Записки. Том II. Франция (1916–1921) - Федор Палицын 6 стр.


Я изучал положение на западном фронте, свои заключения сообщал Ставке, но настоящего оперативного дела не было до марта, когда снова вступил Алексеев. Ставке я указывал, что в трудные минуты будет не хорошо, ибо интересы русские мне ближе, чем Жанену. На это мне ответили, пусть французы сносятся со мной. Это было по-детски и я, понятно, не сделал попыток склонить французов их интересы передавать через меня. Они бы только посмеялись.

Войска свои хозяйственные и инспекционные нужды, по установлению Главного управления Генерального штаба{80}, должны были передавать этому управлению. Для упрощения представителю предоставлены были права командующего армией, в смысле утверждения наград за боевые отличия и права главнокомандующего, по отношению судебных дел и право сменять должностные лица.

Со стороны, как будто очень хорошо, но, в сущности, это была одна формальность. Рядом с этим существовала наградная бессмыслица. Начальник бригады и представитель не имели права награждать французов, которые входили в состав бригады, в то время, как французы предоставили начальникам бригад право награждения русских бесконтрольно croix de guerre[12].

Таким образом, солдаты и офицеры, которые входили в состав полков, батальонов и рот, дравшиеся рядом с нашими солдатами, об артиллеристах и саперах не говорю, должны были быть представлены и представления их отправлялись в Ставку, затем в Главное управление{81}. Разрешения получались или через 1–1½ года, или совсем не получались. Сколько не просил распространить право награждения и на французов, все напрасно. И так, по отношению войск, представитель являлся как старший с правами командующего армией, утверждая только наградные и судебные приговоры. Потом ему предоставили право утверждения смещения офицеров, несоответствующих и отправку их в Россию.

Военный агент совершенно не был ему подчинен. В Петрограде меня просили не касаться отделения подполковника Пац-Помарнацкого{82}, а военный министр Шуваев на вопрос мой: «Какие Вы дадите мне инструкции?» Ответил: «Пожалуйста, не касайтесь заказов». Это последнее, я и без него не сделал бы, но выяснить нужды и как их удовлетворить, я бы мог. Денежными делами никогда не занимался и к ним всегда подходил с опаской, и без его совета снабжения заказов, не касался бы.

Однако жизнь повела по многим отделам иначе. Жить неустроенными войска не могли, а между тем насущные стороны жизни тыла оказались совершенно неустроенными. И в этом помочь Игнатьеву надо было не как начальство, а по-дружески, как старший. Но все это делалось по-хорошему, как говорят у нас, по знакомству. Жаловаться, что военный агент и начальники не шли этому навстречу, я не могу. Все желали, чтобы было лучше и все искали в старшем опоры, совета и приказания. Но у меня не было полномочия и Главное управление их не давало.

К Главному управлению, месяцами не отвечавшему, а иногда и совсем не отвечавшему на запросы и просьбы, отношение было не нормальное, и спасибо оно не заслужило. А когда что решало, то несоответственно с пользой и условиями здешней жизни. Высшая канцелярия оправдала свое назначение всем мешать и многое путать. Вероятно, теперь будет лучше, ибо Занкевич, будто бы, прибыл сюда с полномочиями и правами.

Не думаю, однако, чтобы сношения по оперативной части стали бы нормальными, и вероятно все пойдет по-старому, через Жанена. Познакомиться с людьми, с учреждениями, с положением и техническим производством взяло много времени. Материал был обширный, и французы охотно и не скрывая давали свои объяснения и данные.

Положение одной из главной – тяжелой артиллерии – выяснялось постепенно. К этой области пришлось подступаться с большой осторожностью, ибо производство тяжелой артиллерии, в особенности новых 155 корпусных и 155 длинных было не вполне налажено и встретило затруднения, в недостатке стали и рук.

Французы с непонятным упорством держались за длинные пушки, но в 1916 году спохватились, и осознали, что без коротких пушек, которые по существу орудие атаки, справиться с противником будет трудно. С лета 1916 года они приступили к усиленному производству 155 корпусных, но быстрота производства, а затем и формирование батарей встречали затруднения. По их рапортам, к осени они могли закончить свой план, т. е. дать каждому корпусу не менее 2-х групп 155 корпусных и 2-х групп 105-мм длинных. Но не думаю, чтобы им это удалось.

Громадная заслуга французов, что они не побрезговали старьем. Все было взято, что возможно – усовершенствовано: в снаряде, в станках, – и старые орудия принесли стране неоцененную услугу. Совсем не то у нас. Мы все стремилась к лучшему, хотели все лучшее, забывая свое старые.

Французы нам дали 400 орудий [калибра] 9 сантиметров со снарядами, сначала гранаты, а когда заявили, то и шрапнель, и орудия эти преблагополучно лежали в Казани.

Не хочу критиковать нашу организационную деятельность в области артиллерии, в особенности тяжелой. Мало у меня фактов, но то, что знаю, что хаос и своеволие царствовали в этой области и в результате – орудия в стране были, а пользоваться ими было нельзя; кое-что было использовано, но в недостаточной степени.

Французы, сверх сего, маневрировали всею массой своей артиллерии и в этом отношении даже перешли границы благоразумия, как это было в последнем военном наступлении, когда нагромождение артиллерии в районе атаки было чрезмерное, а другие участки были обнажены. <…>

25-VI/6-VII-17. Пятница

При Главной Французской квартире состояло особое отделение военного агента, под начальством полковника Пац-Помарнацкого. Работали в нем два офицера французской службы: Мартин, Ижицкий и уоррент-офицер Виллье. Потом для наградных дел русских войск прикомандировали еще поручика Сатина. Пац-Помарнацкий находился в тесной связи со 2-м бюро Главной квартиры (контрразведка). Ежедневно в Главное управление Генерального штаба, а потом в Ставку, посылались телеграммы о перемещении немецких войск, и раза два в месяц сводки по сему, с теми сведениями, которые заимствовали из 2-го бюро. Это был телефон 2-го бюро французской Главной квартиры, и самостоятельного в этой работе было мало. Главные дельцы были упомянутые выше офицеры: аккуратные, добросовестные и дельные.

Приехав в Шантильи, я заходил к нашим знакомиться, что они делают, и с удовольствием мог им заявить, что работа их идет деловито и хорошо. Французских, английских и бельгийских армий отделение не касалось. В течение моего пребывания во Франции я видел как Мартин, Ижицкий и Виллье вели свою работу и вели ее прекрасно. Ежедневно 2-ое Бюро издавало Renseignement[13] и, кроме того, пересылало большой материал ее разведок и других работ. Много полезного для нас было в этих трудах. Кроме того, Главная квартира французского военного министерства издавала уставы, инструкции, правила по всем отделениям боевой службы.

Renseignements передавались в подлинниках с курьером в Россию. Не знаю, пользовались ли ими, или их кто-то прочитывал и клал на полку. Часть уставов и инструкций переводились, печатались и посылались в Россию. Но все это шло вяло и по-канцелярски.

Чтобы не путать вмешательством, я спрашивал через нашу Ставку, не нужны ли им сведения эти – отвечали уклончиво. Все же данные исходили за подписью Игнатьева, хотя посылал их из Главной квартиры. Игнатьев наезжал в Главную квартиру, проверял и уезжал, но зорко соблюдал свою самостоятельность.

Пац не отказывал мне в сведениях, но тяготился, и последние месяцы, когда наградные дела взял Бобриков и не показывался, я все получал от Мартина. Естественно, что отделение Пац должно было слиться с оперативной работой Представителя. Я об этом заявлял и просил, но разрешения не получал, и Игнатьев этому противился. Жаль, ему было с этим расстаться.

Теперь с приездом Занкевича это изменилось. Пац сделался помощником Игнатьева, а Кривенко взял это отделение и, вероятно, захватит и оперативную часть. <…>

Кривенко – способный офицер, даже трудолюбивый, но находившийся в странном положении. Жилинский мне его отрекомендовал дурно, как интригана и своевольного. Отношения у них были скверные. Кривенко я немного знал по Дальнему Востоку. В свое время он экзамен, в смысле характера, не выдержал. После японской войны он просил меня назначить его в Институт Восточных языков, что во Владивостоке, на четыре года, для изучения японского языка. Я это сделал. Но уже через год он просил послать его в Японию, ибо в Институте ничему научиться нельзя. Мне это было неприятно, что, взявшись за дело, он его не кончил, но так как Японией мы очень интересовались и всякий способный человек, а Кривенко был человек способный, то я согласился. Затем он где-то болтался и уже после меня попал в Академию, руководить обучающимися. В 1916 году встретился с ним в Париже. В самом Париже слышал мало хорошего. Путался с какой-то дамой, постоянно ездил в Париж, и даже под предлогом, что едет на фронт или в Клермон к генералу Фош; связан с Елисеевым и вместе кутят в Крилльоне (Hotel Crillon). Вероятно много было здесь преувеличенного, но что-то неладное было.

Жилинский к делам относился мудро. 4 дня он проводил в Париже, а 3 дня в Шантильи. Говорят, Жоффра это злило. При таких условиях и вся публика тащилась ежедневно в Париж со всеми ключами и делами.

С моим приездом это коренным образом изменилось, ибо, как состоящий при Главной квартире, я оставался в Шантильи и в Париж ездил только по делу и службе, возвращался к 7–8 ч. вечера и только изредка оставался там ночевать. Кривенко отпрашивался часто. Раньше он выпросил себе автомобиль и катался. Однако я должен сказать, что у Кривенко была большая способность разнюхивать, что делалось и предполагалось делать, и большая способность схватывать. Все, что Жилинский посылал, а посылал он много, творение Кривенко.

Кривенко составлял телеграммы, отдавал их, и затем не знал, что с ней делал Жилинский. Жилинский ее корректировал и отправлял за своей подписью.

Уезжая, Жилинский забрал все, и мне ничего не оставил. Это было неправильно по службе и не скажу, чтобы порядочно. Занкевичу я оставил все в порядке и подобранным и, кроме того, посвятил его, и устно и письменно, во все текущее. Я стал знакомиться один, и с помощью Кривенко. Он мог бы быть отличным помощником, но его парижские дела и привычка к полной самостоятельности при Жилинском, где все делал он, хотя доверия ему не высказывали, стесняли меня и его.

Инцидент его с Панчулидзевым, где последний сказал ему дерзость, при всех младших, делали его положение не удобным, Наклевывалась Петроградская конференция, в которой он мог быть очень полезен, ибо положение во Франции ему было известно, и я рекомендовал его туда, но с тем, чтобы он больше не возвращался. Я рекомендовал его как способного офицера, но высказал, что лучше отозвать меня, а оставить его, но вместе мне будет трудно и я слишком стар, чтобы бороться с ним.

24-VI-17

В декабре было получено разрешение. Кривенко был ознакомлен со всеми нуждами и отправился в Петроград и Ставку для участия в Конференции. В январе получено было предложение назначить его командиром 2-го полка и его просьба о том же. По-моему, ему лучше было оставаться в России и, кроме того, мне казалось, что с его характером, с его делами в Париже, лучше во Францию ему не приезжать, но мешать этому не считал себя вправе, и я согласился.

Приехал он в марте. Совершилась революция. Приехал он с каким-то поручением и пристегнул к себе Елисеева, но уже в виде чиновника, который должен был числиться при военном агенте, но состоять при нем.

Все это устроилось при помощи военного министра Беляева, которому Елисеев был родственником. Приехал Кривенко, чтобы принять полк, а приказа и разрешения не было, и жил себе в Париже.

Я несколько раз телеграфировал, указывая на ненормальность, и даже на оскорбительное положение Кривенко, гуляющего в Париже. Но он не гулял, а себя устраивал. Из Петрограда уже в мае вдруг поступила телеграмма, в которой говорилось, что генерал Петен просит назначить Кривенко, как связь с французским Генеральным штабом. Но когда поступила телеграмма, Петен уже был генералиссимусом и его место занял Фош. По справке оказалось, что Петен и не думал просить, а на просьбу Кривенко согласился, по просьбе не знаю кого. Я ответил, что Кривенко предназначен командовать полком. Дьяконов должен уйти, полковник Иванов, по словам Лохвицкого вреден и должен быть сменен, а полку нужен свежий командир. Что же касается назначения Кривенко к французам, то я прошу оставить это на разрешение Занкевича, который должен скоро приехать. Занкевич, по-видимому, приехал с готовыми решениями. Кривенко был назначен на место Пац-Помарнацкого, где он и пребывает. Как в начале знакомства, в 1906 году, он не выдержал экзамена, так и теперь, с полком, экзамена тоже не выдержал. В начале мая он как будто хотел ехать принимать полк. Но тогда, в следствии развала в этом полку дисциплины, я просил Дьяконова еще не сдавать полк, не переговорив совместно с Лохвицким, обсудить, хорошо ли это будет и не лучше ли Дьяконову временно оставаться. Нельзя было посылать Кривенко на очевидный скандал и даже убой.

Но его назначили в разведывательный отдел при Главной квартире{83}, и так как это совпало с переменою положения представителя Верховного командования{84}, который был заменен председателем Временного правительства, то для Кривенко все устроилось к лучшему.

С французами он будет ладить, но будут ли они его уважать? Другой офицер при генерале Жилинском был ротмистр Панчулидзев. Странный, напыщенный, неуравновешенный человек. Избалованный матерью, он к своим почти 40 годам остался ребенком. Крикливый, шумливый, хвастливый, подчас льстивый, он приводил в ужас Нарышкина, Извольского и д’Аренберга, и когда в конце декабря он выкинул такую штуку, что должен был уйти, все вздохнули свободно и обрадовались зело. «Теперь, наконец, мы можем жить», – говорили мне, эти порядочные и воспитанные люди. Через несколько дней, после моего приезда, Панчулидзев подал мне рапорт об его отчислении. Я видел, что это вздор и написал на его рапорте, что для пользы службы не согласен. Он страшно возгордился. Причиной его рапорта было то, что 1-го ноября я поехал к генералу Жоффру не с ним; он же считал себя адъютантом, а я адъютанта при себе иметь не желал, а взял капитана д’Аренберга, который во всех поездках на фронт сопровождал Жилинского, и который неразлучно путешествовал со мною повсюду.

Панчулидзев дурил потом неоднократно, но после того, что он при всех обругал Кривенко и ему заявил, что он его презирает, я решил, что от него надо отделяться. Я сделал ему внушение и замечание полного несоответствия таких отношений к старшим, и предложил ему прекратить такие отношения. «Если прикажете, я это сделаю», – ответил он. «В таких вопросах не приказывают, – ответил я. – А делайте, как считаете своей честью». На следующий день за столом они уже были: на «ты» и друзья. Это меня покоробило и удивили.

Как служащий и исполнитель он был ничего, а что касается шифра, то работал скоро и хорошо.

В конце декабря я получил повеление ехать на конференцию в Рим. Пожелали этого французы и, по-видимому, Лиоте. Я взял с собой князя д’Аренберга и Извольского. В Риме я получил от Панчулидзева копию его телеграммы, посланной в Ставку, в которой он излагает, что он мною оскорблен и что унижен перед войсками, Главной квартирой и всей Францией, Италией и посольствами, что я взял не его, а французских офицеров, и просит его поэтому откомандировать. К этому он прибавил, что я уволил его дипломатически в отпуск. Действительно, в начале декабря, он просил для успокоения нервов, уволить его на две недели. Я дал ему отпуск, но предварительно просил его съездить с Война-Панченко, не говорящему по-английски, на английский фронт. Никакой дипломатии не было, ибо в Рим я его никаким образом не взял бы. Нужны были указанные лица, которые могли быть мне там полезны, а не Панчулидзев. Вернувшись в Шантильи, получил от Гурко телеграмму, что нельзя насильно держать Панчулидзева, если он не желает. Так с ним расстались. Но когда это совершилось, настроение изменилось, и он уже превратился в просителя. Наглупив, он уже сожалел обо всем. Пристроил его к Игнатьеву. Но Панчулидзев в душе человеке злой.

К 31 декабря переехали в Бовэ, а в начале января Панчулидзев шифры сдал Нарышкину. Нарышкин дал ему расписку, что он все получил. 2 мая я был в Париже и вечером по телефону Извольский мне передал, что Нарышкин, которому нужно было расшифровать телеграмму, не нашел тряпки[14] 1–21 мая Betta bis. Все перерыли, все пересмотрели, а тряпки нет. Все остальное цело. Сейчас же об этом донес. Ключи хранились в небольшом чемодане и всегда были с Нарышкиным, и на ночь он переносил в свою спальню. Ключи из Бовэ и Компоен никуда не уходили, в отличие от прежнего его владельца, когда все это каталось еженедельно в Париж. Дома наши были – особняки, охраняемые жандармами; люди очень верные. Никто не входил, пропасть не могло, украсть тоже.

Тряпки лежали в конверте: вынималась нужная и затем вкладывалась. Betta bis существовала только для меня и Ставки. Пропажа или кража одной тряпки смысла не имела и ничего дать не могла. Наконец, это касалось только 1–21 мая. Если кому нужно было воспользоваться, надо было взять все, или все сфотографировать. Ни то, ни другое не могло иметь место у нас. Невероятно, чтобы ее сожгли с бумагами. Если допустить бы это, то сожгли бы мартовские или апрельские. Ее можно было потерять, но не за время январь – май. «Скажите, как Вы принимали ключи, пересчитали ли Вы все тряпки?» – спросил я Нарышкина. Он немного замялся: «Я, – ответил он, – дал расписку Панчулидзеву, что получил все. Я и отвечаю». Пришел Извольский, Нарышкин начал подсчет, но Панчулидзев ему обиженно сказал: «Неужели ты мне не веришь? Тут все в порядке и в целости». Нарышкин, по его благородству и деликатности, поверил и, прекратив счет, дал расписку. Я далек от мысли видеть в этом умысел, хотя некоторые высказывали и умысел. Но это было бы безмерно гадко по отношению к Нарышкину, а не ко мне. Мне это очень неприятно и часть ответственности лежит на мне. Но я ежедневно наблюдал и видел этот ключ и затем никогда дом не оставался пустым, а наблюдали: или Нарышкин или Извольский. Возможно, что и Панчулидзев был уверен, что все в целости, но возможно, что и не все было в целости, и тряпка во время постоянных разъездов и переездов была им затеряна.

Назад Дальше