Мальвы цветут - Правдин Лев Николаевич 5 стр.


И, заметив, что Павел все еще ждет ответа, Анисья Васильевна сказала:

— Прятаться от тебя нечего. Все равно сказать надо. Клавдия наша смалодушничала…

Павел сразу понял, что она хотела сказать, и лицо его потемнело от прилива злой крови. Ему стало душно, он хрипло спросил, кивнув на соседний дом:

— Этот?

И, не ожидая ответа, рванулся к двери, но мать остановила его:

— Постой, Павел!

Павел остановился. Из своей комнаты выбежала Клавдия в пестром байковом халате, растрепанная, опухшая от слез.

— И не мешайся ты в мои дела! — закричала она, останавливаясь на пороге. — Сама справлюсь.

— Да что ты вскинулась? — сказал Павел, чувствуя, что к нему возвращается постоянное его спокойствие. — Мама, ты не бойся. Я с ним по-хорошему. Я его спрошу как друга. Он мне ответит…

Он повернулся и с такой силой ударил в дверь ладонью, словно стоял перед ним его друг и между ними происходил окончательный разговор.

Едва он спустился с последней ступеньки, как на крыльцо выбежала сестра.

— Имей в виду, все это я, — вызывающе и как бы ставя себе в заслугу то, что случилось, сказала она. — Ты знаешь, как я его люблю?

Она постучала кулаком по перилам.

— Вот как люблю. Ты это имей в виду.

— А он? — спросил Павел.

Клавдия вздохнула и ничего не ответила.

— Не любит, — с мальчишеской прямолинейностью решил Павел. — Как же ты могла?

— Так я же люблю! — снова вызывающе объяснила Клавдия. — Будто сам не понимаешь? Тебе это должно быть понятно.

— Я — другое дело.

— Почему — ты другое? Она тебе только слово скажет, а ты уж и бежишь.

— Ну и что?

— Ничего. А ты дурак, Павлушка.

— Ты очень умная.

— Вы хоть раз поцеловались?

— Не болтай…

— А она только этого и ждет. Я-то вижу…

— Что ты видишь?

— Павлушка, она тебя любит.

— Врешь, — грозно сказал Павел. Поднялся на одну ступеньку и спросил шепотом: — Врешь?

Клавдия строго ответила:

— В таком деле врать нельзя.

— А он соврал? — Павел кивнул на соседний двор.

— Кто тебе сказал, что он соврал? Ох, Павлушка-Павлушечка, ничего-то ты не понимаешь… Ничего.

— Ну так я ее спрошу… Теперь спрошу. И ему скажу…

Она села на верхнюю ступеньку крыльца и, запахивая халат, проговорила:

— Ничего ты ему не скажешь. Он уехал. На смотр, — сказала она устало. И сидела она тоже не так, как всегда, не по-девичьи, обхватив руками колени. Она сидела, как сидят взрослые люди, и покрасневшими от слез, утомленными глазами смотрела на верхушку березы.

— Ты говорил ей, что у нас есть береза Маша?

— Нет.

— А ты расскажи, как дед посадил березу. Она была самая красивая. Одна такая во всем лесу.

— Нет, — сказал он. — Она не была самая красивая. Это он так думал, что она самая красивая. Он красиво думал.

— Вот это самое главное — красиво думать.

Клавдия вздохнула и невесело улыбнулась. И Павел только сейчас представил себе свою сложность положения сестры. Он тут болтает, бахвалится, а ведь самое главное сейчас совсем не в том, кто кого любит. Самое главное не это. А что?

И, не глядя на сестру, он спросил:

— Как же теперь ты?

Она не поняла его и ответила:

— Будет ребенок…

Павел, досадуя на то, что она не понимает его, и на то, что он не умеет выразить свою мысль, опустился на ступеньку у ее ног и, заглядывая ей в лицо, спросил:

— Да я не про это. Как ты будешь жить? Ну за ребенка ты не беспокойся, вырастим… А ты ведь его любила.

— Я и сейчас люблю! — воскликнула Клавдия, и глаза ее заблестели, как прежде.

— Ну это ты брось, такого любить…

— Такого люблю, всякого люблю. Всякого-всякого, — повторила она. — Вот за это мама меня и ругала. Ох, как она ругала! Она сказала, что это любовное рабство, если полюбишь плохого человека и покоришься ему. А он не плохой. Он слабовольный. Ты не знаешь. Ну как это я — и вдруг покорюсь ему?

— Сволочь он.

— Ну нет, — торжественно сказала Клавдия, — Он — мой!

4

Анисья Васильевна сразу же забыла о своем разговоре с Любкой. Мало ли что наговорит завистливая, измученная мелкими заботами баба. Но все же напоминание о муже неприятно ее взволновало: чего доброго, вспомнит вдруг, если жить остался, да явится. Нет, она не боялась за себя. Разговор будет недлинный. А как посмотрят на это дети…

И вдруг он пришел. Анисья Васильевна еще не видела его, но по тому, как стукнула калитка, и по звуку шагов она сразу узнала его.

Она только что пришла с работы и, поглядывая в тусклое зеркало, примеряла новую косынку. Примеряла и посмеивалась: гляди-ка, голубое как к лицу, вот уж не знала-то…

— Здравствуй, Анисья Васильевна, — сказал он, остановившись у порога.

И все, что было навсегда и прочно забыто, похоронено, все вдруг вскипело в ней. Весь прежний позор, вся любовь и обжигающий стыд за эту любовь поднялись с такой внезапной и ошеломляющей силой, что она на какое-то мгновение подумала, будто наступает всему конец.

Она уронила руки, и голубая косынка повисла на плече.

— Зачем ты?.. — простонала она.

— Вот пришел…

— Зачем?

— Домой я. А куда же?

И только тут она посмотрела на него и не узнала: вот как жизнь может измочалить человека! И она не могла понять, отчего он, такой же, как и она, еще не старый человек, выглядит таким потрепанным и старым.

А он был во всем новом: в новом сером костюме и зеленой шляпе, тоже новой. Желтые ботинки были слегка припудрены нежной дорожной пылью, что подчеркивало девственность тонкого глянца. Было видно, что все эти вещи только сегодня вынуты из чемодана, где они долго лежали, дожидаясь своего часа. И заметно было также, что тут были приложены все силы, чтобы предстать в полном блеске. Вот, глядите: все у меня есть, цену себе знаю и желаю, чтобы и другие понимали, какой пришел человек!

И все это новое, в первый раз надетое, не украшало его, а, наоборот, подчеркивало, что и оделся-то он так только для того, чтобы скрыть от людей свои пороки, отвлечь внимание от жирных складок на помятом лице.

Но он ничего этого не хотел замечать. Он, как и прежде, горделиво задирал голову, пытаясь свысока посмотреть на Анисью Васильевну и на ее житье-бытье.

А она стояла у зеркала так, как он ее застал, босая, в темном выцветшем платье, таком старом, что ткань протерлась на высокой груди и просвечивала двумя светлыми пятнами.

Сорвав с плеча косынку, она бросила ее на стол и жестко сказала:

— Где ходил — не знаю, с кем — и знать не хочу. И ничего мне этого не надо знать. И тебя мне никакого не надо. Уходи.

А он вдруг увидел светлые пятна на ее платье и затосковал.

— Эх, Анисья…

— А я сказала: уходи.

— Другой есть?

— Это мое дело.

— Понятно… Терять-то тебе нечего… — Он засопел обидчиво и начал топтаться у порога, словно собирался повернуться и уйти, может быть, даже хлопнув напоследок дверью.

Но Анисья Васильевна знала, что сам он не уйдет, что еще не все выложил, не все обиды и подозрения, которые мелочно копил долгие годы, выплеснул у родимого порога.

Как бы подталкивая его, она спросила:

— А у тебя разве нет?

— Мое житье со своим не равняй. Ты, гляди, какая гладкая, а я хлебнул горького до слез.

— А кто виноват?

— За вину взыскали с меня полной мерой, да еще с довеском. Гляди, вот и расписку выдали.

Он выхватил из кармана паспорт и показал его с таким видом, словно самой выдачей паспорта ему была нанесена кровная обида: но он все пережил, претерпел и вот теперь заслуженно торжествует:

— Да ты гляди, какая картинка! Полностью прощен и очищен. Как младенец. Все права имею. Гляди!

Не глядя на паспорт, Анисья Васильевна покачала головой:

— Кто тебя простил, тому ты не помеха и не обида. А мой век короткий, у меня одна жизнь. Простишь, да вдруг снова ошибешься…

— Да ты что? Что ты? — не понял Теплаков. — Какая тебе от меня обида? Вспомни, какая у нас жизнь началась…

— Ох, помню!.. — простонала Анисья Васильевна, и какая-то бабья жалостливая нотка послышалась Теплакову в этом стоне.

— Вспомни свои хорошие речи, — заговорил он, — теперь уже уверившись, что его слова производят желанное действие. — Вспомни, какие ты мне речи говорила, на этом вот месте. На этом. Вот тут…

Он вытягивал шею, стремясь заглянуть за перегородку в соседнюю комнату, словно отыскивая то самое место, где были сказаны незабвенные слова. Поняв, что он ищет, Анисья Васильевна сказала:

— Не ищи, там Клавдия теперь спит.

— А тогда — ты. Вспомни…

— А тогда — я. — Она опустила веки.

— Помнишь? — торжествующе спросил Теплаков и сделал первый шаг, будто пробуя почву осторожной ногой.

В это мгновение он походил на путника, блуждающего в темном болотистом лесу, где под ногами с коварной податливостью зыблется трясина: зазеваешься — смерть!

Но вот почва показалась ему надежной, да и тропинка знакомой, хоть и позаросла травой, и он двинулся по ней, смелея с каждым шагом.

И за эти пять-шесть шагов, которые он прошел от порога до того места, где стояла Анисья Васильевна, за эти секунды неузнаваемо изменился человек. Если первый шаг был осторожен, то, подходя к ней, он уже начал, как прежде, подпрыгивать на ходу, если не от избытка энергии, то от избытка вдруг нахлынувших на него чувств.

— Помнишь! — полностью воспрянув духом, воскликнул он и подошел к ней вплотную. Но она не посторонилась.

Она даже не пошевелилась и не открыла глаз.

Он стоял, как у запертых ворот, в позе загулявшего мужа, которому сейчас будет нахлобучка. Он это твердо знает и идет на это, потому что уж порядок такой. Сначала нахлобучка, а потом она обязана простить его и пригреть.

— Анисья, — проникновенно позвал он, как бы постукивая в родные ворота. — Анисья. Мы хорошо жить станем. У меня деньги есть. У меня много денег. Дети как захотят, их дело. А мы с тобой жить начнем всем на зависть…

Он говорил торопливо, боясь, что не успеет сказать всего, что надо.

Он даже протянул к ней руку, но в это время она открыла глаза и как-то легко рассмеялась. Пораженный ее смехом, он отступил.

— Ох, какая дура! — проговорила она, вытирая ладонями слезы, выступившие от смеха. — Какая дура! Вдруг подумала: вот человек согрешил, настрадался и теперь понял все… Ничего-то ты не понял. Деньги? На что нам твои деньги? Было уж это. Помнишь, поверила тебе, подумала: это любовь. Голову потеряла. Думала я — лечу, а на самом деле я в пропасть падала. Камнем. Вниз. В болото! В рабы к тебе пошла. Много с тех пор я передумала и поняла, что любовное это рабство для нас самое страшное. Полюбишь — как ослепнешь. Сама не своя делаешься. И на все для милого пойти готова. Что он скажет, то и закон. А кто он такой, чтобы законы писать? Об этом и не думаешь. А надо думать. Надо! Достоин ли он, чтобы его закон я приняла?.. Понял? Ну а теперь уходи. Не надо, чтобы тебя тут видели.

— Ну и пусть. Я не таюсь. Я в законе.

— А детям я сказала, что ты без вести пропал.

— Пропал, а теперь вот нашелся.

— А спросят: где был? Что отвечать станешь?

— Дети простят.

— Не знаешь ты их.

Теплаков на минуту задумался. Вспомнил первую встречу с Павлом, грозное выражение лица, с каким тот отталкивал приблудные, не заработанные деньги. Да, такой, пожалуй, и не простит. Нет. Не простит. Ну и не надо.

— Да что дети, — торопливо и почему-то шепотом заговорил он, — какой в них смысл? Сегодня они при тебе, а завтра ты для них все равно как вон тот веник. Пол тобой подметать будут… Да ты дай сказать…

Но Анисья отвернулась от него и пошла к открытому окну, где покачивались от легкого вечернего ветерка розовые пирамидки мальв. Там она села на свое любимое место и, глядя на нежные лепестки цветов, со вздохом сказала:

— Ничего ты, Егор, не понял. Жизнь-то тебя вон до чего измяла, а без толку все. Да нет уж, молчи лучше. Путного от тебя ничего не жду. Да молчи же ты! Вот тебе последнее мое слово: уходи. Совсем. Уезжай отсюда куда хочешь. Для всех это лучше.

— Это ты решила. А дети? Их спросить надо.

— Не надо, — твердо сказала она. — Не надо. Не мути им душу. Они в чистоте выросли. Жизнь у них другая и мысли другие, и тебя они не поймут. И не надейся, не простят. Вот что главное. Всё поймут, всё простят, а измену твою никогда не простят. Могу ли я простить? Уходи!

— Какую такую измену? — спросил Теплаков строгим официальным тоном. — Измены не было.

Он снова взыграл духом и, горделиво подпрыгивая, прошелся около двери. Наконец-то отыскался грех, в котором его невозможно обвинить, что он сейчас и докажет.

Но доказать он ничего не успел, потому что Анисья Васильевна вдруг слабо охнула и, прижав руки к груди, сдавленным шепотом приказала:

— Ох, да молчи ты, молчи…

5

Она увидела то самое страшное, чего сейчас боялась больше всего. По зеленой тихой улице, щедро нагретой солнцем, шли ее дети и между ними незнакомая тоненькая девушка.

«Машенька!» — сразу поняла Анисья Васильевна. И солнечный день на мгновение показался ей черной ночью. Ах, что бы случилось такое чудо, чтобы раньше своего срока скрылось солнце за тайгой.

Откуда взялся этот подлый страх, эта надежда на чудо, как же надо испугаться человеку, чтобы уверовать в чудо!

А они идут и, как видно, тоже волнуются и, скрывая свое волнение, беспричинно смеются, подбадривая каждый себя и друг друга. А им не до смеха. Они волнуются. И она волнуется тоже. Ведь, может быть, от этой встречи зависит их счастье? Ох, как тут надо умело подойти!

У самой калитки они остановились.

— Вот эту березу зовут Маша, — сказала Клавдия и засмеялась.

— Я все знаю, — ответила Машенька.

Анисья Васильевна услыхала ее низкий сильный голос, увидела, как девушка посмотрела на Павла и они оба тоже засмеялись.

— Там, у самых корней, вырезано ее имя. Еще видно, — сказала Клавдия и предложила: — Посмотрим.

Она открыла калитку и, отступив в сторону, пропустила Машеньку вперед. Девушка пошла по узенькой тропиночке, между клумбами, и теперь Анисья Васильевна смогла как следует ее разглядеть.

Это была настоящая Машенька, красавица девушка, про таких складывают песни и рассказывают сказки.

— Ох, цветов сколько! — воскликнула она.

— Это все мама, — сказал Павел, закрывая за собой калитку.

Анисья Васильевна отшатнулась от окна. Она поняла — сейчас посмотрят на мальвы и увидят ее. И тогда уже ничего не спрячешь. Ни своего старого платья, ни своего прошлого. А из цветника к ней доносились безмятежные голоса.

— Вот это самые любимые мамины цветы, — сказала Клавдия.

— Какие нежные, — сказала Машенька.

А Павел пояснил:

— Они самые стойкие и цветут целое лето, несмотря ни на что.

Анисья Васильевна взяла со стола свой голубой платок и, накинув его на голову, выглянула в окно. Все трое увидели ее и вдруг примолкли, как будто их поймали в чужом цветнике. Она спросила:

— Ну, что же вы?

Они смотрели на нее и молчали. Потом Павел сказал:

— Мама, это — Маша!

— А я знаю, что это Маша. Ну вы пока погуляйте. Я хоть приоденусь. Вы-то вон какие нарядные…

Она отошла от окна. Теплаков все еще стоял у двери: чужой, лишний, ненужный.

— Ну, вот и уходи, — легко, как совершенно постороннему сказала она.

— Нет, погоди, — он сделал рукой величественный жест, как бы желая пригвоздить ее к месту. — Ты погоди. Измену мне не приклеивай.

— Ты уйдешь?

— А зачем? Я дома…

— Нет у тебя дома. Ничего у тебя нет! Ты думаешь, ничего я не знаю? Все знаю. Как ты в плен сдался. Этой измены тебе мало?

— Меня раненого взяли…

— А кто тебя ранил — знаешь?

— Там, может быть, из тысячи автоматов палили…

— Тысяча тебя не тронула. В тебя один стрелял.

— Кто?

— Свои стреляли. Когда ты к немцам бежал… Кленов тебя ранил. Он и письмо прислал об этом. Так что отпираться тут бесполезно. Вот и уходи.

С него вдруг слетела вся горделивость. Он сразу обмяк, сжался и с готовностью согласился уйти так, чтобы его никто не заметил. Но в сенях все-таки сказал:

— Ты меня как тайного любовника провожаешь. — Рассмеялся и добавил: — Или как вора…

6

Оставшись одна, Анисья Васильевна минуту постояла у двери. В цветнике, заслоненные от нее мальвами, разговаривали и громко смеялись ее дети. Все, что она делает и делала всю жизнь, предназначено для них. Она воспитала детей, которые никогда не будут изменниками. И совсем им незачем знать все муки, через которые ей пришлось пройти.

Права она или нет? Она считала, что права.

А из цветника доносились голоса ее детей.

Клавдия сказала:

— А я во сне видела, что мой Ваня…

— Твой? — спросил брат.

— Что мой Ваня, — подчеркивая каждое слово, продолжала Клавдия, — получил самую первую премию…

— Этот твой сон утром по радио передавали, — снова перебил Павел и засмеялся. — Я сам слыхал.

Но она, переждав, когда он кончит говорить, продолжала, будто и не слыхала его слов:

— Во сне видела, что получил самую первую премию за русские песни, а он, вот смех-то, все лето рапсодию разучивал.

Все трое засмеялись, а Машенька сквозь смех сказала:

— Я тоже этот же сон видела.

Они смеялись не тому, что это было очень уж смешно, им было просто хорошо в теплый летний вечер, среди цветов, около своего дома. И, главное, они были совершенно уверены в своем праве на счастье. Они ни минуты не сомневались в нем. Это привилегия молодых — совершенно верить в свое право на счастье.

Назад Дальше