— Сотник, что вам известно про скиты Крайнего глотка?
— Что мне известно? (Ничего не известно, глоток, ну и глоток, Крайний — значит нету больше…) Ничего, салар.
— Очень правильно, сотник, тем паче, что в родной вашей области их и нет. Тогда мне хотелось бы знать ваше мнение о варках.
В родной области? Зараза, даже не скрывает, действительно разлюбил шутить, что ли…
— Не более Устава, салар.
— Прошу вас, сотник.
Просишь, стало быть. Ладно. Как оно там…
— "И если в семье любого сословия родится или иным путем возникнет Враг живущих, то жениха или невесту по обручении, и мужа с женой, отца с матерью, и всех близких по крови его — казни ступенчатой предать незамедлительно, до последнего обрыва в Великое Ничто, дабы лишенный пищи Враг, источник бедствий людских, ввергнут был в Бездну Голодных глаз". Вы довольны, салар?
— Не доволен. И что в тебе тогда Отец высмотрел… Спрашивал — не говорит. Ну да ладно, сотник, разинь уши и слушай…
Я слушал, и каждое слово салара снимало пласты с черной легенды, позволявшей, как казалось мне, вырезать неугодных на законном основании; и легенда улыбалась мне в лицо страшной острозубой ухмылкой реальности, и дождь отпрянул от притихшей комнаты.
Кошмар детских пугал обретал плоть и кровь — я не играю словами! — он обретал густую алую кровь — каждый поцелуй варка стоил жертве браслета, и не надо было для этого уходить в смерть и спать с ней ночь. Последний поцелуй дарил вечность — бледную красноглазую вечность, жадную к чужому теплу.
Очень хрупкие стены отделяли мир людей от превращения в мир корчащихся от голода вечных варков — дикого голода, ибо не останется в мире места для ненадевших последний браслет.
Хрупкие стены… На фундаменте трупов, ибо лишь Верхний варк выбирал жертвы по вкусу своему — тех, кто достоин был по извращенному разумению приобщения к Не-Живущим.
Вставший же молодой варк, не набравший нужной силы, ограничен законом крови — и брать ее может лишь у близких своих — но если убиты близкие последним убийством, то лишается Вставший телесной оболочки и растворяется в Бездне Голодных глаз.
И такое равновесие между миром существующим и миром грозящим привело к неизбежному — к общинам Крайнего глотка.
Мириады страданий влечет в себе водоворот девяти жизней, и лишь выход в бессмертную ночь дает Не-Живущему покой и отдых. Покой и отдых — и скиты, оргии диких обрядов смертей послушников, встающих и вновь гибнущих, изуверскими, немыслимыми способами — пока не останутся в скиту лишь Живущие в последний раз.
А там остается молить о пришествии Бледного Господина, дарящего поцелуй, и уйти для вечности, делая Крайний глоток. Стоит ли переспрашивать: крайний глоток — чего?..
…Дождь сидел на подоконнике, поглаживая ворчащего Чарму, и через плечо заглядывал в распечатанное послание. Моя конная сотня, десять дюжин копейщиков… Шайнхольмский лес, проводник местный… Скит Крайнего глотка. Сжечь. Подпись. Печать.
Салар стоял в дверях. Не вязался рассказ его со многим — прошлое мое кричало, детское дикое прошлое, и дождь оттаскивал меня от дверного проема.
— Ну и дурак, — спокойно сказал салар, бросил на кровать скомканную тряпку и вышел.
Я зазвал пса и поднял брошенное с кровати — это был дурацкий колпак с бубенчиками.
ЛИСТ ТРЕТИЙ
НЕЧЕТ
Вьюны оплели каменное подножие беседки, дрожащими усиками дотянулись до ажура деревянных кружев и мертвой хваткой ползающих вцепились в спинку массивного широкого кресла. Казалось, еще немного, последнее усилие — и зеленые покачивающиеся змеи с головками соцветий опустятся на морщинистое неподвижное лицо и сгорбленные плечи дряхлого хэшана в огненно-алой кашье, сквозь пар чашки в пергаментных ладонях глядевшего на согнутую спину вбежавшего послушника.
Пятна солнца, прорывавшегося сквозь рельеф перекрытий, делали спину эту похожей на пятнистый хребет горного пардуса, выгнутый перед прыжком, и невозможное сочетание хищности со смирением останавливало подрагивающие плети вьюнков.
— Нет, — лицо хэшана треснуло расщелиной узкого рта, — нет, Бьорн, я так и не научил тебя кланяться. Ты сгибаешься с уничижением, которое паче гордыни, а надо кланяться так, как ты кланялся бы самому себе — с гордостью и достоинством уважения. Впрочем, у меня нет выбора. Ты идешь в Город, ученик Бьорн-Су.
— За что? — человек, названный Бьорном-Су, резко выпрямился, и обида бичом хлестнула по его чуть раскосым глазам, глазам пророка и охотника. За что, учитель?!.
— За право называться моим учеником! — голос хэшана напрягся, и незванные вечерние тени робко обступили беседку, прислушиваясь. — За годы, сделавшие из дикого лесного бродяги Скользящего в сумерках — и не городского щеголя, знающего дюжину Слов и кичащегося на всех перекрестках серым плащом салара — а питона зарослей, ползущего по следу варка в холоде гнева и молчания!.. За ночную женщину с твоим лицом, пришедшую за кровью брата своего и сожженную мною на твоих глазах — в которых читаю я сейчас торопливую обиду, рожденную непониманием…
Дно чашки стукнулось о низкий лакированный столик, и хэшан умолк. Надолго. Человек, названный Бьорном-Су, ждал, когда старик заговорит снова.
— За что?.. Не за что, а за кого — ты идешь в Город за меня, и если бы не ноги мои, синие и вспухшие, то, клянусь Свечой, я пошел бы сам. В стенах Скита Отверженных много сбежавших от казни за родство, но мало кто из них выходит в сумерки, и лишь ты способен выйти из-под защиты Слов и Знаков и выполнить необходимое.
Ты знаешь сам, что крайности близки, и прикосновение ко льду может обжечь. Человек бежит варка, салар и гость ночи преследуют друг друга; но городские Вершители и девятка Верхних варков с наставником Сартом — они способны находить общий язык, колеблющий и без того шаткое равновесие. К сожалению, всегда хватает преступников, чью кровь можно продать, и найдутся лишние варки, которых Девятка с легкостью подставит под Тяжелое Слово салара. А расплата… Неугодные убираются поцелуем варка, а в форме Скользящего в сумерках гуляет ночной волк, безнаказанно дышащий страхом городских баранов.
Варк, надевший плащ салара — ты найдешь его, Бьорн-Су, и подаришь ему поцелуй Гасящих свечу. И я не думаю, что Верхние и Сарт встанут из-за этого на твоем пути; хотя Сарт непредсказуем…
— Я убью их! — человек, названный Бьорном-Су, вскинул к потолку сжатые кулаки. — Я погашу их свечи и…
— Помолчи! — оборвал его хэшан. — Свечи… Дерзость твоего крика не взял бы на себя даже я. Мне нужно, чтобы ты выполнил порученное, а не ломал шею под непосильным…
— Но, учитель? — на лице кричавшего отразилось запоздалое недоумение. — В скиту живут одну жизнь, таков закон Отверженных, и даже вы после смерти вынуждены будете покинуть Обитель… Как же уйду я — живущий?
Хэшан встал и подошел к послушнику.
— Ты умрешь, — спокойно сказал он, и рука его опустилась на затылок человека, названного Бьорном-Су, нащупывая основание черепа. — Ты умрешь. Сегодня. А через три дня, согласно закону, отправишься в Город.
Пальцы старика резко сжались. Ученик дернулся, затем встал с колен и, покачнувшись, попятился к выходу из беседки. У самого проема его догнал ровный голос хэшана.
Пальцы старика резко сжались. Ученик дернулся, затем встал с колен и, покачнувшись, попятился к выходу из беседки. У самого проема его догнал ровный голос хэшана.
— Ранее ты говорил мне о друге детства, уроде, Живущем в последний раз. Я не могу сказать, добро или зло скрыто в этом повороте судьбы, но если ты встретишь его в Городе…
— Я уберу его! Да, учитель? — легкий хрип был в непослушном горле.
Хэшан покачал головой.
— Годы в Скиту Отверженных, все мои усилия так и не вытравили одного-единственного года в лесу. Впрочем, у меня нет выбора. Иди.
…Когда человек, названный Бьорном-Су, вышел за стены Скита — он пошатнулся, вздрогнув всем телом, и сполз прямо на спавшего у изгороди грязного оборванца. Тот проворно отскочил в сторону, поморгал слипшимися веками, и лишь потом, по-обезьяньи подпрыгивая, приблизился к упавшему. Голова Ушедшего в ночь была запрокинута, и покой сползал на глаза охотника и пророка, глаза Скользящего в сумерках. Оборванец ухмыльнулся, стянул засаленный колпак и долго чесал вспотевшую лысину, мотая жиденькой пегой косичкой. Потом нищий завопил дурным голосом "Караул!" и, не дожидаясь ответа, припустился по пыльной дороге, смешно семеня короткими ногами.
А невидящий взгляд веселого маленького Би тонул в наплывающей мути вечера.
Через три дня ему надо будет уходить. В Город.
ЧЕТ
— Хороший ты парень, Джи, и в деле я тебя видел, — Муад почесал щетинистый подбородок, — и в кабаке у тебя все в порядке — разве только насчет девок ты слабоват… Что, может, сползаем в "На все четыре", разомнемся, а?.. Да ладно, вечно у тебя отговорки, какое сегодня патрулирование? — парни еще от Калорры не отошли! Ну и зря, приятель, девочки у Мамы еще очень даже девочки…
Муад добродушно похлопал меня по плечу и свернул к заведению Всеобщей Мамы. От окон борделя тянуло кислым вином и недопетыми песнями — из похода на Калорру все вернулись довольные: при деньгах, экзотических побрякушках, с новыми нашивками и браслетами. Гуляй, солдат, забудь печали…
Дойдя до казармы, я забрал томившихся караульных и свернул на городские окраины. Вынырнувший из темноты Чарма затрусил рядом, начальственно косясь на недовольных патрулей; покривившиеся хибары обступили крохотный отряд, и топот наших шагов гулко отдавался в пустынных ночных улицах. Может, и впрямь надо было плюнуть на наряд и не тащиться по затаившемуся Городу, думать, к чему бы это свет в окне углового дома, робкий какой-то свет, настороженный — а вдруг заметят с улицы, войдут…
Ну и войду, и увижу грязную голую бабу с тремя осоловевшими мужиками, сбежавшими от ревнивых жен и нервничающими до потери и без того невеликой силы мужской. Так что мне их, рубить за это?
Из-за угла выглянула темная крадущаяся фигура и направилась к двери дома, украшенной тяжелым медным кольцом. Я жестом остановил сунувшихся было вперед караульных и сдал на шаг в густую тень бесконечного забора. Глаза Чармы загорелись у бедра, и сквозь ткань я почувствовал ровную дрожь напрягшегося собачьего тела. Тихо, умница, ты же знаешь…
Человек подобрался к двери и замер в нерешительности; он протянул руку к резной филенке — и тут же отдернул, словно обжегшись. Потом он засуетился, забегал вокруг двери, подпрыгивая и пытаясь заглянуть в окна; что-то важное происходило там, очень важное для него; и когда отблеск света упал на его лицо, я покачал головой и вышел из укрытия.
— У вас проблемы, салар?
Он вздрогнул и резко обернулся, хватаясь за рукоять меча.
— А, это ты, сотник! — выдохнул он с явным облегчением. — Очень кстати, очень…
Этот затравленный дергающийся человек, словно на миг распахнувший плащ властной уверенности — он суетился, он спешил, потирая холеные белые руки; и он боялся!
— Помоги мне, сотник! Останови их — я хотел сам, но… мне надо спешить. Войди туда — и все мои объяснения будут лишними!..
— Добро, салар. Вы двое останьтесь здесь. Чарма, айя, за мной!
…Запертая ветхая дверь слетела с петель, и на мгновение мы задержались на пороге.
В небольшой, тускло освещенной и почти пустой комнате, у грубого деревянного столба, в кругу коптящих толстых свечей и бронзовых витых переплетений на подставках стояла девушка; белое, просвечивающее платье, белые тонкие пальцы, судорожно вцепившиеся в нитку жемчуга под кружевным воротничком, и на белом остановившемся лице — огромные тоскливые омуты умирающей ночи.
В дальнем углу сидел на корточках угрюмый коротышка в сером бесформенном балахоне, и руки его любовно поглаживали ряд металлических инструментов, в назначении которых трудно было усомниться; его квадратный напарник сосредоточенно листал потрепанную книгу, горбясь над неудобно низким столиком красного дерева — и шуршащие страницы никак не вязались с длинным мечом у пояса и широкополой шляпой, обшитой стальными пластинами.
Невидимый в дверном проеме Чарма глухо зарычал, и мне некогда было разбираться в странных интонациях моего берийца.
— Сотник, погодите, я все объясню!.. — листавший книгу резко выпрямился, но коротышка уже взмахивал граненой дагой с выгнутым эфесом, а Чарма плохо относится к такого рода объяснениям. Хрипящий клубок покатился по доскам пола, сшибая свечи и подставки, беззвучно кричащая девушка вжалась в сучковатую древесину столба, и длинный меч любителя старинных фолиантов зацепился за низкую притолоку в самый неподходящий для этого момент…
Все было кончено, и Чарма фыркал, облизывая окровавленную морду. Я отшвырнул носком сапога раздавленную свечу и подошел к девушке.
— Идемте отсюда. Я провожу вас.
Странно, но она не была привязана к столбу. Впрочем, пара таких орлов с их железом… Не с твоими казарменными мерками подходить к этим глазам, сотник, — тони в них, пей восхищение и благодарность и не забывай подавать даме руку в таком темном и страшном коридоре…
Ее прохладная маленькая ладошка утонула в моей лапе, я понес галантную чепуху, стараясь отвлечь девушку от происшедшего в комнате, унять нервную дрожь пережитого ужаса — Лаик Хори даль Арника, Джессика цу Эрль, Серебряные Ветви, можно просто… ну, скажем, Эри, не проводите ли вы меня, сотник, и вы еще спрашиваете, вот мой плащ, на улице холодно, да, конечно…
Вышедший за нами Чарма издал низкий требовательный рык. Ревнует!
— Шел бы ты домой, приятель! — бросил я ему. — Или тебя надо проводить?..
Чарма вскинул обиженную морду, долго смотрел на белую хрупкую фигурку девушки — и растворился в чернилах улиц.
НЕЧЕТ
…Он вошел в комнату, неся на вытянутых руках драгоценное острие Трепетного дерева — и застыл на пороге.
Два тела скорчились в луже чернеющей крови, и голова в широкополой шляпе с металлическими пластинами откатилась к столбу; несколько раздавленных свечей валялись на полу, круг был стерт, и разбросанные Знаки отсвечивали пурпуром. Ее не было!
Он бросился к окну и успел заметить исчезающие за углом силуэты; ветер засмеялся ему в лицо, и сброшенная со столика книга ответила извиняющимся шепотом.
— Безумец! — прошептал Бьорн-Су.
ЛИСТ ЧЕТВЕРТЫЙ
…Ударил четвертую стражу колокол в Уэно, эхом откликнулся пруд у холма Синобургаока, плеснула вода в источнике, и огромный темный мир погрузился в тишину, нарушаемую лишь шумом осеннего ветра среди холмов. И вот, как всегда, со стороны Нэдзу послышался сухой стук гэта. "Идут!" дрожа, подумал Синдзабуро. По лицу его струился обильный пот, сжавшись в комок, он истово читал сутры «Убодарани».
У живой изгороди стук деревянных сандалий внезапно прекратился. Синдзабуро, бормоча молитвы, выполз из-под полога и заглянул в дверную щель. Видит — впереди, как обычно, стоит О-Енэ с пионовым фонарем, а за ее спиной — несказанно прекрасная О-Цую в своей высокой прическе симада, в кимоно цвета осенней травы, под которым, как пламя, переливается алый шелк. Красота ее ужаснула Синдзабуро. "Неужели это отродье тьмы?!" Между тем, поскольку дом был оклеен священными ярлыками-заклятиями, привидения попятились.
— Не войти нам, барышня, — сказала О-Енэ. — Сердце господина Хагивары изменило вам. Он нарушил слово, которое дал вчера ночью, и закрыл перед вами двери. Войти невозможно, надобно смириться. Изменник ни за что не впустит вас к себе. Смиритесь, забудьте мужчину с прогнившим сердцем!..
— Какие клятвы он давал! — печально сказала О-Цую. — А сегодня ночью двери его закрыты. Сердце мужчины — что небо осеннее! И в душе господина Хагивары нет больше любви ко мне… Слушай, О-Енэ, я должна поговорить с ним. Пока мы не увидимся, я не вернусь!