Кумушка Мирониха - Решетников Федор Михайлович


Ф. М. Решетников Кумушка Мирониха Рассказ из горнозаводской жизни

Май месяц в исходе. Пять часов утра. У фабрик Веретинского казенного горного завода, отстоящего от губернского города Приреченска в трех верстах, зазвонили в колокол, которым давали знать, что пора рабочим идти на работу и пора работавшим ночью отправляться по домам.

В заводе в это время было уже большое движение: выползали из ворот зевающие рабочие — мужчины от двадцати до сорока пяти и ребята от двенадцати до девятнадцати лет, — с мешками на плечах, лопатами, туесками в руках. Выползая из ворот, они поворачивались то налево, то направо, смотря по тому, как расположены дома по улице, и широко крестились, смотря кверху в одну сторону: этим они выражали то, что они молятся на церковь, стоящую в логу, откуда ее из-за домов не видать. Все они шли по одному направлению — к фабрикам; навстречу им попадались рабочие, возвращающиеся домой. По одному шли немногие, а шли больше человек по пяти, по семи, то молча, то перекидываясь словами. Встречные не скидывали им фуражки, а просто перекидывались словами и шли своей дорогой.

— Здорово, Парамоныч!

— С добрым утрицьком!

— Кланяйся нашим.

— Э-э!

— А Мирониху не видал ли кто?

— Куму-то?

— Ну!

— Помират!..

— А штоб ее… В девятый раз помират, чертовка! Женский пол тоже встал: одни доят коров, другие топят печи, третьи в огородах растения поливают, свежий зеленый лук щиплют, четвертые кринки, туески, чашки и ложки моют… Рано встали люди и рано принялись за работу, как будто каждый спешит куда-то… Даже вон и гульные коровы возвращаются с поля и, останавливаясь у ворот, чешут свои морды о перекладинки, упираются рогами в ворота, как будто желая пробить себе дорогу во двор, и мычат.

— Тпрука! тпрука! тпруконька! — слышатся из дворов восклицания женщин, и затем ворота отпираются, появляются женщины разных лет, держа в руках то лучину, то палку, то веник и, любезно ударяя по коровам этими оружиями, приговаривают: у, ты! между дворная!.. — на что коровы, взмахнув хвостами, бегут вовнутрь двора и останавливаются перед опрокинутым железным или деревянным ведром и стараются своими мордами как будто поставить его на место.

Встают спавшие у заплотов и середи дороги овечки, умильно взглядывают на вышедшее из-за горы утреннее солнце и подходят тоже к воротам, стараясь перегнать друг дружку; только одни свиньи там и сям роются около заплотов и около помоев в лужах.

У одного четырехоконного дома, с разрисованными ставнями, стоит красная с белыми пятнами корова и, бодаясь в ворота, мычит. Эта корова, с первого раза, производит на человека такое впечатление, что он не может скоро оторваться от нее: высокая, здоровая, с большой головой и рогами, торчащими прямо, с большим выменем, она, при всем своем страшном виде, кажется красивой и одной из лучших во всем заводе.

Из соседнего дома вышел мальчик лет восьми, в одной рубашонке, босой, с белыми волосами. Он пошел налево, но оглянулся — и побежал направо. Остановился он перед коровой; та поглядела на него. Мальчику, по-видимому, хотелось что-то сделать с коровой. Вдруг он схватил щепку, подошел близко к корове и, как стрелец, отставя ноги на случай обороны, щепкой ткнул корове в морду. Та двинулась; мальчик хотел бежать, но запнулся, упал и вмиг висел уже на рогах коровы, то есть корова зацепила рогами рубашонку мальчика. Корова поворачивала головой, а мальчик ревел.

Выбежала из калитки соседнего дома женщина лет двадцати восьми и, ахнув, подбежала к корове.

— Ах ты проклята!.. Ах! — И она начала хлестать корову толстой палкой. Корова лягалась и побежала прочь от дому. Мальчик висел и ревел.

— Марфа! — послышалось из окна четырехоконного дома. Окно отворилось, и в нем показалась женщина лет под сорок.

— Да чтой-то, кума, у те корова за разбойник! Просто проходу ребятам нету.

— Ой ты, девка!.. Тпрука, тпруконька! — закричала кума из окна охриплым голосом. Корова подошла к воротам, наклонила голову, и мальчик свалился кубарем на землю, нагой; рубашонка висела на рогах. Мать мальчика нарвала крапивы и стала наказывать, приговаривая:

— Будешь ты баловать, чертенок! Я тебя куда послала?

— Брось ты парня-то, дура! — крикнула вышедшая из калитки кума.

— Да как же, кума; баловник какой! — сказала молодая женщина, бросив крапиву и сняв рубашонку с рогов коровы. Кума загнала корову на двор и вышла на улицу.

— А ты, Марфа, не видала ли овечек-то?

— Кто их знает…

— Ты уж такая. Знашь, я нездорова…

— Опять; выздоровела…

— Молчи!

— Ей, Мирониха? здорово! — сказал сидящий у окна противоположного дома мужчина лет тридцати, кум Марфы.

— Дома молодуха-то? — спросила в свою очередь Мирониха.

— Дома. Здорова ли? — спросила показавшаяся в том же окне женщина лет двадцати, с хлебной чашкой в руках.

— Слава богу, молодуха.

— А мы думали, што уж и конец… А в который раз-от?

— Што ты, девонька: в девятый вчера… — И Мирониха ушла во двор.

Управившись с коровой, то есть давши ей корму, сделавши ей пойло в ведре, Мирониха сбегала в огород, который тянулся по горе семисаженными грядами, с четырьмя парниками. На грядах росли преимущественно: лук, картофель, капуста, морковь и редька. Все это, кроме лука, плохо еще поднималось. В варниках росли огурцы; они уже цвели. Походивши около гряд, посмотревши и удостоверившись, что все обстоит благополучно, она взглянула в соседние огороды.

— Ишь, плехи! и тут, что есть, смекальства нет, лежебокие! — сказала она громко и пошла в баню. Выдвинула она одну половицу, спустилась в сырое мокрое место, пощупала что-то там, вышла оттуда, задвинула доску и пошла во двор. Во дворе она подоила корову и выгнала се на улицу, перекрестив ее предварительно и сказав: ступай с богом!

В это время вышел на крыльцо, находящееся во дворе и выходящее из сеней ее дома, человек лет сорока восьми, очень невзрачной наружности. Он был в халате и босиком. В зубах он держал трубку.

— Эк те подняло ни свет, ни заря! — оказала ему Мирониха, входя на крыльцо.

— Голова болит, Матрена Власовна.

— Голова болит! Кто велит пьянствовать-то? Мужчина стал умываться из висящего на веревочке железного рукомойника, похожего на кружку с носом-рожком.

Вошла Мирониха в кухню, какой позавидуют, да и завидовали, приреченские чиновницы, навещавшие Мирониху. Направо большая печь, обеленная, с приступками, против печи широкие полати, у двух стен лавки; в переднем углу стол. Стены хотя и не выбелены и не оклеены бумагой, но, несмотря на то, что дом сделан из бревен, обтесанных по эту сторону, они так гладки и желты, как будто моются каждую неделю. Стена против печи, под полатями, чуть не вся исписана мелом какой-то грамотой: идут целые ряды оников, крестиков, палочек и каких-то кривых линий. Пол, лавки, стол и приступки у печи очень чисты и желтоваты, что доказывает то, что они часто моются. Она вошла в комнатку с двумя окнами, тоже чистую, веселенькую. На окнах стояли цветы: бальзамины, алоэ, розан. На одной стене висят в рамках пять картин литографированных, разного содержания. Против окон у стены стоит кровать с периной и подушками, под кроватью валяются сапоги, и все это задергивается ситцевою занавескою или, по-заводски, пологом, а в углу, между кроватью и кухонною печью, выдающеюся сюда одним боком, стоят два больших сундука. Комната даже нисколько не отличается от городской: в ней есть большое, но простенькое зеркало, восемь стульев, два крашеных стола и половики на полу.

Мирониха сняла половики и вытащила их на крыльцо. Мужчина уже утирал лицо какой-то большой чистой тряпкой.

— Ефим! тряси-ко половики-то.

— Дай утереться.

— Туды же еще и умываться вздумал! — И она ушла в кухню. Там под лавкой лежал веник в ведре. Она спрыснула из рта пол в комнате и стала мести его. Немного погодя Ефим принес половики в кухню и держал их перед дверьми в комнату, смотря, как Мирониха, нагнувшись в три погибели, метет пол, то справа налево, то слева направо.

— Чего ты стоишь-то? — крикнула она на Ефима. Ефим вздрогнул.

— Чево там! — произнес он.

— Запылю половики-то! Положи на лавку, образина!

— Самовар-от ставить?

— Ишь! А ты дал мне денег-то на чай?

— Ну… опять, — сказал смиренно Ефим.

— Чево? на шкалик небось надо?

— Хм! — улыбнулся широко Ефим.

Смешон казался в это время Ефим. Пожелтелое, небритое его лицо принимало различное выражение; глаза то семенили направо и налево, то смотрели на Мирониху. Он походил теперь на собаку, готовую по первой кличке броситься к хозяину. Его кожа на лбу то сморщивалась, то лоснилась, отчего стриженные гладко волоса то поднимались, то садились на свое место, уши растопыривались. В нем проявлялась то боязнь, то покорность, выражаемая тем, что он, высовывая из-за печки голову, держал руки назади, щипля пальцами свой халат. В это время можно было, наверное, сказать, что он думает: «А надую же я тебя, чертова кукла».

— Ну, што ты стоишь, как корова? Ефим съежился, потом выпрямился.

— Пошел, неси дрова-то да руби говядину.

Ефим беспрекословно повиновался повелениям Миронихи. Загорели дрова, Ефим рубил в маленьком корыте говядину, самовар уже шумел, а Мирониха между тем справляла свою работу: поставила в печь горшок с водой и мясом, завела тесто и куда-то сбегала, что-то принесла под полой.

— Игнатьич! — кликнула вдруг из комнаты Мирониха, стуча чашками.

Ефим Игнатьич стрелой бросился в комнату, так что халат разорвал о плиту, высунувшуюся наружу.

— Поди-ко, сбегай к брату; спроси, не пойдет ли он в город. Пойдет, так пусть зайдет ко мне.

Ефим Игнатьич стоит, ежится, как приказный, и что-то хочет сказать.

— Кому я сказала?

— Я думал…

— Пошел! перед пирогами получишь…

— Голова болит…

— Будь ты проклят, дурак! Вот пустая-то башка!.. Ефим Игнатьич ушел и скоро воротился с известием, что брат Миронихи в город не пойдет сегодня, потому что нездоров.

— Ну, садись, не то, — трескай, — сказала Мирониха Ефиму Игнатьичу.

Самовар стоял в кухне на столе, на самоваре стоял чайник с изломанным рожком и две чашки с надписью: в день ангела. Чашки были налиты, но чай не пили ни Мирониха, ни Ефим Игнатьич, потому что первая жарила на сковороде пять пирожков с говядиной, а последний только слюни глотал, глядя на плиту, нюхая запах от пирожков и вслушиваясь в верещанье масла, подложенного под пирожки. Пирожки поспели, и Мирониха, выложив их на тарелку, поставила тарелку на стол перед чашкой Ефима Игнатьича. Ефим Игнатьич только мигает, а до горячих пирожков не дотрагивается.

— Ты што модничаешь-то? — крикнула на него хозяйка.

— Горячи…

— А водку пить не горячо?

Поспели еще две сковородки, и Мирониха села к столу; но предварительно она принесла из комнаты косушку водки и рюмку.

— Пей! — сказала она Ефиму Игнатьичу, подавая налитую водку. Тот выпил, крякнул, взял пирожок и в два приема съел его. Выпила рюмку водки и Мирониха,

— Хошь еще?

— Давай.

С четверть часа они сидели за столом. Ефим Игнатьич, после двух рюмок водки, выпил пять чашек чаю со свежими сливками и съел восемь штук пирогов, а Мирониха то пила чай, то бегала к печи вытаскивать шипящую сковородку, ругая пирожки анафемами. Вдруг Ефим Игнатьич сказал со вздохом:

— Дела, как сажа бела! Хоть бы здесь, на заводе, должность получить!

— Вот уж экому пьюге, прости господи!

— Пьюге!.. Я дело свое делаю…

— Делаешь ты. Чуть не тридцать лет прослужил, а что выслужил?

— Все, ишь ты, молодых определяют.

— Ой ты, чучело! Только бы тебя и следовало в огороде поставить, ворон гонять.

— Хоть бы ты-то молчала, Матрена Власовна.

— Чего молчать-то, с дураком и бог неволен.

— Тебе говорят, што я тут, как… (он плюнул). Я писец, и больше ничего по-ихному, а кем стол держится? Ну, отчего мне не дадут помощника? — Он прослезился.

— Все у вас рыжий советник-то?

— Все.

— Ты молчи, а я ужо схожу сегодня. Я этой советнице ономедни брюхо правила, чаем напоила, да что мне ее-то чай?.. Разе у меня своего нет?.. Уж я молчала, а она говорила…

— Што?

— А уж я сама про то знаю… Ну, што же ты не собираешься?..

Нехотя Ефим Игнатьич оделся: надел брюки, манишку, жилет, повязался галстуком, натянул и сюртук. Оделась и Мирониха: надела ситцевое розовое платье и повязала голову платком. Когда Ефим Игнатьич собрался совсем, он перекрестился и сказал Миронихе: благословляй!

— Ступай с богом.

— Так попросишь?

— Ну, что ты пристал? Ступай знай.

Ефим Игнатьич ушел, а минут через десять вышла из калитки на улицу и Мирониха. На плечах у нее висело коромысло, которое она обхватывала обеими руками. На коромысле висели — на одном крючке узел с свежим зеленым луком, две бутылки сливок, на другом крючке — пять берестяных небольших туесков (по-заводски — бураков) с молоком. Как только она вышла на улицу, ей попались навстречу две женщины, тоже с коромыслами, на которых болтались узелки с луком и туесками.

— Гляди, Офимья, — кума-то!

— Здорово, кумушка! — проголосили женщины и остановились.

— Ну, чего стали?

— Да как это ты, кума: вчера соборовалась, а сегодня… ишь ты…

Спустились с горы, пошли по большой дороге, идущей в город. Погода была отличная, тихая, солнечная. По дороге шло много женщин, кучками и поодиночке, с коромыслами, на которых что-нибудь да болталось. Они шли скоро, голосили между собой громко. Здесь слышались бабьи сплетни, сетования на мужей, суждения об огородах и о том, как бы лучше сделать так, чтоб капуста выросла хорошая. Говорили и о нарядах.

— Я, девонька, как скоплю три с полтинкой, беспременно куплю кренолинко.

— Што ты?

— Вот те Христос! Штой-то, в сам деле, все ноне кренолинки носят!..

— Да мы, почесь, и говорить-то не умеем: карналин зовется…

— Это, бабы, не пристало заводчанкам карнолины заводить. Потому наши мужики — рабочий народ. Да и штой-то за страм! — голосила соседка Миронихи, шедшая с ней рядом.

— А сама, помнишь, в Николу какой напялила! экое колесо! — заметила Мирониха. Бабы захохотали.

— Чтой-то, кума, у те Работкин-то все пьет? Ты бы его приучила к рукам-то.

— Гляди, сбежит. Все оберет.

— Ах вы подлые! Да с чего ево мне унимать-то, разе я ему родня какая далась!

— Мотри! Не знам, што ли!

— Отсюда видно!

— Што, небось губа-то не дура!

— Отсохни мой язык, штобы я соврала!

— Ну, ну! Не впервой божиться-то, кумушка. Вот што!

Так дошли до города, и потом все разошлись по разным улицам, и скоро заслышались пискливые голоса веретнинок: луку, луку купите!!! молока-то, молока не надо ль!..

Матрена Власовна Мирониха — тип горнозаводских женщин, которые не только не уступают мужчинам, но даже превосходят их. Они не боятся мороза, сильных ветров, дождей, грозы, а их только беспокоит пьянство, лень мужей, безденежье, которое часто происходит не от них, а от божеского послабления, как они сами выражаются. Поглядите вы из окна или просто пройдитесь в хорошую погоду по заводским улицам: вы увидите играющих ребят обоих полов в одних рубашонках, — частию не от недостатков родителей, как мы это увидим после, а по вкоренившемуся убеждению родителей, что детей не стоит наряжать в экие годы; они веселы, бойки; умеют осмеять кого угодно и далеко превосходят своею развязностью и находчивостью крестьянских мальчиков. Поглядите вы в ненастную погоду из окна, выходящего на большую заводскую улицу, — и вы увидите тех же ребятишек, не играющих, а бегущих куда-то в одной рубашке, босыми, с непокрытыми головами. Их и гром не задерживает, и зимой босиком бегают по снегу, — конечно, не играют, а перебегают от соседа к соседу. Чем старше ребята, тем больше вы замечаете за ними ловкости, смышлености, и видите в них уже работников. Вон даже теперь за Миронихой идут две девочки: одной двенадцатый год, а другой четырнадцатый. Та, которая поменьше, тащит в обеих руках по туеску, другая тащит коромысло с туесками. Отчего это так, а не иначе, — мне бы следовало объяснить здесь, но я, для краткости рассказа, должен только сказать, что в Веретнинском заводе, имеющем постоянное сообщение с городом, люди не живут замкнуто, выражаются без стеснений, и жизнь ихняя сложилась как-то по-полугородски, но зато веретнинцы в десять раз практичнее приреченцев.

Все это я говорю к тому, чтобы не писать много истории о Миронихе. Она была мастерская дочь. С двенадцати лет она стала ходить в город продавать молоко и скоро научилась добывать деньги, так что от продажи молока, огородных овощей, ягод и грибов она к свадьбе своей, бывшая на восемнадцатом году, помимо приданого, накопила пятьдесят рублей серебром. Тогда она была красивая девка, как ее называли на заводе, толстая, высокая, краснолицая. Да и теперь, когда ей скоро стукнет сорок лет, она не только не уступит иной купчихе ни ростом, ни толстотой, ни лицом, но даже заткнет за пояс любого купца. Она часто надувала первостатейных плутов на молоке, на ягодах, и эти первостатейные плуты никак не догадывались: отчего это Мирониха, когда ей не отдашь тотчас деньги, через месяц, кажется, насчитывает лишнее, я какие ты тут ни подводи счеты, никак бабу с толку не собьешь: закричит, перекричит — словом, горлом берет, подлая… Да примеров много, где их пересчитаешь. Замуж она вышла, конечно, не по своему желанию, но с мужем свыклась в первый год. Муж был молод, красив, столяр, почему он много добывал денег, работая на городских господ, которых он с Миронихой называл вареными раками. Муж, конечно, попивал по праздникам, но жена так умела ладить с ним, как нарядчик командует над рабочими: пропьет он рубль, она лишит его чаю и заставит проработать усерднее, чтобы он заработал этот рубль; погрубит он пьяный, она побьет его, свяжет и уложит на постель, куда и сама ляжет. Если муж кусаться станет, она его теребит за волосы, зажмет рот и доведет до того, что он угомонится, и потом пьяного развяжет. Сделавшись хозяйкой в своем доме (дом у ее мужа был свой), она всячески старалась нажить копейку. А нажить деньги было очень легко. Со времени основания Приреченска веретнинцы стали извлекать оттуда выгоду и довели дело свое до того, что почти все горожане постоянно покупают у них молоко, огородные овощи, ягоды и проч. Поэтому Мирониха. была постоянно, с утра до вечера, на ногах. Летом — утром сбегает в город, продаст все, что принесет туда, потом отправится по ягоды и опять летит в город; только зимой ей было скучновато; тогда она только раз в день ходила в город, но зато находила иногда работу там: мыла полы, стирала белье.

Дальше