Книга о друзьях (Book of Friends) - Генри Миллер 18 стр.


Эмиль очень много читал. Во время пребывания в Чикаго он был завсегдатаем клуба «Дилл Пикл» *, известного благодаря таким писателям, как Бен Хехт, Максвелл Боден-хайм, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Уильям Фолкнер и др.

* «Маринованные огурчики с укропом» (англ.).

Я упоминаю этот клуб, потому что Эмилю всегда приходилось иметь дело с писаками. Он не просто много читал, но еще и запоминал невероятно много. Я никогда не видел, чтобы он читал дрянную книжку, а этого я не могу сказать о большинстве моих интеллектуальных друзей. К тому же он пишет прекрасные письма. Иногда мне казалось, что он переписывается со всем миром. В глубине души, я думаю, Эмиль считал себя скорее писателем, чем художником. Может быть, долгое общение с писателями было тому виной. В то же время Эмиль отличался удивительной практичностью. Он не только мог сделать что угодно своими руками, но в голове у него было полно самых разнообразных идей. Уж не знаю, как ему это пришло в голову, но однажды он замыслил издавать журнал о Биг-Суре. И он не просто организовал журнал, но и сам писал для него статьи. Более того, он даже распространял их по побережью своими силами – та еще морока. Если люди писали ему, спрашивая что-нибудь о журнале, он лично отвечал им. Последствия его проекта в пору приравнять к чуду. Остается только вопрос – пошла ли его деятельность на благо жителям или во вред, ибо после его публикаций в ранее неизвестный Биг-Сур рванули толпы туристов. Впрочем, руку к этому приложил и я, ведь мои романы путешествовали по всему миру, а мои фанаты, приезжая, не только осложняли мне жизнь, но иногда творили и всякие бесчинства. В общем, Эмиль решил сделать красоту Биг-Сура основой для своего благосостояния. Он выпустил еще два путеводителя, один по Кармел-Хайлендс и окрестностям, а другой – по замку Хё’рст. Последний разошелся тиражом в триста тысяч экземпляров. На эти деньги мой друг мог предпринимать кругосветные путешествия, когда ему вздумается. Скажу кратко, что богатство его не испортило. Он оставался таким же скромным и экономным Эмилем, который ел одно и то же каждый день. Единственное, что он себе позволил, так это купил фургончик, на котором развозил свои путеводители вверх и вниз по побережью от Сан-Франциско до Сан-Луис-Обиспо.

Всего несколько лет назад казалось, что он при смерти: у него был паралич, и врачи считали это началом болезни Паркинсона. Эмиль отнесся к известию стоически и ни в чем не изменил своего образа жизни. За какой-то год его здоровье полностью восстановилось, так что сейчас, невзирая на возраст, он выглядит как нельзя лучше. Подружки, японки и все прочие, не покинули старика. Ему осталось только написать историю своей жизни, но я сомневаюсь, что он за это возьмется. Если бы не мое ухудшающееся зрение, этим занялся бы его дружок Генри Миллер, а так биографию Эмиля Уайта, видимо, напишет для женской библиотеки какая-нибудь феминистка типа Кейт Миллет!

Бели бы мне надо было написать эпитафию своему другу, она звучала бы так: «Это был человек, который искренне любил женщин, несмотря на все их слабости и недостатки, а может быть, благодаря им».

Эфраим Доунер

Uncore un juif! (Еще один еврей!) Но этот из диаспоры, а не из гетто. Хасид, бен Иешуа, второго такого среди евреев нет. Его двойника следовало бы искать где-нибудь среди арабов или персов, да что там – среди сектантов! Раньше я таких необычных, полнокровных, цельных людей не встречал. Мне бы хотелось написать о нем по-польски или на старофранцузском, английский слишком скучен и невыразителен, чтобы описать натуру такого человека. Среди всех моих друзей и знакомых он – единственный, у кого душа на первом месте.

Хасиды вроде него всегда вертятся вокруг тебя, хрустя пальцами и бормоча молитвы. От него голова шла кругом. Шумный, жадный до болтовни, словно заряженный током, он входит вам прямо в сердце и ставит там все с ног на голову. Он, конечно, еврей, но на самом деле он все что угодно, только не еврей. А это значит, что он еврей на 101 процент, еврей двадцать четыре часа в сутки, даже когда стоит перед холстом – потому что, как бы серьезно он ни относился к живописи, в его сердце всегда тексты библейские. Библия и «Дон-Кихот» – его самые любимые книги. Последнюю он перечитывает каждый год на языке оригинала, хотя мог бы прочесть ее также по-французски, по-польски и на идише, если бы смог достать переводы. Хотя Эфраим свободно говорит только на пяти языках, создается впечатление, что он знает как минимум десять, а то и все двадцать. Он всегда знает больше, чем вообще может знать человек.

О его детстве я не знаю почти ничего, даже не уверен, что он родился в Польше, поскольку он мог с тем же успехом родиться в каком-нибудь Минске или Пинске. Подозреваю, что его отец или дед был раввином, даже нет, не подозреваю, а уверен. А иначе откуда в нем такая экзальтированность?

Впервые я познакомился с этим феноменальным существом в Биг-Суре. Он жил в Кармел-Хайлендс, и мы раз в неделю проходили в нескольких ярдах от его дома, направляясь в Монтерей за продуктами. На обратном пути мы обычно заворачивали к нему и ужинали вместе с ним, его женой Розой и иногда их маленькой дочерью. Последняя вечно доставляла нам некоторые неприятности. Воспитанная двумя чрезвычайно либеральными родителями, она любила выставлять напоказ свое непослушание. Восстание против чего? Я сам задавался этим вопросом. В самых своих смелых выражениях она доходила только до того, чтобы обзывать родителей устарелыми. Однако даже Таше, как они ее называли, никогда не удавалось по-настоящему довести их. Эти люди обладали невероятным терпением, казалось, они способны понять что угодно и кого угодно.

Совместные ужины всегда становились для нас праздниками. Доунеры прекрасно готовили: все по высшему разряду – вина, коньяк, блюда. Но кульминацией, разумеется, были беседы за столом, в которых заправлял топ cher* Эфраим. Он словно только явился из раннего Средневековья и мог говорить о чем угодно, но к числу его любимых тем относилось все, что касается Ветхого Завета: пророки, чудеса, самый язык, будь то иврит, идиш или английский. Какое наслаждение было слушать, как он подробно рассказывает о «Книге Иова»! Он словно вдыхал в библейские тексты жизнь. Фигуры, о которых он распространялся, были неизменно отмечены величием – и мужчины, и женщины. При этом он умудрялся говорить о них как о своих старых знакомых. (Как же отличались его рассказы от длинных скучных поучений, которыми пичкали меня в пресвитерианской церкви! Никто бы не поверил, что речь идет об одних и тех же персонажах.)

* мой дорогой (фр.).

Особое внимание нужно уделить самому процессу приготовления еды. Роза обычно помогала мужу: кто-то занимался мясом, птицей или рыбой, а другой брал на себя овощи и подливки. Время от времени один из них отправлялся в сад за зеленью. Особой популярностью пользовалась петрушка, без нее и без чеснока не обходилось ни одно блюдо. Не важно, ругались супруги перед ужином или нет, наступал назначенный час, и они автоматически принимались за дело. За готовкой Эфраим обычно выдавал короткие спичи о «божественных» достоинствах петрушки, чеснока или чего-нибудь еще. Все это способствовало пробуждению аппетита. За столом, открыв трапезу короткой молитвой (на иврите), Эфраим вскоре начинал предаваться воспоминаниям о книгах, которые прочел или читал сейчас. Это вело к оживленным дискуссиям об авторах прошлого и настоящего – Сервантесе, Гамсуне, Прусте, Джойсе, О’Кейси и не в последнюю очередь об Исааке Башевисе Зингере, в котором мы оба души не чаяли. Доунер читал на трех или четырех языках, что делало его наблюдения еще более острыми. Он никогда не уставал превозносить идиш как письменный язык. Он заставлял меня стыдиться собственного пренебрежения к изучению идиша или как минимум принуждал читать английские переводы. (В результате для себя я вынес только, что идиш предпочтительнее иврита в качестве письменного языка.)

Разговор, конечно, крутился не только вокруг литературы. Мы касались многих предметов, включая астрологию.

После основных блюд мы обычно наслаждались божественным арманьяком или вишневой настойкой. Напитки еще больше развязывали Эфраиму язык, и теперь он начинал распространяться на тему французских вин и ликеров. Обо всем он рассуждал как знаток. Иногда мне казалось, что мой друг где-то присочиняет, но поймать его с поличным ни разу не удалось. То же касается и пинг-понга-нашего любимого времяпрепровождения. Не видел я никогда ни любителя, ни профессионала, который бы его обыграл. Он был не то чтобы очень уж умелым игроком, но зато неутомимым – настоящий бык! (Кстати, уверен, по восточному гороскопу он был Быком.) Эфраим становился другим человеком, когда брался за кисть, чтобы работать над очередным холстом. Прежде чем приступить, он совершал ритуал, в котором проявлялось все его благочестие. Сначала он надевал синий передник, а затем с короткой молитвой приступал к смешиванию красок. Я уверен, что прежде, чем коснуться холста кистью, он обращался с молитвой к своему Богу – чтобы ему было позволено сотворить в этот день что-нибудь достойное. За что бы он ни брался, он вкладывал в это душу и сердце.

С тех пор как я покинул Биг-Сур десять или двенадцать лет назад, я видел Доунера всего раз или два. В то время, хоть и высоко ценимый своими друзьями, он был мало известен в мире искусства, да это и не имело для него особого значения. Всю свою жизнь он был беден и воспринимал это как часть жизни артиста. Надо сказать, что в то время, о котором я рассказываю, мы оба прозябали в нищете, но из нас двоих Эфраим был гораздо изобретательнее. Когда мы с женой выходили из дома в город, он поджидал нас у бензоколонки возле своего дома.

– Как вы нынче? – спрашивал он. – Если вам нужны деньги, только скажите, я могу занять у кого-нибудь на бензоколонке.

Частенько бывало, что он всовывал мне в руку десятидолларовую бумажку. Сомневаюсь, что у него самого на счету завалялся хоть один цент, но, если ему что-то было нужно, он знал, как это достать. Он буквально «полагался на Божий промысел», а Божий промысел всегда был на его стороне, уж не знаю почему – из-за его удивительного милосердия или искренней веры, сложно сказать.

Я уже употребил слово «феноменальный» по отношению к своему другу. Его живой темперамент, неугасающий энтузиазм и неисчерпаемая энергия снискали ему всеобщую любовь. Эфраим был щедр до абсурдности. Если тебе нравилось что-то в его доме, он тут же отвечал:

– Возьми это. Оно твое.

В этом смысле он никогда не был так беден, как бывают другие, потому что чем больше он отдавал, тем больше получал. А брал он так же просто, как дарил. Бедность была для него знаком праведной жизни. Хотя он мог спорить о мелочах до скончания века, в либеральности ему тоже не откажешь: он понимал красоту и логику других религий. Приверженность к иудаизму не мешала ему быть человеком универсальным, средневековым схоластом – образованным, изощренным, ликующим, обращающимся с молитвой к своему Богу и Господину. Я много чего слышал о благочестии, но видел его на деле только у Эфраима Доунера. Его маленький домишко был прибежищем для тех, кто жадно искал знания и правды.

Он не так уж долго прожил в Кармеле, когда на него обрушился нескончаемый поток посетителей. Они съезжались со всего мира и неизменно бывали приняты по-королевски. Неистощимый Эфраим полностью отдавался гостям, никогда не говорил «извините, сегодня я слишком занят, чтобы повидаться с вами» или «прошу прощения, но у нас нет места для лишнего едока». Он умел обходиться малым. (Хлеб, рыба, вода, превращающаяся в вино…)

Однажды случилось настоящее чудо. Его жена Роза уже много лет была глухой. И вдруг, совершенно случайно, она наткнулась на врача, пообещавшего вернуть ей слух и сдержавшего свое обещание. Никогда не забуду, как она радовалась, что снова слышит, как поют птицы. Поскольку я и сам глуховат, то знаю, как это отрадно – слышать их чириканье в листве.

Как я уже говорил, жилище Доунеров было святым местом, на которое снизошла милость Божья. Согласно еврейской традиции, они никогда не пытались обратить кого-либо в свою веру. Как святой Франциск Ассизский, они одинаково привечали и атеистов, и католиков, и евреев. Вот это настоящий либерализм, а не тот, что бывает от избытка ума и начитанности!

Помню, как мы с Ив, моей четвертой женой, поженились во дворике их дома. Это была гражданская церемония, поскольку ни Ив, ни я не исповедовали никакой религии. Но это все-таки было религиозное венчание, поскольку его устраивали Доунеры. В любом случае это радостное событие ознаменовалось прекрасным обедом и распитием превосходного вина.

Хотя я только раз или два видел Эфраима со времен Биг-Сура, он оставил неизгладимый след в моей памяти. От него я узнал об искусстве жить больше, чем от кого-либо другого. Думаю, что какой-нибудь еврей отозвался бы о нем как о «хорошем иудее», но для меня он стал чем-то неизмеримо большим – хорошим китайцем, хорошим язычником (нехристианином), хорошим живым существом, а сегодня это так много значит. Мне не нужно благословлять его, он уже был благословен много лет назад. Самое его присутствие в моей жизни – это благо, забыть о котором невозможно. Моя любовь к Доунеру объясняется еще и тем, что он тоже когда-то жил и работал в Европе. Собственно, он там и родился, а в достаточно юном возрасте отправился в Париж. Он прекрасно знал город и, что важно, некоторое время чуть не умирал там от голода. Разумеется, у меня есть и другие друзья, которые жили в Париже, но они не получили, так сказать, настоящей парижской прививки. Кто не побывал в Париже, тот знает о жизни только из книг. Но с Эфраимом вспоминать об этом городе было все равно что вальсировать на пару: стоило произнести одно лишь слово – имя писателя или художника, название улицы или церкви, – и оно влекло за собой тысячи других. Больше ни с кем в Биг-Суре я не мог побеседовать о Нервале, Марселе Дюшаме, Вламинке, Матиссе, Утрилло, Франсисе Карко, Мэн Рее, Георге Гроссе, Жорже Дюамеле (и его повестях о Сатавене), Реверди, Роже Витраке, Задкине или о произведениях Андре Жида, Анатоля Франса, Андре Бретона (его «Наде») и других. Мы заражали друг друга своими воспоминаниями, могли воспламениться от одного названия улицы. Рю Муффетар или площадь Контрскарп, например! Улица Сены или Мазарини! Или Гран-бульвар! Или порт, или площадь Виолет! У каждого имелись свои истории, и им внимали понимающие уши. Просто упомянуть имя Андре Бретона было достаточно, чтобы мы потом не могли успокоиться часами, потому что Бретон тянул за собой сюрреалистов и бывших дадаистов. Кто в Америке знает хоть что-нибудь о Жаке Ваше, который сыграл такую роль в жизни Бретона? Кто когда-либо говорил о Максе Жакобе и его дружбе с молодым Пикассо? Кто читал захватывающую книгу «Ностальгия по Парижу» Франсиса Карко? Кто вообще когда-либо упоминая о Блезе Сендраре или Жане Жионо? Со всеми этими писателями и художниками у нас ассоциировались названия улиц, дорогие нашему сердцу, улиц, по которым мы бродили с пустыми желудками, улиц (и отелей), где жили и умирати великие творцы. Какая же разница между тем, чтобы просто пожить в Париже некоторое время или жить там в качестве «творца»? Все эти маленькие ресторанчики, где можно поесть по дешевке, – как же мы их обожати! Как здорово быть знакомым с каким-нибудь добрым французом, у которого можно занять пару франков в крайней нужде! Как маняще глядят скамеечки в парках на тебя, отчаявшегося, со стертыми ногами, готового сдаться! Да, во время этих ужинов chez* Доунера мы вспоминали нашу парижскую нищету. (Кто не голодал в Париже, тот не знает этого города.) Хотя мы оба не ходили в церкви, даже о них у нас сохранились сладостные воспоминания. И наконец, бродяги и проститутки – куда же без них! Иногда отбросы общества вели себя как королевские особы. У некоторых шлюх с Монмартра была просто незабываемая манера держаться. К чести французского народа, этим отверженным разрешалось ходить по улицам и даже заходить в рестораны и кафе, когда они могли себе это позволить. Они были важной частью парижской жизни.

* у (фр.).

В каком-то смысле главная черта парижанина – ничему не удивляться. Наверное, этим объясняется подарок Мэри Рейнольде, впоследствии любовницы Марселя Дюшама, – она подарила мне экземпляр «Тропика Рака», переплетенный в человеческую кожу. (Не помню, что с ним сталось: то ли его украли, то ли я кому-то передарил. Я бы многое отдал, чтобы узнать, в какие руки угодила эта редкость.)

Заговорив о Дюшаме, которого считаю самым цивилизованным человеком из всех, с кем когда-либо встречался, я вспомнил об одной замечательной встрече с ним. Как всем известно, в самом начале своего творческого пути он забросил живопись и увлекся шахматами. Однажды, когда я зашел к нему в гости, он спросил, умею ли я играть в шахматы. Я сказал, что умею, но довольно плохо. Но ему так хотелось с кем-нибудь поиграть, что он тут же ответил:

– Я отдам вам свою королеву, ладью и слона, а если этого недостаточно, то и пару пешек.

Услышав это, я сразу почувствовал себя проигравшим. Мы сели играть, и через несколько ходов я получил шах и мат. Поскольку я приехал в Париж в 1930 году, у меня было время, чтобы впитать в себя воздух сюрреализма. Андре Бретон был еще жив и считался родоначальником этого течения. Я прочел несколько его книг и был заинтригован, хотя, честно говоря, меня больше впечатлил Селин. В любом случае я хочу сказать, что это было время чрезвычайно интересных личностей, святых ли, грешных ли – не важно. Я был знаком с несколькими творцами – Максом Эрнстом, Оскаром Кокошкой, Мэном Реем, Дюшамом. Самого Бретона я видел только однажды, на какой-то сумасшедшей вечеринке, где произошла крупная драка. Я настиг Бретона возле камина, когда он, подперев голову рукой, равнодушно взирать на скандал. Он выглядел именно так, как его описывали, – знаменитость в чистом виде (или лишенный сана священник…). Что-то толкнуло меня подойти к нему и представиться. Он отнесся ко мне тепло и дружелюбно, вовсе не так равнодушно, как я ожидал.

Я вспоминаю сейчас эти моменты, поскольку ими были полны наши разговоры.

Назад Дальше