Колечко - Арнаутова Дана "Твиллайт" 7 стр.


Ко двору трактира они подлетели на закате. Уходящее за виднокрай солнце заливало землю последними лучами, а казалось, что красило кровью. И с другого края темнеющего неба вставала такая же кровавая круглая луна. Скатившись с седла, Раду придержал коня Миру. Тот легко, птицей, спрыгнул на землю, и тут же потерял всю свободу, замер неуверенно, даже сгорбился.

— Миру… — подбежавший батюшка Илие торопливо перекрестил цыгана, не заботясь, разумеется, что тот его не видит, а потом обнял. — Миру, спаси тебя Господь и Пречистая дева!

— Она снова здесь, Илие? — прошептал цыган, цепляясь за рясу священника скрюченными пальцами. — Она здесь, я чую. Помоги нам бог, Илие, остановить ее сегодня и навсегда.

— Поможет, — твердо проговорил Илие. — Обязательно поможет. — И, оглянувшись на Раду, добавил. — Аза — дочь Миру. На ее свадьбе он играл, когда убили молодого Бахти, жениха Азы. И больше поклялся не играть никогда в жизни.

4.

Да, луна вставала над потемневшими улицами и домами красная, как кровь, Раду таких еще не видывал. Хозяин трактира со всеми домочадцами еще два часа назад ушли к родне, накинув на главную дверь здоровенный замок. Поковыряв этот дурной кусок железа проволокой под неодобрительным взглядом батюшки Илие, Раду скинул замок, сходил в трактир и принес бутылку ракии с нехитрой закуской. Разлил по глиняным стаканам на троих. Себе, Миру и Илие. Выпили молча, не чокаясь, как на похоронах, закусили холодным мясом. Цыган жевал медленно, словно прислушиваясь к чему-то, но вокруг стояли только обычные для летней ночи звуки. Фыркали лошади, привязанные в другом конце двора, трещал кузнечик, несколько раз ухнул сыч.

— Когда-то я мог сыграть ночь, — сказал вдруг слепой цыган. — Я мог сыграть даже женское сердце и мужскую страсть. А теперь только смерть подпевает моему смычку. Я нарушил свою клятву, Илие. Я каждую ночь брал скрипку и играл на ней. Правда, во сне. Бог простит меня? Отпустишь мне этот грех?

— Отпускаю, сын мой, во имя Отца, Сына и Святого духа, — сказал священник тому, кто был едва ли не старше него.

Прежде чем открыть рот, Раду глубоко вздохнул:

— Отче, я грешен. Я убивал, воровал и грабил. Я блудил с девицами и женами. Я лгал. Еще что-то делал такое, чего нельзя. И постов не соблюдал. А в церкви был за двадцать лет один раз — и то сами знаете зачем. Я великий грешник, святой отец. Вы мне грехи не отпускайте, а лучше отпустите их Марджелату. Если можно. Он если и грешил, то все-таки человек хороший. А мне толку от покаяния? Если жив останусь, завтра опять нагрешу вдвое.

— Ну, нагрешишь, так что ж поделать, — грустно улыбнулся батюшка Илие. — Отпустить грехи я тебе могу только самому, а за твоего друга молился и молюсь непрестанно. Во имя Отца, Сына и Святого Духа…

Перекрестив Раду, у которого на глаза снова навернулись слезы — не иначе, от дыма крошечного костерка — он вытащил из кармана горсть тускло блеснувших горошин. Протянул их Раду.

— Вот, сын мой. Ты уж прости, я калибр твоего ствола приметил. А кузнец местный вылил, пока вы ездили. Ты-то забыл, наверное…

— Спасибо, отче, — просипел Раду вдруг перехваченным горлом. — Я… верну. Как-нибудь…

— На благое дело не жалко, — вздохнул Илие, глядя, как Раду перезаряжает револьвер. — Миру, твои слепые глаза видят больше наших зрячих. Далеко ли она?

— Близко, — уронил цыган, подняв лицо к луне. — Совсем близко. Ее монисто звенит у ворот, ее косы треплет ветер.

— Марджелату! — вскинулся Раду, но неожиданно сильные руки придавили его с двух сторон к земле.

— Сиди, рано еще, — тихо сказал священник. — Или в засаде никогда бывал?

— Вы-то… — едва не огрызнулся Раду и осекся. Показалось, что и впрямь где-то рядом звякнули девичьи бусы.

— Миру, ну как? — спросил священник.

— Близко, — эхом ответил цыган, поглаживая лежащую на коленях скрипку. — Еще ближе. Ее босые ноги топчут траву этого двора, ее глаза смотрят на нас.

За спиной томительно медленно скрипнула дверь сарая. Раду, закусив губу, повернулся, глянул в темноту. Показалось, или кто-то стоит там, рядом с постелью Марджелату. Проклятье! Он же оставил больного друга, как приманку.

— Миру! — опять окликнул скрипача Илие молодым и чистым голосом, словно скинув лет двадцать.

— Я вижу улыбку на ее лице, — прохрипел цыган. — Я вижу блеск в ее глазах. Господи, помоги нам, я слышу, как растет трава, но ее сердце молчит…

— Я. Слышу. Его… Ее сердце. Оно зовет меня…

Вскочив, Раду с ужасом глянул на бледного Марджелату, с трудом бредущего к ним. Какой танец! Он на ногах еле стоит!

— Оставь его! — рявкнул цыган. — Он принадлежит ей. У него своя битва, а у нас — своя.

— Не битва, а свадьба, отец, — поправил его нежный девичий голос. — Я пришла на свадьбу, которую мне задолжали. Вы убили моего жениха, так отдайте мне другого.

— Несчастная, — прошептал Миру. — Твой жених вернулся за тобой мороем. Да, тяжкий грех лежит на твоих братьях, но и наказание было тяжким. Господи, спаси ее несчастную душу.

Лицо Азы исказилось, потекло, как вода, при упоминании бога, но тут же она топнула ногой, зло взглянув на людей.

— Где был ваш бог, когда убивали Бахти? Спал? Пусть и дальше спит. Иди ко мне, жених мой!

— Иду, красавица, — усмехнулся Марджелату, с усилием выпрямляясь. — А вы что стали? Священник есть, скрипач есть, и даже гость в наличии. Зайчик! Рано меня хоронишь! Вон, и выпить не налил!

— Иди ко мне, — слегка неуверенно повторила Аза, встряхивая косами, а в сердце Раду хлынуло ликование. Марджелату не сдавался проклятой моройке. Не сдавался!

— Погоди, лапушка, — снова усмехнулся Марджелату, покачиваясь на половине пути от цыганки к людям. — Чтоб я не выпил на собственной свадьбе? Да еще со своим другом? Эй, Зайчик! Заснул ты там? Или морои унесли? Наливай!

Подхватившись, Раду торопливо набулькал доверху два стакана, не глядя, что ракия течет через край. Шагнул навстречу Марджелату. Протянул ему холодную гладкую тяжесть, вздрогнул, коснувшись раскаленных пальцев. Глядя друг другу в глаза, они молча чокнулись, молча, как воду, опрокинули ракию.

— Удачи, Зайчик, — беззвучно, одними губами сказал Марджелату, делая шаг дальше, к моройке.

— Удачи… — еле слышно отозвался Раду, вытаскивая из-за пояса револьвер. И тут всхлипнула и зарыдала скрипка.

Да, он действительно мог сыграть ночь, женское сердце и мужскую страсть. И смерть мог сыграть тоже. Слепой Миру, конокрад и скрипач, отец Азы-проклятой, Азы-проклявшей. Скрипка под его смычком плакала, стонала, молила о любви и заходилась в безумном хохоте. Сколько лет он не играл? Столько же, сколько безумная невеста-моройка бродила по чужим свадьбам. И сейчас он играл в последний раз. А Раду сквозь бешеный напев чудилось почему-то:

Двое сошлись посреди двора. Ворон и райская птица. Высокий, плечистый, чернявый чужак и длиннокосая улыбчивая девчонка с мертвыми глазами. Он положил руки ей на пояс, она обхватила его за плечи. Пляши, жених! Кружи невесту!

Вскинув пистолет, Раду почти наугад выстрелил в оскаленную клыкастую пасть нелюдя, возникшего вдруг рядом с кружащейся парой. Попал. Взвизгнув, морой покатился по земле, и Раду выстрелил в него снова, прямо между черных провалов глаз. Зашипев, как вода на раскаленной сковороде, тварь рассыпалась прахом.

— Да воскреснет бог и да расточатся врази его!

Батюшка Илие поднял на вытянутой руке зажженную свечу, и та вспыхнула добрым факелом, озаряя двор и подбирающихся из темных углов тварей.

— Вот спасибо, отче, — ухмыльнулся Раду, снова вскидывая револьвер.

А скрипка пела, ликовала над замершей в ужасе землей. Словно вот-вот — и сама пустится в пляс в кровавом лунном свете. Взметались в воздух цветастые пышные юбки, запрокинула головку красавица-невеста, и косы летели по ветру, блестело в лунных струях золотом монисто. Ветер мешался со звуками скрипки, не заглушая их, а подхватывая, ветер нес древний танец жениха и невесты над дрожащим селением…

— Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь я зла! — прогремел над двором голос Илие, и морои, выползшие из мрака на свет, зашипели и попятились. Раду крутился вокруг себя, метался, стреляя вдохновенно, как еще ни разу в жизни. И только отмечал где-то внутри спокойно: третий, четвертый… Еще один, седьмой… Сколько же ты их высосала тварь? И Марджелату хотела? Врешь, не получишь его! Двенадцатый…

— Господь — Пастырь мой…

Взмыла вверх, к самой луне, самая ликующая и бешеная нота скрипки. Затихла, оборвалась. И Раду услышал, как щелкает пустой барабан револьвера. И увидел, как оседает на пожухлую, словно от мороза, траву слепой скрипач, схватившись за сердце, сжимая скрипку. Но свеча в руках Илие все еще горела, и в этом невозможном сиянии, побеждающем свет луны, Раду видел подбирающихся мороев и Марджелату, впившегося губами в губы цыганки.

— Господь — Пастырь мой…

Взмыла вверх, к самой луне, самая ликующая и бешеная нота скрипки. Затихла, оборвалась. И Раду услышал, как щелкает пустой барабан револьвера. И увидел, как оседает на пожухлую, словно от мороза, траву слепой скрипач, схватившись за сердце, сжимая скрипку. Но свеча в руках Илие все еще горела, и в этом невозможном сиянии, побеждающем свет луны, Раду видел подбирающихся мороев и Марджелату, впившегося губами в губы цыганки.

Как он ее целовал… Так же, как и все в эту ночь — как в последний раз. Нежно, упоенно, отчаянно, словно в мире не было больше ничего, кроме ее губ. Прижимал к себе стройное гибкое тело, запускал пальцы в косы… И мир вокруг замер, а морои, припадая к земле, бессильно и тоскливо шипели, поднимая морды к луне. Шипели — и рассыпались темным прахом.

Оторвавшись от губ Марджелату, Аза отшатнулась, глянула ему в лицо беззащитно, непонимающе. Словно рассеялась вокруг нее темная пелена — и осталась вместо всесильной моройки юная красавица-невеста, первый раз в жизни целующая мужчину. Раду видел, как текут по ее лицу крупные слезы, и Марджелату пальцами вытирает мокрые щеки цыганки, не выпуская ее из объятий.

— Простите, — проговорила Аза дрожащим звонким голосом. — Отец, братья, Бахти… Простите меня. Простите все! Люди! Батюшка Илие! Про… сти…

Не договорив, она обмякла в руках Марджелату, и он опустился на одно колено, укладывая девушку на траву, размыкая объятья.

— Зайчик, — позвал хрипло.

Раду подошел. Они лежали рядом: старый слепой скрипач, прижимающий к себе скрипку, и тоненькая красивая девушка в свадебном наряде, разметав руки-крылья и длинные толстые косы. Два счастливых умиротворенных человека.

— Как она целовалась, Зайчик, — прошептал Марджелату. — Как в первый и последний раз.

— Да, — помолчав, отозвался Раду. — В первый и последний. Господи, спаси ее душу.

— Господи, спаси и помилуй, — тихим эхом откликнулся подошедший сзади Илие. — Вот и все, дети мои. Благодарю вас. За Азу, Миру и всех, кого вы спасли. Господь да будет милостив к душам несчастных.

Опустившись на колени, он зашептал молитву, часто-часто крестясь и кланяясь.

Постояв рядом, Раду и Марджелату зашагали к дрожащим взмыленным лошадям, рвущимся с привязи в дальнем конце двора. Успокоили животных, засыпали овса, не жалея трактирных припасов. Раду собрал в сумку нехитрую снедь, Марджелату крутил в руках бутылку с самогоном и «пепербокс», потом, поморщившись, все же убрал револьвер в кобуру. Видимо, простая ракия вместо анисовой для промывки драгоценного ствола не годилась. А из-за забора постоялого двора и небольшой рощи на горизонте уже розовело первыми солнечными лучами. Ведь летом ночи короткие…

— С рассветом выедем? — спросил Раду.

— Уже рассвет, — усмехнулся Марджелату. — Пора.

Мост четырех ветров

Часть первая

1.

Багрово-красное солнце уже почти скрылось за острыми крышами Академии, на прощанье позолотив бурую от времени и мха черепицу, серые камни мостовой и окна, за которыми то тут, то там загорались огоньки. С набережной подул прохладный ветерок, и торговка, сидящая в нескольких шагах от моста, накинула на плечи пеструю шерстяную накидку. Достав из короба горсточку жареных каштанов, она придирчиво выбрала самый крупный и разгрызла, сплюнув шелуху в ладонь, а потом ссыпав в карман, чтоб не сорить на мостовую. На другой стороне дороги седой фонарщик в потертом сером сюртуке обстоятельно разложил на обочине коробку с инструментами, макнул в масло фитиль, примотанный к палке, поджег его и поднял вверх. Крючком на конце той же палки открыл фонарь, сунул внутрь горящий фитиль и аккуратно закрыл. Через несколько мгновений на мостовую лег дрожащий желтый круг света, пересеченный тенью от столба. Торговка, лениво грызущая один каштан за другим, ссыпала их обратно в короб и передвинула деревянный столик и стул, чтоб попасть в пятно света.

— Поздно вы нынче, дядюшка, — окликнула она фонарщика, собирающего коробку.

— Так ведь лето, сударыня. Это зимой мы зажигаем в шесть вечера, а летом — за три часа до полуночи, как положено. Вы, я смотрю, в городе недавно?

— Угадали, дядюшка.

— Значит, привыкли с петухами вставать и ложиться. Здесь, в столице, порядок другой. Кое-кто и встал-то недавно. Вон, сударыня, смотрите.

Высокий молодой человек в длинном камзоле черного бархата, отделанном серебряным позументом, широкими легкими шагами прошел мимо них, помахивая тросточкой и учтиво прикоснувшись пальцами к полям шляпы в ответ на почтительный поклон фонарщика. Миновав фонарь, щеголь остановился перед входом на мост и, сняв шляпу, галантно поклонился бронзовой химере на постаменте с правой стороны. Затем, сделав несколько шагов, так же поприветствовал химеру левой стороны и, надев шляпу, проследовал дальше.

— Чего это он? — ахнула женщина. — Странный какой. Одет как принц, а чудищам железным кланяется…

— Бронзовым, сударыня, бронзовым. Знаменитым мостовым стражам работы Юзефа Северного. Весьма известный был зодчий и скульптор, изволите ли знать. Издалека люди приезжают, чтобы взглянуть на его работу: мост Четырех ветров и его стражей. Достопримечательность столицы, да… Ходят легенды, что в полнолуние — да не всякое — творится на этом мосту небывальщина… хм… А сей молодой человек — тьер Мариуш Коринза, единственный сын тьера Коринзы, что в Королевском Совете на должности лейб-секретаря. Отец его лишил наследства, вот юноша и обосновался в нашем квартале. Жилье приличное и стоит недорого. Академию-то он до конца не закончил, а экзамены сдал. Очень упорный молодой человек! Встает вечером, работает ночью, а утром ложится спать. Некромант — наш молодой тьер, — добавил старик с некоторой гордостью.

— Ужас какой! — убежденно проговорила торговка. — То-то у него и лицо белое, как у покойника. А глаза чернющие, будто угли. И как вы такого соседа не боитесь, дядюшка?

— А чего бояться? — удивился фонарщик, опираясь на шест и, видимо, радуясь возможности поговорить. — Молодой тьер Коринза — юноша воспитанный, прекрасных манер и образования. Соседям от него никакого беспокойства. Бывает, приходит навеселе, ну так дело молодое, кто в его возрасте не грешен? А что некромант, то так уж ему на роду написано, благородные тьеры-то сами себе дар не выбирают. Что благие боги ребенку при рождении выделили, так тому и быть.

— Что ж его родной отец выгнал, такого распрекрасного? — поджала губы ничуть не убежденная торговка. — И видом он все равно странный: губы красные, ровно у девицы юной, брови черные… Словно крашеные!

— Крашеные и есть, — подтвердил фонарщик. — Некроманты, они все со странностями. Кто налысо голову бреет, кто в женском платье ходит, кто себе кожу дырявит и кольца в нее продевает… Тьер Коринза вот красится, словно девица… кхм… — фонарщик закашлялся, съев конец фразы, и поспешно продолжил. — Некромант тьер Майсенеш, который жил за Бровицким мостом, вообще носил сапоги из человеческой кожи. И менял их, кстати, ре-гу-лярно, да… То есть постоянно, сударыня. Тьер Коринза, дай ему боги здоровья, никому дурного не делает. Бронзовым химерам кланяется, так некроманты, говорят, разницы между живым и мертвым не видят: такое у них ремесло. Может, ему эти химеры живыми представляются. А уж что там у него с отцом вышло, так это их дело, тьерское… А не наше, сударыня, да… кхм, не наше!

Подхватив ящик, фонарщик закинул на плечо шест и поковылял вверх по улице к следующему фонарю, бурча под нос что-то о необразованных особах, судящих то, к чему касательства не имеют…

— Дядюшка! — окликнула его торговка. — А этот, что сапоги носил… Зачем ему ужас такой?

— Из суеверия, сударыня, — обернулся фонарщик. — Он, видите ли, подобно многим верил, что смерть ищет человека по следам, вот и надеялся ее запутать…

— Видать, не помогло, — равнодушно проговорила торговка вслед удаляющейся спине в сером сюртуке.

Молодой человек, послуживший предметом разговора, неторопливым прогулочным шагом прошел по знаменитому мосту, задержавшись на пару минут у парапета, полюбовался темной водой Кираны с последними закатными отблесками и, сходя с низких ступенек, обернулся назад, к паре бронзовых статуй. Великий Юзеф Северный изобразил четыре ветра, давшие название мосту, в виде фантастических существ с хищно выгнутыми, словно перед прыжком, львиными телами. Изящно вырезанные бронзовые крылья распластались по воздуху, морды с гротескно искаженными человеческими чертами оскалились в безумной полуулыбке. Миг — и химеры то ли взмоют в воздух, то ли кинутся на жертву! Снова сняв шляпу, некромант вежливо поклонился обеим статуям по отдельности, не обращая внимания на любопытные взгляды нескольких прохожих и продолжил путь по улице к площади Семи побед.

Назад Дальше