Недоразумение в Москве - де Бовуар Симона 7 стр.


«Я скучаю оттого, что не бываю с тобой наедине» – эти слова она не решалась выговорить. Они прозвучали бы упреком. Или просьбой. Она встала и пошла в ванную.

– Послушай, – сказал он, когда она вернулась в комнату, – если ты хочешь уехать без меня, уезжай. Но если я уеду с тобой, Маша очень огорчится. Она предложила мне это вчера вечером. Но это будет нехорошо. Я бы очень хотел, чтобы ты осталась, – добавил он.

– Конечно, я останусь, – ответила она.

Ее приперли к стенке. Лишенная гнева, обезоруженная, она не нашла бы в себе сил совершить этот враждебный поступок – и такой бессмысленный! Что, спрашивается, ждало ее в Париже?

– Заметь, я тоже начинаю немного скучать, – добавил он. – Жить в Москве в качестве туриста не всегда весело.

– Все равно, ты же сам говорил, десять дней – это не трагедия, – отозвалась она.

В коридоре она взяла его под руку. Они помирились; но она испытывала потребность убедиться в его присутствии.

* * *

В темноте кинозала Андре украдкой поглядывал на профиль Николь. После их ссоры два дня назад она казалась ему немного грустной. Или он проецировал на нее свою собственную грусть? Что-то между ними изменилось. Может быть, она жалела, что согласилась остаться в Москве еще на десять дней? Или это он был ранен ее недоверием и гневом глубже, чем сам думал? Он никак не мог заинтересоваться историей летчицы на экране. В голове крутились невеселые мысли. Подумать только, Маша воображает, что стареть – значит обогащаться. Многие так думают. Годы дарят вину букет, металлу патину, людям опыт и мудрость. Каждый момент обоснован и оправдан следующим моментом, готовящим, в свою очередь, более совершенное будущее, в котором даже неудачи в конечном счете поправимы. «Каждый атом молчания – шанс зрелого плода»[9]. На эту приманку он никогда не клевал. Но и не видел жизнь на манер Монтеня как череду смертей: младенец – не смерть эмбриона, а дитя – не смерть младенца. Он и представить себе не мог смерти и воскресения Николь. Он отвергал даже мысль Фицджеральда: «Жизнь – процесс деградации». У него не было больше прежнего тела двадцатилетнего юноши, память немного сдала, но ущербным он себя не чувствовал. И Николь наверняка тоже. До последнего времени он был твердо убежден, что в восемьдесят лет они еще будут вполне похожи на себя прежних. Теперь он больше так не думал. Этот неистребимый оптимизм, вызывавший улыбку Николь, был уже не столь крепок, как раньше. Он выплевывал во сне зубы, ему грозила вставная челюсть: дряхлость маячила на горизонте. Он, по крайней мере, надеялся, что их любовь по-прежнему будет с ними; ему даже казалось, что состарившаяся Николь будет принадлежать ему полнее. И вот что-то между ними, похоже, разлаживается. Как различить в их жестах, в их словах, что было рутинным повторением прошлого, а что – ново и живо? Его-то чувства к Николь оставались такими же юными, как в первые дни. Но она? Не было слов, чтобы спросить ее об этом.


– Выберите себе книги, – сказала Маша Николь. Они так усердствовали, стараясь ее развлечь, что это немного раздражало. Вчера был хороший фильм; но сегодня эта история летчицы – скука смертная. Читать, конечно, чем еще заняться? Андре пытался со словарем осилить «Правду». Она пробежала глазами корешки «Плеяды» на книжной полке. Романы, повести, мемуары, рассказы – она все их читала или почти все; но за исключением нескольких текстов, которые проходят в школе, что она помнила? Из «Манон Леско», которую она разжевывала по фразам, когда писала диплом, ей не помнилось в точности ни одного эпизода. Однако при мысли, что надо вновь прочесть эти стершиеся из памяти страницы, накатывала лень. Перечитывать ей было скучно. Читая, вспоминаешь прочитанное, или, по крайней мере, создается такая иллюзия. Но таким образом ты лишаешься того, что и составляет радость чтения: этого свободного соавторства с писателем, почти сотворчества. По-прежнему любопытная к своей эпохе, она всегда была в курсе новинок. Но эти старые книги, которые сформировали ее такой, какая она есть теперь, что они могли ей дать?

– Такое изобилие, только выбирай, – сказал Андре.

– Это нелегко.

Она взяла томик Пруста. Пруст – дело иное. Фразы, которые она знала наизусть, она ждала и узнавала их с тем же счастьем, что рассказчик маленькую фразу Вентейля[10]. Но сегодня ей было трудно сосредоточиться. Теперь не то, думала она. Она посмотрела на Андре. Вместе – что это такое? Была эта долгая совместная история, которая заканчивается здесь, такая же знакомая, такая же забытая, как и тексты, спрятанные под корешком книги. В Париже они были вместе даже на расстоянии километров. И даже, может быть, именно в те минуты, когда она, высунувшись из окна, смотрела ему вслед, он жил в ее сердце с самой волнующей очевидностью; силуэт уменьшался, исчезал за углом, набрасывая каждым шагом свой обратный путь; это пространство, пустое с виду, было силовым полем, неотвратимо возвращавшим его к ней как в свою естественную среду, и эта уверенность была еще трогательнее, чем тело из плоти и крови. А сегодня Андре – вот он, здесь, рукой достанешь. Но невидимый, неощутимый, словно между ними теперь был изолирующий слой: слой молчания. Сознавал ли это Андре? Вряд ли. Он ответил бы:

«Да нет же, все как прежде. Что изменилось?»

Бывали в их жизни ссоры, не без этого – но по серьезным причинам. Например, когда ему или ей случалось изменить, или из-за воспитания Филиппа. Это были настоящие конфликты, которые они разрешали бурно, но быстро и бесповоротно. На сей раз это был какой-то туманный вихрь, дым без огня; и именно в силу своей беспочвенности он до конца так и не рассеялся. Надо еще сказать, подумалось ей, что когда-то они пылко мирились в постели; в желании, смятении, наслаждении пустые обиды сгорали дотла; они вновь обретали друг друга, обновленные и счастливые. Теперь такой возможности у них не было. И Николь размышляла. Во многом она была в ответе за их разлад: она подумала, что он лжет. (А зачем было лгать ей раньше, пусть даже в мелочах?) Это и его вина тоже. Он должен был поговорить с ней снова, а не считать вопрос решенным в пару минут. Она была слишком недоверчива, а он невнимателен, да таким и остался – его мало беспокоило, что творится в голове у Николь.

Очерствел ли он? Под влиянием гнева она думала о нем много несправедливого. Маразматик – нет. Сухарь – нет. Но может быть, уже не так восприимчив, как прежде. Естественно, время делает свое дело: сколько войн, кровопролитий, катастроф, несчастий, смертей. А я сама, когда умрет Манон, заплачу ли? «Некому больше будет назвать меня: деточка», – с грустью сказала она себе. Но это была эгоистичная мысль. Будет ли она сожалеть, что не увидит больше Манон? Андре и Филипп делали ее уязвимой. А остальные? И даже к Филиппу, даже к Андре она не испытывала сейчас никаких теплых чувств.

Пара, которая продолжает совместную жизнь только потому, что начала ее: это ли будущее их ждет? Есть дружба, есть привязанность, но нет истинной причины жить вместе: будет ли так? А ведь вначале эти истинные причины были. Она взбрыкивала, едва парень хотел хоть в чем-то взять над ней верх, а он, Андре, покорил ее своего рода простодушием, какого она ни у кого не встречала; его удрученный вид обезоруживал ее, когда он вздыхал: «Вы глубоко заблуждаетесь!»

От чрезмерной опеки матери, от пренебрежения отца эта рана мучила ее: почему я женщина? Мысль, что однажды ей придется лечь под мужчину, ей претила. Благодаря деликатности Андре, его нежности, он примирил ее со своим полом. Она с радостью приняла наслаждение. И даже через несколько лет захотела ребенка, а материнство стало для нее счастьем. Да, именно он и никто другой был ей нужен. А он – почему он ее полюбил, ведь обычно из-за своей агрессивности мужчинам она не нравилась? Быть может, жесткость, строгость матери, тяготившие его, были ему в то же время необходимы, и он нашел их в Николь. Она помогла ему худо-бедно стать взрослым. Как бы то ни было, ей всегда казалось, что ни одна женщина не подошла бы ему лучше ее. Ошибалась ли она? Со своей стороны, состоялась бы она полнее с другим мужчиной? Праздные вопросы. Знать бы только, имеют ли они смысл сегодня. Она не знала.


В этот день Маша была занята после обеда; она поручила Николь и Андре шоферу такси, дав ему подробные инструкции. Они вышли из машины в пригороде – здесь они уже побывали три года назад и обнаружили у самой городской черты столицы настоящую деревню. Они пошли по улице между старыми избами.

– Не спеши так, я хочу пофотографировать, – попросила Николь.

Она вдруг объявила, что будет обидно, если они не привезут из поездки ни одной фотографии, и одолжила у Юрия фотоаппарат. Вообще-то она никогда не фотографировала. Он смотрел, как она наводит объектив на избу. «Это потому, что ей скучно со мной», – подумалось ему. В такси они так и не нашли, что сказать друг другу. А между тем им было снова неплохо вместе, вот что самое печальное. Может быть, он стал скучным; даже на каникулах в Вильневе они не оставались наедине так часто, как здесь: она, верно, пресытилась его присутствием. А коль скоро она скучала, с ней тоже было не очень весело. Она сфотографировала вторую избу, третью. Люди, которые сидели, беседуя, на солнышке у дверей своих домов, косились на нее с недовольным видом; один из них что-то сказал, Андре не понял, что, но явно что-то нелюбезное.

– По-моему, им не нравится, что ты фотографируешь, – сказал он.

– Почему?

– Эти избы красивые, но сами они считают их убогими и подозревают, что ты, гадкая иностранка, хочешь увезти с собой картины их убожества.

– Ладно, прекращаю, – согласилась она.

И снова между ними повисло молчание. В сущности, зря он решил продлить эту поездку. Даже по отношению к Маше – что это ему дало? Все равно они расстанутся надолго: два года, три, больше? Да и захочется ли им вскоре увидеться вновь? Он показал ей Париж в 60-м, открыл с ней СССР в 63-м, это были большие праздники. На сей раз не было в нем – разве что в самом начале – той радости. Он очень любил дочь, она отвечала ему тем же – но мир они видели так по-разному, что никому из них, в сущности, не находилось места в жизни другого. Ощущение романтики, окрылившее его по приезде, мало-помалу рассеялось. Глупо было обижать Николь без серьезной причины… Пара реплик, брошенных просто так: «Вам ведь особо нечего делать в Париже? – Нечего».

– Вообще-то глупо, что мы здесь задержались, – сказал он.

– Если тебя это даже не радует, то и правда глупо, – ответила она.

– Ты жалеешь?

– Я жалею, если ты жалеешь.

Вот так. Опять они пошли по кругу. Что-то застопорилось в их диалоге; каждый понимал слова другого превратно. Наладится ли все со временем? Почему сегодня то же самое, что и вчера? Причины-то не было.

Они прошли через ворота к церкви, которую Николь сфотографировала. Чуть дальше, на вершине холма, стояла еще одна церковь, замысловатой архитектуры. Она возвышалась над Москвой-рекой, за которой были видны широкая равнина и вдали – Москва. Они сели на траву и полюбовались видом.

«Ну вот. В кои-то веки мы одни, а сказать друг другу нечего, и даже не хочется поговорить», – с горечью подумала Николь. Она-то думала, что Андре понравится фотографировать вместе с ней московские виды, ведь почтовые открытки были такие скверные. А он не проявил никакого интереса, кажется, это ее увлечение даже его раздражало. Она легла на траву, закрыла глаза и вдруг представила: ей десять лет, она лежит на лугу, и у самой щеки так славно пахнет землей и травой. Воспоминание детства – почему оно так волнует? Потому что время растягивается до бесконечности, этот вечер теряется в дальней дали, а будущее перед ней – вечность. «Я знаю, чего мне не хватало в этой стране», – сказала она себе. Если не считать одной ночи во Владимире, ничто не тронуло ее до глубины души, потому что ничто не нашло здесь в ней отклика. В жизни ее всегда волновали моменты, сутью которых были не они сами, а нечто другое, что представлялось ей смутным воспоминанием, предчувствием, материализацией мечты, ожившей картиной, образом действительности в себе, недоступной и таинственной. В СССР у нее не только не было корней, но она и не любила эту страну на расстоянии, как, например, Италию или Грецию. Вот почему здесь даже красоты были лишь тем, чем были. Она могла ими любоваться – но не очаровывалась. Поймет ли меня Андре? – спросила она себя. И угрюмо подумала, что ему это не интересно. Но все же быть вдвоем, наедине друг с другом, как ей давно хотелось, и даже не воспользоваться этим, было бы слишком обидно.

– Я только сейчас поняла, почему ничто в СССР меня так не трогает, – сказала она.

– Почему? – поинтересовался он.

Такой близкий, такой внимательный – он был таким со всеми, но с ней особенно, – что она удивилась, почему не сразу решилась с ним заговорить. В теплоте этого взгляда было легко высказать вслух то, что она говорила в своих внутренних монологах.

– В конечном счете эта поездка нас обоих слегка разочаровала, – сказал он.

– Тебя – нет.

– Иначе, но тоже разочаровала. Я слишком многого не понимаю. И даже теперь, когда прошло уже больше месяца, я буду рад вернуться в Париж.

Он посмотрел на нее с легкой укоризной:

– Хотя я не скучал. Мне не бывает скучно, когда я с тобой.

– И мне с тобой тоже.

– Полно; ты же сама мне кричала: мне скучно!

В его голосе прозвучала неподдельная грусть. Она выкрикнула эти слова в гневе и уже забыла о них. А его они, похоже, глубоко ранили. Поколебавшись, она решилась.

– Я на самом деле очень люблю Машу. Но все-таки это не одно и то же – видеть тебя с ней или без нее. Я скучала оттого, что никогда не оставалась с тобой вдвоем. Тебе было все равно, а мне – нет, – добавила она уже с горечью.

– Но мы много раз оставались с тобой вдвоем.

– Не так уж много. И при этом ты утыкался в русскую грамматику.

– Что тебе стоило со мной поговорить?

– Тебе этого не хотелось.

– Конечно, хотелось! Мне всегда этого хочется. – Он задумался: – Странно! Мне-то казалось, что мы видимся куда больше, чем в Париже.

– Но всегда с Машей.

– Ты как будто так хорошо с ней ладила: мне и в голову не приходило, что она тебе в тягость.

– Ладила, да. Но когда между нами третий лишний, все иначе.

Он как-то странно улыбнулся:

– Я часто так думаю, когда ты берешь Филиппа с нами на уик-энд.

Она растерялась. Да, она часто просила Филиппа сопровождать их, это казалось ей в порядке вещей.

– Это совсем другое дело.

– Потому что он мой сын? Все равно ведь он третий лишний между нами.

– Больше он им не будет.

– И тебя это очень огорчает!

Неужели они снова поссорятся?

– Нет такой матери, которой бы нравилось, что ее сын женится. Но не думай, что я делаю из этого драму.

Они помолчали. Нет. Нельзя снова погрязнуть в молчании.

– Почему ты никогда мне не говорил, что присутствие Филиппа бывает тебе в тягость?

– Ты так часто упрекала меня за собственничество! И потом, что бы я выиграл, лишив тебя Филиппа, если все равно одного меня тебе мало.

– Как это? Тебя мне мало?

– О! Ты довольна, что я присутствую в твоей жизни. При условии, что есть и многое другое: твой сын, друзья, Париж…

– Какую чушь ты несешь, – удивленно сказала она. – Тебе ведь тоже нужно многое, не только я.

– Я могу без всего этого обойтись, если у меня есть ты. Только с тобой, в деревне, я был бы совершенно счастлив. А ты мне однажды сказала, что умерла бы там от скуки.

Неужели это серьезнее, чем она думала, – эта его мечта о переезде в Вильнев?

– Ты предпочитаешь деревню, я предпочитаю Париж, потому что каждый любит места своего детства.

– Это не главная причина. Одного меня тебе мало, и когда я сказал тебе об этом на днях, ты даже не возразила.

Она это помнила. Она была в гневе. И ей – напряженной, зажатой – всегда было трудно выдавить из себя слова, которых он ждал.

– Я злилась на тебя. Не объясняться же мне было тебе в любви. Но если ты не думаешь, что дорог мне так же, как я тебе, значит, ты и правда глуп.

Она нежно улыбнулась. В ее словах была доля истины: Маша почти не оставляла их одних.

– В общем, – сказал он, – произошло недоразумение.

– Да. Ты думал, что я скучаю с тобой, а я скучала по тебе: это более лестно.

– А я был счастлив, что ты принадлежишь только мне, но тебе было невдомек.

– Почему же мы так плохо друг друга понимали? – спросила она.

– Разочарование испортило нам настроение. Тем более что мы не хотели себе в этом признаться.

– Следовало бы всегда во всем признаваться, себе и друг другу, – сказала Николь.

– Ты мне всегда во всем признаешься?

Она поколебалась:

– Почти. А ты?

– Почти.

Оба рассмеялись. Почему же им было так трудно вместе в последние дни? Теперь все снова казалось таким привычным, таким простым.

– Есть одна вещь, которой я тебе не сказала, важная вещь, – продолжала она. – В Москве я вдруг почувствовала, что постарела. Я поняла, как мало времени мне осталось жить, – а это делает невыносимыми малейшие помехи. Ты-то не чувствуешь своего возраста – а я еще как.

– О! Я тоже чувствую, – отозвался он. – Даже очень часто думаю о нем.

– Правда? Ты никогда об этом не говоришь.

– Чтобы не огорчать тебя. Ты ведь тоже об этом не говоришь.

Некоторое время они молчали. Но это было совсем другое молчание: просто пауза в диалоге, который наконец-то завязался вновь и больше не прервется.

– Вернемся? – спросила она.

– Вернемся.

Он взял ее под руку.

– Нам очень повезло, что мы можем поговорить, – сказала она. – Есть пары, которые не умеют пользоваться словами, в их случаях недоразумения будут расти, как снежный ком, и дело кончится тем, что их отношения окончательно разрушатся.

– Я немного испугался, что между нами тоже что-то рухнуло.

– Я тоже.

Назад Дальше