Костаке Манолеску, комиссар уголовной полиции города Тимишоары, тяжело вздохнул. Вторая неделя знойного пекла, накрывшего город, изрядно извела Костаке, заставляя при жизни чувствовать себя грешником на адской сковороде. Одна радость: преступники, не меньше комиссара умученные жарой, тоже слегка поутихли. Ну, выломает кто-нибудь окно в бакалее или срежет кошелек на рынке — не без этого. А серьезных душегубств не случалось уже с месяц. И вот — на тебе!
— Так, что я тебе скажу, Костаке, — задумчиво сообщил доктор Годяну, деловито ворочая полуотрубленную голову покойника. — Утонул он, как сам видишь, не от того, что раков ловить пошел. Помогли ему. То ли саблей, то ли топориком. Я бы на топорик поставил. Хочешь пари?
— Не хочу, — отозвался комиссар. — Тебе, Марчелу, виднее. Еще что скажешь?
— Скажу, скажу, — пообещал доктор, заглядывая между гниющих губ, трогая пальцы, шею и прочие части тела убитого, тыкая в рану какими-то блестящими инструментами, скобля, разрезая и производя суеты не меньше, чем сотня трудолюбивых муравьев. — Интересный тебе покойничек достался, Костаке. С историей. Из благородных покойничек-то. И, похоже, военный. Мозоли-то на ручках у нас характе-е-ерные, — нараспев проговорил доктор, обращаясь то ли к трупу, то ли к комиссару. — А сами ручки нее-ежные… Были.
— Военный, значит…
Не верить Марчелу Годяну комиссар не мог. И на то, что доктор ошибается хоть в чем-то, что касается его ремесла, не поставил бы и гнутой монетки. Значит — военный. Этого только вот не хватало.
— И убили его не здесь, — закончил Годяну, став неожиданно сухим и деловитым. — Рубанули по голове, притащили голого к реке и притопили, лентяи, даже железяку какую поленились примотать.
— Хорошо, что поленились, — сумрачно ответил комиссар. — Иначе до страшного суда не всплыл бы. Голого-то почему?
— Это уж тебе виднее, — скучающе отозвался доктор, которому в его докторских рамках все уже было ясно, а в дела комиссара он лезть не собирался. — Может, с бабоньки какой сняли перед тем, как порешить. Может, вещички приглянулись. С офицерским-то мундиром много интересных дел натворить можно. Но только в речку он уже хорошо окостеневший попал. Далеко везли… А больше ничего не скажу.
— Господин комиссар! Господин комиссар!
Снизу по течению, спотыкаясь в густой прибрежной траве и придерживая руками ножны от шашки, бежал один из встречавших комиссара жандармов.
— Господин комиссар, — выпалил он, запыхавшись и отдуваясь. — Еще один там. Извольте взглянуть!
— Еще один кто? — безнадежно понадеялся на ошибку Костаке.
— Так покойник еще один. За поворотом. В реке. У берега за корягу зацепился. Извольте!
Комиссар изволил. Путаясь в жестких приречных колючках и проклиная про себя неведомых мерзавцев, что не могли найти для сокрытия трупов места почище, он прошел эту пару сотен шагов, с завистью косясь на длинногого, как аист, Годяну — ишь, как ямины перешагивает! Второй покойник, застрявший в корягах у самого берега, был ненамного сохраннее первого. Разве что голова целее. Зато в грудине оказалась пуля, которую тут же извлек Годяну и, держа пинцетом, принялся разглядывать, как диковинное насекомое, на палящем солнечном свету.
— Что про этого скажешь? — тоскливо поинтересовался комиссар, присаживаясь в тенечке под деревом и прикладывая мокрый платок к вспотевшему лбу.
— Что-что… Мундир видишь? Того же сорта покойничек.
Годяну сиял, как начищенный медный колокольчик на епископском рысаке. Как будто и не жарко ему! Стоял на самом солнцепеке и даже не вспотел, жердь сухопарая…
— Третьего искать будем?
— Какого третьего? — взревел комиссар.
— Ну, не сами же они друг друга положили, — жизнерадостно отозвался доктор. — Неудобно им было бы…
— Неудобно, — тоскливо отозвался Костаке, чувствуя, как вожделенная пенсия за безупречную службу растворяется в тяжелом горячем мареве. — Один другого — еще куда ни шло. Но был и третий, ты прав. Дорога рядом. Спустил концы в воду — в самом прозаическом смысле — и уехал. Ищи теперь ветра в поле. Ну почему! Почему он не мог этого сделать чуть ниже по течению? Почему на моей территории?!
Спустив пар, комиссар в злобной тоске воззрился на тело в изодранном, потемневшем от воды мундире, по которому и полк-то теперь не определишь. Разве что Годяну сотворит над остатками нашивок очередное чудо. Покойник лежал, запрокинув голову, сквозь полопавшиеся темные губы белел оскал зубов, а Костаке казалось, что труп смеется над ним, неудачливым комиссаром, которому всего-то год до выслуги. И тут такое!
— Может, разбойники? — сочувствующе предложил доктор. — Говорят, в городе Желтую розу видели. А где он — там тихо не бывает.
— А-а-а-а, какая разница, — безнадежно махнул рукой комиссар. — Помяни мое слово, Марчелу. Хоть один из этого улова непременно окажется важной шишкой. А то и оба сразу. И хоть землю носом рой, а где мы теперь найдем третьего? Хоть Желтую розу, хоть кого еще.
В город возвращались в тяжелом молчании. Телега с телами, накрытыми дерюгой, дребезжала сзади, и это дребезжанье отзывалось в сердце комиссара похоронным звоном по ускользающей надбавке к пенсии. Марчелу, чувствуя настроение старого приятеля, тоже был тих и сдержан, не отпуская своих обычных шуточек и не предлагая пари по поводу предполагаемых убийц. А вечером, когда комиссар уже дописывал последние строчки отчета, возя по бумаге пером с жидкими и особенно вонючими от духоты чернилами, в дверь его кабинета постучали.
— Комиссар Манолеску?
Вошедший был затянут в мундир жандармерии, сух, официален и вылощен до блеска. Комиссар, после приезда успевший допросить парочку карманников, выслушать истерику немолодой вдовы, ограбленной ухажером, и накричать на извозчика-растяпу, у которого из-под носа свели лошадь, устало поднял голову от бумаг.
— Господин комиссар, извольте представить докладную о мероприятиях, проведенных вами в связи с совершением тягчайшего преступления! И какие приняты меры для скорейшей поимки разбойников.
— С кем имею честь? — ядовито поинтересовался Костаке, с ненавистью глядя на белоснежные перчатки жандарма.
— Лейтенант Лукрециу Попеску. Канцелярия его превосходительства генерал-майора жандармерии…
— Понятно, — оборвал его комиссар. — Насколько мне известно, покойников пока не опознали. Не удостоите ли объяснением, почему этим делом интересуется ваше ведомство?
— Не могу знать, — отчеканил лейтенант, глядя на Костаке совершенно оловянными глазами.
— Тогда и я не могу, — вздохнул комиссар. — Извольте сделать запрос по всей форме, через канцелярию.
— Вы… что себе позволяете? — вытаращил глаза жандарм, теряя изрядную часть лоска.
— Это вы себе позволяете, — с нескрываемым наслаждением сообщил Костаке. — А мы здесь работаем. Душегубов ловим. Воров. Насильников. И времени на ваши игры, простите-с, не имеем.
Надбавка к пенсии за безупречную службу улетала в заоблачные дали, дребезжа мертвецкой повозкой, с которой сегодня сняли и отволокли на ледник два тела. Немел в молчаливой ярости жандарм, парил в окно раскаленный вечер. Костаке было все равно. Дождавшись, пока за чеканящим шаг лейтенантом закроется дверь, он еще раз перечитал отчет по сегодняшнему делу. Ха! Разбойники! Да будь эти двое жертвами разбойников, разве всполошилось бы все это поганое воронье с блескучими кокардами? У него на руках целый город, полный отребья, только и желающего кого-нибудь ограбить или пристукнуть, а эти! Мигом примчались! На улицы бы их! В трущобы — жулье ловить! В политические игры играть изволят господа жандармы, инакомыслящих гонять им важнее, чем Ганзу-кривого, бьющего старушек по голове, чтоб отнять скудные гроши! И эти, инакомыслящие… Да чтоб им всем провалиться с их революцией!
Душной летней ночью в корчме «У Злотинки» пьяный и растрепанный комиссар Костаке Манолеску хлестал мутное пиво, заедая его неизвестного происхождения раками и глубоко наплевав, чем эти раки могли питаться. Сквозь радужную пелену на глазах оглядывал корчму, наметанным взглядом видя, где играют в кости, где тянут кошелек у заснувшего собутыльника, где чистят карманы деревенскому растяпе. Комиссар пил, поминая двадцать пять лет безупречной службы, которые сейчас хотелось потратить совершенно иначе. Например, не защищая эту проклятую власть, а устроив ей грандиозные вилы в раскормленную задницу. И когда за соседний столик пристроился совершеннейше преступного вида тип, от которого так и несло пройденной каторгой, комиссар и ухом не повел. Тип заказал анисовой, но вместо того, чтоб выпить, извлек жуткого вида многоствольный пистолет и начал промывать водкой его внутренности.
— Вот, — пожаловался комиссар горке раковых скорлупок перед собой. — В центре города. В самом центре города! Безусловно уголовная морда готовится к очередному налету — и никого это не волнует. А политических они ловят со всем усердием. Желтая роза! Всю душу выели с этим своим идейным разбойником. Он что, грабит стариков? Или насилует женщин? Лавки взламывает?
— Вот, — пожаловался комиссар горке раковых скорлупок перед собой. — В центре города. В самом центре города! Безусловно уголовная морда готовится к очередному налету — и никого это не волнует. А политических они ловят со всем усердием. Желтая роза! Всю душу выели с этим своим идейным разбойником. Он что, грабит стариков? Или насилует женщин? Лавки взламывает?
Увлекшись, комиссар не видел, что подозрительный тип уже спрятал пистолет и прислушивается к его пламенной речи, чему-то улыбаясь уголками губ.
— Кто и когда слышал, чтоб Желтая роза украл кошелек? Да что мне за дело до Желтой розы, если он не трогает никого, кроме заплывших салом баранов? Им это только на пользу — чуток задуматься и прекратить жрать в три горла! Господи, храни Желтую розу! Пока он жив, хоть кто-то может постоять за румынскую честь…
Таял в трубочном дыму силуэт выходящего из корчмы странного типа. Невольно проводя его взглядом, комиссар подумал, что завтра ему опять сообщат о чьем-то убийстве. Не могут не сообщить, раз по городу гуляют вот такие. И пусть! Завтра он опять будет делать свое дело. Но… как же хочется. Как же иногда хочется, чтоб кто-то понял, оценил, подставил плечо… И если уж ему хочется, то каково загнанному беглецу, на которого охотится вся свора мундирных шавок?
— Господи, храни Желтую розу, — с пьяным упорством повторил комиссар. — А этого типа с многоствольником я все равно поймаю, если начнет размахивать им в моем городе.
Клубника для кошки
Она пришла в марте, вместе с первыми настоящими солнечными лучами, кошачьими концертами и анемичными букетиками первоцветов. Позвонила в дверь, терпеливо дождавшись, пока откроют, замерла на пороге, сверкая наглыми глазищами цвета морской волны. Штормовой волны, серо-зеленой. Высокая, тонкая, золотисто-рыжеватая: от растрепанной мальчишеской стрижки до облупленного носа, усеянного брызгами веснушек. Маечка. Джинсы… Улыбнулась слегка растерянно.
— Здравствуйте, а я из агентства. Можно?
— Проходите, — сказал он, отъезжая на коляске в сторону. Прикрыл за ней дверь, покатил следом.
Она шла бродячей кошкой: настороженно принюхиваясь к воздуху, робко заглядывая в щели дверей.
— Студия прямо по коридору, — негромко подсказал он.
— Ага, спасибо.
— Сколько вам лет?
— Семнадцать.
Обернулась, глянула тревожно.
— У меня разрешение есть, вы не думайте. Родители подписали.
Родители, разрешившие несовершеннолетней дочери работу модели ню? Он поморщился. Впрочем, с ним-то как раз безопасно, в агентстве отнюдь не дураки. Она тихонько толкнула дверь студии, осторожно переступила через порог.
— Ух ты… Красиво.
Студию заливал свет. Он долго мечтал о стеклянной крыше, чтобы солнце падало само: настоящее, живое, — но панельный дом… Пришлось ставить зеркала, сложную систему зеркал: пойманные лучи собирались в фокус или рассеивались — смотря чего он хотел. Эффектно, да. Особенно таким днем, когда в воздухе звенит и дрожит нежное весеннее золото, обливая ее кожу и волосы. Подняв тонкую руку, она полюбовалась игрой света.
— Чаю? — ровно предложил он. — Или будем сразу работать, а чаю потом?
— Не знаю. Как вам удобно.
На него она не смотрела, завороженная игрой отблесков. Молодая любопытная кошка, еще чуть — и стукнет лапой по солнечному зайчику… Он вздохнул.
— Тогда работать. Раздевайтесь.
Поставил уже загрунтованный холст, приготовил краски. Она торопливо разделась за ширмой, вышла уже готовая, в тоненьких плавках. Огляделась. Вопросительно глянула на него.
— На диван ложитесь.
— А как?
— Как удобно.
В кошкиных глазах мелькнуло удивление, к такому она явно не привыкла. Безразлично глядя на ничуть не смущенное лицо, тонкую шею и маленькую высокую грудь с розовыми сосками, он объяснил:
— У меня свой метод. Я пишу естественные позы. Так что ложитесь, как хотите. Можете двигаться.
— А разговаривать?
— Можно. А если надо будет молчать — я скажу.
Просияв, она запрыгнула на диван, подобрала ноги, улеглась набок. Подперла голову рукой, легко уронив другую на точеное бедро.
— А вы мне потом картину покажете?
— Нет.
— Вот и в агентстве так сказали, — расстроено сообщила она. — Ладно, я просто спросила. Рисуйте.
И, как ни странно, замолчала. Минут на пять, рассматривая в это время студию, зеркальные пластины и светильники, трубки холстов и рамы, расставленные вдоль стен. Все работы — лицом к стене. Даже не шевелилась. Потом кошке стало скучно.
— А кем вы работаете?
— Разве не видно?
Краски ложились на холст ярко и точно, он увлекся, и вопрос пришелся некстати. Но раздражение в голосе ее ничуть не смутило.
— Если вы никому картины не показываете, значит, не продаете.
Покосившись из-под полуприкрытых ресниц, легла на спину, согнула ногу в колене, нахально закинув руки за голову. Он сглотнул, прежде чем ответить.
— Я продаю пейзажи, натюрморты.
— И за это платят столько, что можно жить?
Даже голову приподняла от любопытства, ожидая его ответа. Он вздохнул.
— Нет. Еще я работаю диспетчером. По телефону. Для меня — самое то. Еще вопросы есть? Про коляску? Личную жизнь? Планы на будущее? Давайте уж сразу.
— Нет, — буркнула она. — Никаких вопросов. — И с потрясающей последовательностью добавила: — А как вы моделей выбираете? По каталогу?
— По знакомству с директором агентства.
Она замолчала. И в этот раз молчала почти весь сеанс, нежась под лучами солнца, подставляя ему то круглое плечико и бедро, плавно переходящее в идеальную линию ног, то, перевернувшись на живот, гибкую спину и холмики ягодиц. Наверное, представляла себя в солярии или на пляже. А он работал, как давно уже не получалось: в полную силу, яростно, забыв обо всем, даже о времени. Хорошо, что заранее выставил таймер — знал за собой такую беду.
По звонку она поднялась, молча оделась. Поскучневшая, даже словно усталая. Отказалась от чая, тихонько выскользнула за дверь. Он подкатил к окну, посмотрел, как она выходит из подъезда все той же безразлично-уверенной охотничьей походкой, как удаляется спина в зеленом топике с белой надписью и едва касаются асфальта, упруго отталкиваясь, светлые кроссовки. Было тоскливо. От того, что в этот раз сети, наугад заброшенные, принесли настоящую золотую рыбку. И от того, что все начинается снова: горячка ночных бдений у холста, ожидание звонка в дверь, сухость во рту и темнота в глазах, когда последний мазок ляжет на холст — и она уйдет.
На следующий день пошел дождь. Солнечные зайчики попрятались, больше не прыгая по лакированному деревянному полу, мокрые ветки шелестели за окном. Рыжая кошка пришла снова — и была грустна. Нет, она улыбалась, но как-то сухо, из вежливости. Раздевшись, забралась с ногами на диван, легла в стандартной позе, на боку, — и замерла, отрабатывая время. Смотрела куда-то вдаль, сквозь стену за его спиной, потом попросила разрешения включить плеер. Он разрешил. И честно вытерпел минут десять. Потом отстраненный взгляд и проводки на голой груди сделали свое дело: он бросил кисти и поехал ставить чайник.
На кухне она вытащила наушники, с явной неохотой присела на краешек стула, нервно теребя край длинной майки, прикрывающей бедра: джинсы ради экономии времени натягивать не стала. Но чай пила с удовольствием, щурясь, глядя в чашку; брала длинными тонкими пальцами конфеты из коробки, осторожно надкусывала, катая во рту.
— Что ты слушаешь?
Вместо ответа — нажатая кнопка.
«Он был старше ее, она была хороша, в ее маленьком теле гостила душа, они ходили вдвоем, они не ссорились по мелочам…»
Кнопка нажата на полуслове. Хмурый взгляд. Девочка, солнечный зайчик, кошка рыжая…
— Неожиданно. Я думал, сейчас это уже не в моде.
— Мне нравится, — вежливо сообщила она.
— Мне тоже. Хочешь еще чаю?
Нет, она не хотела. Но наушники, вернувшись в студию, убрала, и хрипловатый, из-за дешевенького плеера, голос пел теперь для них двоих. И холодное море в ее глазах потеплело, а напряженные линии спины расслабились, потекли привычной ленивой грацией. И он смог наконец взяться за кисть по-настоящему.
Как и договорились, она стала приходить каждый день. Уже не стесняясь и не заходя за ширму, стягивала майку и джинсы, пинала сброшенные кроссовки. Ложилась и замирала. Он писал, как ошалелый, часа полтора, потом заставлял себя сделать перерыв, иначе усталость не давала выкладываться так, как хотелось. Сначала кошка дичилась. Скромничала. Ходить по студии в одной лишь узенькой полосочке ткани на бедрах ей было в самый раз, а вот взять еще одну конфету — стыдно. Он никак не мог понять, раздражает это или забавляет. Она избегала называть его по имени, обходясь вежливым «вы», заворожено любовалась плавающими чаинками, грела, непременно щурясь, ладони о тонкий фарфор и таскала с тарелки ломтики сыра, выбирая момент, когда он смотрел в другую сторону. Потом они снова шли в студию — и на него накатывало. Когда кошка уходила, он делал гимнастику, выматываясь до зубовного скрежета и холодного пота. Принимал ванну — слава богу, научился без посторонней помощи — и снова писал. Кошка стояла пред глазами — и закрывать их не надо: теплая, настоящая. Готовил что-нибудь на скорую руку или заказывал в кафе, ел, работал — и снова делал гимнастику. Казалось, что с каждым днем тело повинуется все лучше, и он ломал боль, а она ломала его, скручивала, выбивая временами дыхание и злые слезы. Но врач сказал, что так и надо, иначе процесс пойдет дальше. А при усердной работе — может повернуть вспять.