Шимеле - Шолом- Алейхем 2 стр.


И все же спустя полгода после смерти подруги его юности отец женился вторично.

Торговля его между тем все ухудшалась, дела со дня на день становились все плачевнее, а мои сестры тянулись вверх и росли, так что можно было уже всех их вести под венец в один и тот же день. И если шадхен приводил в наш дом молодого человека смотреть невесту, жених терялся, не зная, на какую ему раньше смотреть. Так и уходил он из нашего дома смущенный и растерянный, чтобы никогда больше не возвращаться.

Так было с первым, со вторым, с третьим, с четвертым...

Все это огорчало моего отца. Немало страданий причиняла ему новая его жена. Она пилила его, она грызла его, как червь. Она буквально уничтожала его. Кроме того, что она как мачеха мучила нас, она досаждала отцу, сокращала его жизнь всевозможными колкостями, часто напоминала ему о сыне-миллионере, который валяется в грязи или продает спички. Первое время отец не умел сдерживать себя; и мачехе доставалось по заслугам, но потом он свыкся со сварливой женой, смирился и на все ее шуточки не отвечал ни слова, не желая лишних ссор дома. Молча он нес свою горькую долю, поглядывая на стену, на которой висели две фотографии: Шимеле в своей турецкой феске с золотой кисточкой и «его» генерал с медалями на груди.

5. Помолвки

Поздравляем! Поздравляем! Мои две старшие сестры: Злата и Ентл, уже помолвлены. Вот они, их суженые, которые были предназначены небом моим сестрам еще за сорок дней до их рождения[9].

Правду сказать, очень почтенные, приличные партии. Златин жених приказчик, подносчик в магазине, жених Ентл - музыкант.

- Ох, уж и пищу для разговоров дали нашим горожанам эти женихи. На дни, недели, даже на месяцы. Судачили о них на базаре, на улице, в синагоге, в бане и, простите за сравнение, - в нашем хедере. «Если бы девочки не были сиротами, если бы мать их была жива, они, конечно, не достались бы таким женихам». И хотя я тогда был еще ребенком, учеником хедера, эти разговоры глубоко ранили мое сердце. Когда пришло время составления «тноим»[10] и я, празднично наряженный, сидел за столом, мне стало вдруг так не по себе, что я громко расплакался и никак не мог успокоиться.

- Что ты плачешь, сын мой? - начал успокаивать меня отец мягким, задушевным голосом. - Вот гляди, пряники и варенье на столе.

- Не хочу пряников, не хочу варенья!

- Что же ты кочешь?

- Отнесите его в кровать, он, верно, спать хочет, - подал голос молодой человек лет двадцати пяти с длинным носом и с большими потными и грязными руками.

- Уложите его в постель, он уснет, - добавил жених Ентл - музыкант, высокий парень с толстыми губами и всклокоченными волосами.

Услышав в свой адрес эти колкости и насмешки, я очень смутился. Мне стало ясно, что шутят они потому, что я сел за стол вместе со старшими. Не в силах больше сдерживать себя, я крикнул со злобой:

- Слуга! Трубач! - и, заплаканный, убежал из-за стола. С этого вечера стена холодной вражды стала между мной и этими двумя женихами. Едва они переступали порог нашего дома, как я убегал от них, как от чертей, куда глаза глядят, - в синагогу, к ребе в хедер, на городскую площадь, лишь бы их не видали мои глаза.

Страдания моего отца, его злобу и безысходную скорбь я могу представить себе лишь теперь, так как тогда я был еще совсем мал. С каждым днем он все больше старился, сутулился, а его сердце все больше наливалось печалью. Он постоянно стонал, вздыхал, худел и постепенно угасал, время от времени молча поглядывая на стену, на которой висели два портрета...

Жениха Златы отец еще кое-как терпел. Это был рабочий человек, жил своим трудом и держал себя достойно. Он придерживался моды: носил крахмальные рубашки, золотые запонки на воротнике, перчатки на невероятно большик ручищах. Мою сестру он очень, очень любил. Прямо как кот сметану. В субботу, в праздник или иногда вечером, когда был свободен от своего тяжелого труда, он, не сводя с нее глаз, не переставал любоваться ею. Отцу моему он не оказывал того почтения, какое положено, почти с ним не разговаривал (собственно, о чем он с ним мог разговаривать?). В доме он был чужим. Впрочем, отца это мало задевало, - ведь он не мешал ему размышлять и давал возможность молча глядеть на то место, где висели фотографии Шимеле в турецкой феске с кисточкой и «его» генерала с медалями на груди.

Но второй - жених Ентл, с толстыми губами и всклокоченными волосами, - буквально отравлял ему существование, и скорбь отца росла, сокращая ему жизнь.

Этот музыкант играл не на скрипке и не на арфе, а на тромбоне. Ему, видно, на роду было написано играть на медном тромбоне. А так как, у нас в местечке свадьбы играли два-три раза в году - в субботу после пятидесятницы, в субботу «Нахму»[11] и в начале месяца элул, музыкант целыми днями бездельничал, шатался по улицам...

Став женихом моей сестры, он целыми днями околачивался у нас в доме, засиживаясь до поздней ночи. И все время он только и делал, что гудел на своем тромбоне, оглушая и выводя нас из себя. Его «трели», звучавшие все громче и громче, обращали нас в бегство. Даже сестры мои, любившие слушать игру на скрипке, кларнете или флейте, разбегались, когда он начинал играть. Только человек с каменной душой и железными нервами мог спокойно смотреть на его толстые губы, надутые щеки, посиневшее лицо и красные глаза, готовые выскочить из орбит. Одна Ентл могла это видеть, слушать и все сносить. В этом повинна была ее любовь. Толстые губы, надутые щеки, синее лицо с вытаращенными глазами, как у теленка, - все это казалось ей неотразимой красотой. Гудение тромбона звучало в ее ушах песней небесного хора - сладостной, захватывающей, радующей душу.

Каждый раз, когда мой отец замечал через окно приближение толстогубого жениха Ентл со всклокоченными волосами, с тромбоном под полой, кровь стыла у него в жилах, лицо его зеленело и желтело. Но он не убегал из дому, как мы. Он оставался и мирился со своим несчастьем, молча кляня свою судьбу. Отец был верующим евреем, благочестивым человеком, знатоком Библии, сведущим также в светских науках, обладал острым умом, был толковым человеком. Но ложная надежда сбила его с пути истины: надежда на Шимеле. При упоминании о Шимеле он становился истым фанатиком. - Отец ни на минуту не переставал верить, что сын вернется к нему с чемоданами, полными золота, с мешками, набитыми червонцами и турецкими лирами, при медалях. Не проходило дня, чтобы он не осведомлялся у почтальона о письме. Ни одна колымага, ни один фаэтон, ни одна карета не могли проехать мимо, чтобы отец не выбежал взглянуть, нет ли там Шимеле, не едет ли он... Но Шимеле и не писал, и не ехал. Только его портрет в турецкой феске с золотой кисточкой да портрет генерала с медалями на груди по-прежнему висели на стене. И вот на эти два портрета несчастный отец глядел с верой, упованием и надеждой. Почти вся наша мебель была уже распродана. Были распроданы деревянные, медные, серебряные и золотые вещи и даже подушки и перины. Остались только эти два портрета, одиноко висящие на стене.

6. Еврейский театр

Эти народные песни, которые вы, наверно, тоже слыхали, были в те времена популярны среди всех евреев. Их слыхали в каждом доме, на базаре, на улицах, в синагогe, у верстаков ремесленников, везде. Парни и девушки, стар и млад, напевали эти песенки знаменитых спектаклей: «Колдунья», «Два кунилема» и т. п. Все евреи слышали о еврейском театре Авраама Гольдфадена[12].

Какое это было счастливое время! Со вздохом и тяжелым сердцем вспоминаются эти спокойные и счастливые годы. А тогда мы не ценили их, не дорожили ими.

Именно тогда очень одаренный народный поэт Авраам Гольдфаден нашел, что пришло время создать еврейский театр для своих братьев. Он изъездил всю страну вдоль и поперек, и куда бы он ни приезжал, его принимали с большими почестями и благодарностью. Театр всегда был набит до отказа. Не только евреи, но и местные неевреи приходили в еврейский театр, желая узнать, что это такое. Только очень скоро театр распался на части, на крошки, на песчинки. Актеры разбежались во все стороны, каждый в отдельности собирал свою труппу. Однако эта труппа опять распадалась на более мелкие труппы, и так без конца, и к каждому шелудивому бездельнику, который мог кое-что спеть, сострить, приставали несколько парней-портных, несколько домашних служанок, сбежавшик от своих мадам, и разучивали песенку:

Потом они объявляли себя труппой актеров и разъезжали по всем городам и местечкам «играть театр» и петь «Налетайте, шалуны». Все они были бедняками с пустыми желудками. Едва эти несчастные люди появлялись в местечке, едва они слезали с подводы и переступали порог постоялого двора, как тут же, подобно стае голодных волков, набрасывались на еду. Даже за подводу балагуле, доставившему их на постоялый двор, вынужден был платить хозяин этого двора. Кроме того, он вынужден был выкупать костюмы и декорации, которыe они оставляли в залог хозяину постоялого двора другого местечка. Так второй хозяин выручал вещи, оставленные у первого, третий - оставленные у второго, а четвертый - у третьего и т. д., пока наконец голодная труппа в одну темную ночь не исчезала, никого не известив о своем новом местонахождении. И бедный козяин постоялого двора оставался ни с чем. Но едва исчезала одна труппа, как тут же прибывала другая. И тот, кто не видел этих несчастных актеров, этих забитых, голодных, голых и оборваннык субъектов, их босых ног, высохших зеленых лиц, - а среди актеров попадались порой довольно талантливые, способные, веселые люди, - тот не видел в своей жизни отчаянной бедности в ее неприглядном виде.

Потом они объявляли себя труппой актеров и разъезжали по всем городам и местечкам «играть театр» и петь «Налетайте, шалуны». Все они были бедняками с пустыми желудками. Едва эти несчастные люди появлялись в местечке, едва они слезали с подводы и переступали порог постоялого двора, как тут же, подобно стае голодных волков, набрасывались на еду. Даже за подводу балагуле, доставившему их на постоялый двор, вынужден был платить хозяин этого двора. Кроме того, он вынужден был выкупать костюмы и декорации, которыe они оставляли в залог хозяину постоялого двора другого местечка. Так второй хозяин выручал вещи, оставленные у первого, третий - оставленные у второго, а четвертый - у третьего и т. д., пока наконец голодная труппа в одну темную ночь не исчезала, никого не известив о своем новом местонахождении. И бедный козяин постоялого двора оставался ни с чем. Но едва исчезала одна труппа, как тут же прибывала другая. И тот, кто не видел этих несчастных актеров, этих забитых, голодных, голых и оборваннык субъектов, их босых ног, высохших зеленых лиц, - а среди актеров попадались порой довольно талантливые, способные, веселые люди, - тот не видел в своей жизни отчаянной бедности в ее неприглядном виде.

Первым делом эта бедная и веселая братия сводила дружбу с местными музыкантами, такими же бедняками, такими же забитыми и приниженными, как и они. Это было очень подходящее товарищество. Нет лучше друга для бедняка, чем другой бедняк, и нет таких настоящих и близких друзей, как среди бедняков. Совместно они проводили время в радости и удовольствии, хозяин постоялого двора варил им каждый день хорошие обеды, другого выхода у него не было, - папиросы давал в долг лавочник, и труппа жила в свое удовольствие.

На всех улицах пестрели афиши: «Театр Гольдфадена». Во всех уголках только и слышно было: актеры, актрисы, театр, «Голдуня» (колдунья), «Два кунилема», а парни и девицы расnевали:

7. Труппа актеров у нас в городе

В один прекрасный день влетел к нам в дом с тромбоном в руке жених сестры - толстогубый музыкант со всклокоченными волосами. Он влетел так стремительно, как будто за ним кто-то гнался, и принес нам радостную весть: труппа актеров прибыла в наш город, - четыре актера и две актрисы, - и еще вчера ночью провела с музыкантами репетицию «Колдуньи». Не долго думая, он взял в свои толстые губы тромбон - лицо его посинело, глаза вылезли из орбит - и заиграл песни из «Колдуньи». Они проникали во все наше естество. Они доставляли нам такое большое наслаждение, приводили нас в такой восторг, что все мы окружили его и в один голос взмолились: «Дай нам билеты! Достань нам билеты!» Услышав это, музыкант просиял, по его толстым губам пробежала улыбка, - вот, мол, и ему подвернулся случай что-то сделать для нашей семьи, - он тут же исчез, а через несколько часов принес нам четырнадцать билетов, которые получил у актеров бесплатно. Мы - это я, пять моих сестер: Злата, Ентл, Фрадл, Ципа, Брайндл, моя мачеха, ради театра празднично принарядившаяся, как молоденькая женщина, жених Златы со своими тремя товарищами - приказчиками в магазине, с двумя своими младшими братишками и со своей старой матерью, которой тоже на старости лет захотелось поглядеть театр; все мы - старые, молодые и дети - пошли смотреть «Колдунью».

Большой зрительный зал - это сарай хозяина постоялого двора Переца. На воротах сарая - два старых, заплатанных, прогнивших занавеса, сшитык из старых мешков. Внутри сарая, против ворот, у восточной стены, сооружена сцена из досок и чурок, по всей сцене - шерстяной занавес красного цвета, каким обычно занавешивают постель роженицы. В сарае расставлены скамьи из сбитых гвоздями досок, покоящихся на колодках. Под крышей сарая, на балке, нахохлившись, сидят несколько кур, вокруг сарая возятся озорные мальчишки, сорванцы. Они бросают камушки, сыплют песок и нападают, как собаки, на каждого прохожего. Тут же несколько солдат-инвалидов и несколько деревенских девушек; они щелкают орешки и лущат семечки, поминутно что-то выкрикивая и громко смеясь. Девушки повизгивают, солдаты передразнивают их, давая волю рукам. Вот картина театра.

Солнце садилось, и в театр повалил народ. Зрители заняли свои места. Они стояли голова к голове, опершись локтями один на плечи другого, на голову, на загривок. Каждый давил и толкал соседа то в бок, то в плечо. Они ссорились, проклинали и оскорбляли друг друга; разговаривали между собой так, что не слыхать было игры музыкантов и даже тромбона, на котором играл наш жених. Повернув голову в сторону своей невесты и вытаращив на нее глаза, он все время глядел на нее, выдувая дикие звуки из своего инструмента. Его толстые губы и щеки надулись, приняли синий цвет и почернели, как обгорелый горшок. Мы думали, что вот-вот его хватит кондрашка. Но разве можно сравнить силу тромбона с барабаном?.. Барабанщик Мехчи разгулялся по барабану, как рыцарь на поле брани. Он с такой силой бил в тарелки, что даже пригнулся к земле. Его седой головы (Мехчи - молодой человек, но из-за какой-то истории он поседел, потому и звали его «Мехчи-паршивый») не видно, торчат только два плеча, они то подымаются, то опускаются. Слабые нервы петухов и кур, сидящих на стропилах, не выдержали невероятного шума и галдежа. Захлопав крыльями, куры слетели на головы зрителей. Раздается взрыв хохота, будто пушка выстрелила под сводами сарая, то есть театра, поднимается крик: гу, га, га; гу... Кто знает, во что вылился бы этот шум, если бы не поднялся занавес... и не выступили...

Неужто читатель потребует у меня, чтобы я ему подробно обрисовал все детали спектакля?

Кто не слыхал и не видал театра Гольдфадена? Кто не слыхал его обворожительных напевов? Я и по сей день помню, что, когда нам довелось впервые смотреть этот спектакль, мы пришли в такой восторг, что не знали, в каком мире находимся. Мы аплодировали как бешеные, топали ногами, бушевали, шумели, разбрасывали скамьи, и сарай, то есть театр, напоминал светопреставление. Даже спустя добрых полчаса после окончания спектакля мы продолжали орать изо всех сил: браво, бис, бис, Гоцмак, браво, Гоцмах...

8. Шимеле появляется и исчезает

Как только спектакль окончился, в сарае-театре стало немного посвободнее; публика разошлась по домам. Ушли мужья с женами, которым нужно вставать на заре, идти в мастерские на работу или на базар, покупать и продавать. Но нам, ребятам из хедера, озорникам, не так легко было оставить театр, не повидав актеров и актрис, - уж так хорошо они играли, так хорошо загримировались, перевоплотились. А главное, нам хотелось видеть слепого и горбатого скрипача, который пел:

Мы, озорники, не постеснялись вскочить на сцену и нырнуть под красный шерстяной занавес, где и увидели актеров и актрис, раздетых почти догола. Но больше всего мы были удивлены, увидев Гоцмаха, этого всеобщего любимца. Он снимал с себя верхнее платье, горб, бакенбарды, бороду...

- Видали, ребята?! - вскрикнули мы.- Ведь зто Гоцмах.

- Гоцмах! Гоцмах! Гляди-ка, он снимает бароду и бакенбарды и становится похожим на облетевшее дерево. Борода и бакенбарды вовсе не его. Он, оказывается, бритый.

- Он бритый, Гоцмах! Гоцмах бритый!

- А что ты скажешь про его горб? Это вовсе не горб, это подушечка. О, Гоцмах, Гоцмах...

- Действительно, подушечка. Он надул нас!

- Ой, я лопну со смеху, глядя на него, на этого Гоцмаха. Ой, поддержите меня...

Впрочем, актеры не слышали наших реплик, не замечали нас - они были заняты дележом.

Старший из них пересчитал деньги и выдал каждому его долю.

- Что это, Шлайензен? Всего шестнадцать рублей, не больше? Все мои дурные сны на их головы! Тьфу!

- А ты что думал, Гехтнбейн? Это местечко всегда славилось своей скупостью, сгореть бы ему!

- О чем ты говоришь? Театр ведь был битком набит. Яблоку негде бьио упасть.

- Что вы скажете об этом мудреце, Вассеркопфе? У него очень тонкий ум, не сглазить бы! Прикидывается, будто ему неизвестно, что за билеты платил один из десяти, а остальные девять вошли бесплатно. Человек тридцать привел хозяин, человек двадцать сами вошли потихоньку, холера бы их задавила!

- Что за безобразие раздавать билеты бесплатно?! - возмутилась актриса с растрепанной головой, в незастегнутом корсете. В руке она держала парик.

- Спроси этого неудачника, Карпенкопа!

- А при чем тут я?

- Ты еще спрашиваешь, выродок! Разве не ты дал дочке хозяина - разведенке пять билетов? Что ты скалишь зубы?

- Ну, а если ты дал толстогубому тромбонисту четырнадцать билетов, разве тебя огрели за это по башке?

- А кто тебя огрел по башке? Возьми гребень и причешись.

Назад Дальше