером, когда разбивали лагерь для ночевки, случилось такое, что ей стало не до смеха.
Пока мужчины строили шалаши и собирали хворост, инокиня отошла по природному зову. Стесняясь мужчин, забралась довольно далеко, благо сумерки еще не совсем сгустились, не заблудишься.
Вдруг откуда-то слабо пахнуло дымом, да не с поляны, а с противоположной стороны. Сразу вспомнились рассказы про чащобные пожары. Великий Лес горел редко, болота выручали, но если уж загорался, то никому и ничему не было спасения из этой огненной геенны.
Втягивая носом воздух, Пелагия пошла на подозрительный запах. Впереди в самом деле засветился подрагивающий огонек. Может быть, гнилушки?
Когда до огонька было совсем близко, вдруг раздался хруст. Не такой уж громкий, но звук был явно живого происхождения, и монахиня замерла.
За елью что-то шевельнулось.
Не что-то — кто-то!
Окоченевшая от страха инокиня заметила некое ритмичное помахивание. Пригляделась — хвост, волчий! И что самое невероятное, хвост болтался не у земли, а довольно высоко, как если бы зверь сидел на ветке!
Пелагия сотворила крестное знамение, попятилась, бормоча: «Бог нам прибежище и сила…»
Из сумерек донеслось негромкое рычание с каким-то странным причмокиванием, не столько свирепое, сколько — померещилось бедной монашке — насмешливое.
Опомнившись, она развернулась и со всех ног кинулась назад.
Бежала так, что споткнулась о пень, упала, подрясник разодрала, а сама и не заметила: тут же вскочила да припустила еще быстрей.
Вылетела на поляну вся белая, с закушенной от ужаса губой.
— Что такое? Медведь? — кинулся ей навстречу Долинин, выхватывая револьвер. Полицейские потянулись к винтовкам.
— Нет… нет, — пролепетала Пелагия, ловя губами воздух. — Ничего.
При виде костра и мирно куривших спутников ей стало стыдно. Волк на ветке, да еще причмокивающий? Чего только в лесу не привидится.
— Ну-ка, ну-ка, — тихо сказал Сергей Сергеевич, отводя ее в сторону. — Вы особа не из пугливых, а сейчас на вас лица нет. Что стряслось?
— Там волк… Странный… Вроде как на дереве сидит. И огонек светится… Я про Струка вспомнила. Знаете, такое лесное чудище, — призналась Пелагия, кое-как выдавив улыбку.
Но Долинин даже не улыбнулся. Посмотрел через ее плечо в синюю вечернюю чащу.
— Что ж, сходим посмотрим, что за Струк такой. Покажете?
Пошел вперед, светя фонариком. Шагал уверенно, не таясь, под ногами громко хрустели сучья, и страх съежился, отступил.
— Вон там, — показала монашка, выведя следователя к страшному месту. — Вон она, ель.
Сергей Сергеевич бестрепетно раздвинул колючие зеленые лапы, наклонился.
— Сучок, сломанный, — сказал он. — Наступил кто-то, и совсем недавно. Жалко, мох, а то бы следы остались.
— Он… Оно рычало, — пожаловалась Пелагия. — И как-то глумливо, не по-звериному. А главное, хвост вот на такой высоте был. — Привстала на цыпочки, чтобы показать. — Ей-богу! А огонек исчез. И дымом больше не пахнет…
Самой сделалось совестно — экую чушь несет.
Но Долинин и тут не стал насмешничать. Потянул носом:
— Отчего же, немного есть… Знаете, мадемуазель, я человек рационалистического склада, придерживаюсь научного мировоззрения. Однако же далек от мысли, что науке известны все земные тайны, не говоря уж о небесных. Наивно было бы полагать, что природа явлений исчерпывается законами физики и химии. Лишь очень ограниченные люди могут быть материалистами. Вы же не материалистка?
— Нет.
— Что ж вы тогда так удивились? Ну, испугались — это понятно, но удивляться-то зачем? Места здесь сами видите какие. — Он обвел рукой мрак, которым к ночи укутался Лес. — Где же обитать нечисти, если не в глубинах вод да лесных чащах?
— Вы шутите? — тихо спросила Пелагия. Сергей Сергеевич вздохнул.
— Скажите, монахиня, Бог и ангелы существуют?
— Да.
— Значит, есть и Дьявол, и его присные. Это единственно возможный логический вывод. Существование белого невозможно без существования черного, — отрезал удивительный следователь. — Ладно, идемте чай пить.
IV. ПРИСНИЛОСЬ?
Дикой татарин
До Строгановки добрались к вечеру четвертого дня.
Деревенька разбросала свои неказистые домишки на просторном лугу, должно быть, отвоеванном у Леса еще в старинные времена.
Лет двести-триста назад, как явствовало и из названия деревни, здесь были владения купцов Строгановых — тех самых, покорителей Сибири. С прежних времен остался прямоугольник трухлявых бревен — следы крепостцы, да несколько десятков ям, память о некогда бывшей тут соляной фактории.
Жили в этих местах суровые длиннобородые мужики, потомки строгановских окаянцев, гулящего сброда, который еще в шестнадцатом столетии потянулся на здешнее приволье со всей Руси. То, что это насельники не мирного, земледельческого семени, чувствовалось сразу — и по отсутствию пашен, и по маленьким, сторожким оконцам изб, и по сушившимся на плетнях звериным шкурам. Строгановцы земли не пахали. Жили лесованием да скоблили в давно выработанных ямах каменную соль. Была она скверная, серая, такую брали лишь крестьяне из окрестных волостей, задешево. А за соснами, на той стороне быстрой каменистой речки, виднелись утесы — первые отроги Уральских гор.
Объяснялся с Долининым староста — угрюмый дед, весь, как леший, заросший седым с прозеленью волосом. Кроме старика в общинной избе были еще двое немолодых мужиков, ртов не раскрывавшие и только настороженно пялившиеся на незваных гостей.
Если б не волостной старшина, приходившийся старосте кумом, никакого разговора, должно быть, вовсе бы не вышло.
Главное, зачем ехали, выяснилось почти сразу.
Заглянув в открытый ящик, староста перекрестился и сказал, что это точно Петька Шелухин, природный строгановец. Три года как ушел, и с тех пор его здесь не видывали.
— При каких обстоятельствах он покинул место жительства? — спросил Долинин.
— Че-ко-ся? — вылупился на него староста, изъяснявшийся на местном говоре, с непривычки довольно трудном для понимания. — Че талакаити?
— Ну, почему он ушел?
— То-оно, ушел и ушел. Мы лонись и домишку яво на обчество отписали, — обвел дед рукой горницу, надо сказать, прескверную — с низким потолком, в углах серым от паутины.
— «Лонись» — это «в прошлом году», — перевела Пелагия. — Они устроили в доме Шелухина общинную избу.
— Мерси. Я его не про избу спрашиваю. Что он за человек был, Шелухин? Почему из деревни ушел?
— … человечишко, — отчетливо проговорил дед некрасивое слово, от которого монахиня поморщилась. — Тырта, дрокомеля. Хлопать был здоров, лижбо сбостить чаво. Не одинова учили.
— А? — спросил Долинин Пелагию. Та пояснила:
— Хвастун, бездельник. Врал много. И в воровстве замечался.
— Похоже, что наш, — заметил Сергей Сергеевич. — Повадки сходятся. С чего вдруг Шелухин подался из этих чудесных мест? Спросите-ка лучше вы, сестра, а то мы с этим Мафусаилом как-то не очень друг друга разумеем.
Пелагия спросила.
Староста, переглянувшись с молчаливыми мужиками, ответил, что Петька «отошел с диком татарином».
— С кем? — переспросили хором Сергей Сергеевич и монашка.
— Ино был такой человек. Не наш. Сысторонь взялся, нивесть откель.
— Что такое «ино»? — нервно взглянул на помощницу Долинин. — И еще это — «сысторонь»?
— Да подождите вы, — невежливо отмахнулась от непонятливого следователя Пелагия. — Скажите, дедушка, а все же откуда, откель татарин-то пришел?
— Ниоткель. Татарина, то-оно, Дурка привела.
Тут уж и черница растерялась.
— Что?
В ходе долгого, изобиловавшего всякого рода недоразумениями разбирательства выяснилось, что Дуркой кличут немую и малахольную девчонку, строгановскую жительницу.
По поводу того, как Дурку звать на самом деле, между аборигенами возник спор.
Один мужик полагал, что Стешкой, другой — что Фимкой. Староста про имя дурочки ничего сказать не мог, однако сообщил, что немая живет с бабкой Бобрихой, которая «семой год» в «лежухе» (параличе). Дурка, как умеет, ухаживает за больной, ну и «обчество» чем-ничем помогает.
Однажды весной, тому три года, эта самая Дурка привела невесть откуда «сыстороннего» человека, «вовсе дикого».
— Почему дикого? — спросила Пелагия.
— Да, то-оно, как есть дикой. Башкой вертит, глазья таращит, талачет чей-то, вроде по-людски, а толь безо всякого глузду. «Эй, фуани, эй, фуани». Чистый урод, какие в городах у церквы христарадничают.
— Урод? Он что, калека был? — встрял напряженно слушавший Сергей Сергеевич.
— Нет, — ответила монахиня. — «Урод» — это «юрод», «юродивый». Скажите, дедушка, а как тот человек был одет?
— Почитай, никак. Вовсе без порток, в одной холстине, поверху бласной веревкой опоясан.
— Какой-какой веревкой, сестрица?
Пелагия обернулась к следователю и тихо сказала:
— «Бласная» — это синяя…
Долинин присвистнул.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Стало быть, в ящике у нас никакой не Мануйла… Quod erat demonstrandum.[2]
— Погодите, погодите. — Пелагия снова повернулась к старосте. — А почему вы взяли, что он татарин?
Дед покосился на черницу, напрямую не ответил — велел одному из мужиков:
— Донька, ты ей кажи, мне невместно.
— В баньку мыть яво повели, а у яво етюк обкорнатый, — пояснил Донька. — Как у татарвы.
— Что-что?
— Это я как раз понял, — заметил Сергей Сергеевич. — У «дикого татарина» было обрезание. Сомнений нет, это Мануйла. В самом деле бессмертен, прохвост…
Из дальнейшего разговора выяснились еще кое-какие подробности.
Петька Шелухин, самый лядащий мужичонка во всей Строгановке, отчего-то привязался к «дикому», поселил у себя в избе, повсюду ходил за ним, как за родным братом. По свидетельству старосты, они и правда были похожи — и ростом, и лицом. Петька так и звал чужака: «старшой брат», тот же прозвал своего попечителя «Шелухай».
— Не-е, не Шелухай. Шелуяк — во как татарин яво кликал, — поправил Донька.
— Ино так, — подтвердил второй мужик. — Шелуяк. И Петька отзывался.
Следователь велел позвать девчонку, что привела «татарина».
Привели. Но толку от нее никакого не вышло. Было Дурке, должно быть, лет четырнадцать, но из-за маленького роста и заморенности выглядела она на десять. О чем спрашивали — не понимала, только мычала. Скребла грязной пятерней спутанные волосья, шмыгала носом.
В конце концов Долинин махнул на нее рукой.
— Так, говоришь, подружился Шелухин с пришлым человеком? — повернулся он к старосте. — А на какой, собственно, почве?
Пелагия, тяжко вздохнув на безнадежного Сергея Сергеевича, приготовилась перевести его вопрос на строгановский язык — иначе непременно воспроизвелся бы разговор принца Датского с могильщиком («Известно, на какой, сударь — на нашей, датской»). И вдруг, по чистой случайности, взглянула на жавшуюся у двери Дурку. Теперь, когда взрослые перестали обращать на девчонку внимание, ее лицо переменилось: в пустых глазах зажглась искорка, выражение придурковатости исчезло. Девочка прислушивалась к разговору, да как жадно!
— Сягай, сягай! (Ступай! Ступай!) — прикрикнул на нее староста. Та неохотно вышла. Разговор про «дикого» был продолжен.
— Чем же татарин Петьке поблазнил? — спросила Пелагия.
— Петька хлопал, что дикой яму про Святу Землю талакает. Ишто про то, как по правде жить.
— Почему «хлопал»?
— Да де ж татарину про Святу Землю талакать, коли он по-нашему ни бельмеса не строчил?
— То есть совсем говорить не умел?
— Ага.
Один из мужиков (не тот, который Донька, а второй) сказал:
— Как они с Дуркой-то, а, батяня? Она мыкает, он гугукает. Умора. Охрим-то тады шутканул, а? «Дурка, грит, собе жаниха присватала. Баска будет семейка — Дурень да Дурка».
И погладил бороду рукой, что, должно быть, означало в Строгановке крайнюю степень легкомыслия, потому что староста одернул весельчака:
— Ты зубы-то не скаль. Или забыл, чаво после было?
— А что после было? — тут же поинтересовался Долинин.
Строгановцы переглянулись.
— Да прогнали мы татарина, — сказал староста. — Так-оно, отсизовали как следоват, в шургу башкой сунули, да хлестунами за околицу.
— Что они сделали? — беспомощно оглянулся на монашку Сергей Сергеевич.
— Избили до полусмерти, окунули в выгребную яму и выгнали из деревни кнутами, — объяснила она.
— За что? — покривился на местные нравы Долинин.
— Надо было яво, паскуду, до смерти уходить, — сурово произнес староста. — Ино етюк яво татарской оторвать. Дурку, сироту убогую, котора за ним, как псюха, бегала, опоганить хотел. Носит же земля иродов. Дурка после два дни беспамятно лежала.
Сергей Сергеевич нахмурился.
— Ну а Шелухин что?
— За татарином своим в лес побег. Как мы зачали паскудника охаживать, Петька с мужиками махаться полез, не давал свово «старшого» поучить. Ну, мы и Петьке харю своротили. А как прогнали татарина в лес, Петька котомку завязал и за ним. «Пропадет он в лесу! — орал. — Он человек божий!» И боле мы Петьку не видали, до сего дня.
— А скажи-ка, дед, ино в какую сторону ушел от вас татарин? На закат, на восход, к северу ли, или, так-оно, к полуночи? — спросил Долинин.