Собрание сочинений. Том 6 - Павленко Петр Андреевич 2 стр.


Так начался второй этап работы. В своем чистом, так сказать программном, виде он не оказался продолжительнее первого, потому что скоро перешел в третью форму работы, объединившую обе первые, то есть я пошел и от общего к частному и от частного к общему, добывая из мелочей типовое и разлагая каждое суммарное явление на его простейшие составные элементы. Работа пошла непроизвольно, как живая жизнь, вбирая в себя мой личный практический опыт, мои собственные переживания наравне с тем историко-бытовым материалом, что давали книги.

Иногда человек, событие или простая словарная деталь придумывались без всякой связи с материалом, иногда материал отпечатывал в сознании тонкий след сюжетного хода, рисунок отвлеченной сцены или человеческий силуэт.

Попутно шло чтение, рассматривание старых рисунков, изучение карты Парижа и военных действий, составление хроники событий. Существующие хроникальные таблицы были для меня очень общи. Множество фактов, рассказываемых мемуаристами, проваливалось через эти таблицы, как сквозь дырявое решето.

Я решил завести свою хронику.

Для этого мне понадобилось завести семьдесят два листа плотной бумаги (Коммуна существовала 72 дня), надписать на каждом число и месяц, начиная с 18 марта, и, заново сев за перечитку периодики и мемуаров, занести на листы важнейшие события и происшествия каждого дня.

Вот, например, что я мог узнать из книжной таблицы о событиях 3 апреля:

«Неудачная вылазка Национальной гвардии. Назначение генерала Клюзере военным делегатом».

Что получилось у меня на листе, отмеченном 3 апреля:

«а) в «Le Vengeur» — проект, представленный в Коммуну вдовой Манзер, учительницей и директрисой школы-мастерской, ул. Тюренн, 38. Речь идет о полном слиянии общеобразовательной школы с ремесленной, собственно о политехнизации школы;

б) неудачная вылазка национальных гвардейцев под командой Бержере, Флуранса, Ранвье, Эда и Дюваля, двумя колоннами, со стороны Кламара и Медона; бомбардировку сначала приняли за салют; плохое управление частями; в деле отличился 61-й Монмартрский батальон».

Или на листе, помеченном 12 апреля:

«а) предписание Коммуны открыть все музеи для широкой публики. В «Le Vengeur» статья о героизме неустрашимых гражданок — Эд, Луизы Мишель и госпожи де Рошбрюн, вдовы прославленного бойца за независимость Польши;

б) телеграмма начальника штаба Анри:

«Укрепленный район — Коммуне.

Получил от генерала Домбровского превосходные сведения. Мы овладели тремя четвертями Нейи. Сады один за другим переходят в наши руки. Надеюсь сегодня вечером быть на мосту Нейи».

Попутно с этой работой над накоплением хроникального и бытового материала я взялся за Маркса. Его «Гражданская война во Франции», в 1871 году, казалась мне до этого книгой сухой. Читая ее раньше, я не находил в ней того волнения, той страсти, той поэзии, которыми полны другие работы Маркса. Но теперь, будучи отчасти знаком с материалом, на опыте которого написана была Марксом его книга, я стал понимать ее лучше, глубже, эмоциональнее и дочитал с волнением как подлинное художественное произведение, давшее мне не только верный социальный анализ происшедшего, но еще и богатейший запас темперамента, ту оркестровку общественных страстей, без которой нельзя понять тональности отдельных явлений и голосов отдельных людей.

Маркс дал не только схему событий, но и блестяще очеловечил эти события.

Многие места книги послужили отправной точкой для создания тех или других персонажей книги.

Например, есть у Маркса такое место:

«Правительство национальной обороны в деле капитуляции Парижа выступило с настоящим геройством глубочайшего самоунижения, оно выступило как правительство Франции, состоящее из пленников Бисмарка (курсив мой. — П. П.), — роль до того подлая, что ее не решился взять на себя даже сам Луи Бонапарт в Седане. Спасаясь паническим бегством в Версаль после событий 18 марта, капитулянты оставили в руках Парижа свидетельствовавшие об их измене документы, для уничтожения которых, как писала Коммуна в манифесте к провинциям, «эти люди не остановились бы перед превращением Парижа в кучу развалин, затопленных морем крови».

Из этого абзаца родился Тьер моей повести, герой глубочайшего унижения. Другой, более точной характеристики этого продажного карлика нельзя было придумать. «Не было ничего гнуснее этой обезьяны, — говорит Маркс в другом месте, — которой дали власть удовлетворить ее инстинкты тигра, — обезьяны-тигра, портрет которой нарисовал Вольтер».

Мне кажется сейчас, что я не сумел дать законченного портрета Тьера, не сумел показать весь тот блестящий героизм глубокого унижения, которым были насквозь проникнуты политические дела Тьера и в свете которых только и могут быть поняты его человеческие качества, но таким намерением я был проникнут, когда работал над книгой.

Или вот другое место из той же книги:

«Люди порядка», парижские реакционеры, содрогнулись при известии о победе 18 марта… Но они отделались одним испугом… «Людей порядка» не только оставили в покое, но им дана была возможность объединиться и захватить многие сильные позиции в самом сердце Парижа. Эта снисходительность Центрального комитета, это великодушие вооруженных рабочих, столь не свойственные нравам партии порядка, были приняты ею за сознание рабочими своего бессилия» (курсив мой. — П. П.).

Несомненно, что отсюда ведет свое происхождение и глава «Случай в Трокадеро», и коммунар Равэ, мятущийся от снисходительности к великодушию и от великодушия к бессилию до тех пор, пока суровая правда событий не толкает его — пусть поздно — на верную дорогу борьбы.

Из книги Маркса, совершенно лишенной бытовизма, я почерпнул знаний о нравах, быте, страстях и ненависти парижан обоих лагерей во сто крат больше, чем из многих других источников. Это, конечно, не были сведения о бытовых частностях, в прямом смысле слова. Маркс давал интонации, политический ключ к явлениям.

Со стыдом я вспоминал первый этап работы, когда выписыванием типа зонтиков и погоды я думал накопить сырье для живописания парижского быта. Формула же быта решалась не зонтиками, не маршрутами омнибусов, не точной хроникой действительных уличных происшествий, а вот этой классовой ненавистью Маркса к версальской сволочи, с одной стороны, и его тревогой за коммунаров, раздражением за их ошибки, братской нежностью к растерзанным — с другой.

Из его книги, семижды мною прочувствованной, исходят картины общих настроений, картины улицы, массовые сцены «Баррикад». Некоторые высказывания Маркса вошли в текст как слова самого Маркса, а другие вложены в уста одного из персонажей повести, Левченко.

Пусть не покажется скучным или еще хуже — лишним — этот простой перечень цитат из всем известной книги. Задачей нашей беседы как раз и является кропотливый учет творческого процесса, как бы ни шел он.

Я не сокращаю его, а вспоминаю по возможности точнее.

Я перелистываю сейчас книгу Маркса, вкривь и вкось отчеркнутую красным и синим карандашом, как боец рассматривает поле сражения, в котором он не так давно участвовал, и, глядя на овраги, холмы, дороги, окопы, вспоминает все сложные и путаные детали пережитого им сражения.

Вот я вижу отчеркнуто:

«Коммуна каким-то чудом преобразила Париж! Распутный Париж Второй империи бесследно исчез. Столица Франции перестала быть сборным пунктом для британских крупных земельных собственников, ирландских абсентеистов, американских экс-рабовладельцев и выскочек, русских экс-крепостников и валашских бояр. В морге — ни одного трупа; нет ночных грабежей, почти ни одной кражи».

На полях, против текста, у меня наспех записано: «Негры, театр во время осады». Тут от марксовского текста мысль сделала скачок в воображение, и казалось чрезвычайно важным показать, чьим же центром стал революционный Париж, коснуться темы об искусстве во время войны. «Распутный Париж Второй империи бесследно исчез». Отлично, но каким же теперь выглядел он? Хотелось сказать, что город не знал уныния, что люди сражались, жили, погружались в искусство, любили, что война, которую ведет пролетариат, не деморализует массы, но, наоборот, полностью раскрывает их волю к жизни.

Так появились в книге негры, поляки и итальянцы. И, повидимому, отсюда же, но теперь забытым ходом, пришла актриса Елена Рош, начавшая революцию обывательницей, а кончившая героиней.

Хотелось показать обстановку, в которой люди перерастали себя, не успев оглянуться.

После Маркса огромную пользу принесла статья Ленина «Памяти Коммуны», в которой значение революции 1871 года рассматривается в том историческом аспекте, который позволяет, пользуясь опытом Октябрьской революции, установить размеры наследства и его идейно-воспитательное значение для нашего поколения.

Хотелось показать обстановку, в которой люди перерастали себя, не успев оглянуться.

После Маркса огромную пользу принесла статья Ленина «Памяти Коммуны», в которой значение революции 1871 года рассматривается в том историческом аспекте, который позволяет, пользуясь опытом Октябрьской революции, установить размеры наследства и его идейно-воспитательное значение для нашего поколения.

«Вначале это движение было крайне смешанным и неопределенным, — пишет Владимир Ильич. — К нему примкнули и патриоты, надеявшиеся, что Коммуна возобновит войну с немцами и доведет ее до благополучного конца. Его поддержали и мелкие лавочники, которым грозило разорение, если не будет отсрочен платеж по векселям и уплата за квартиру (этой отсрочки правительство не хотело им дать, но зато дала Коммуна)… Но главную роль в этом движении играли, конечно, рабочие (особенно парижские ремесленники), среди которых в последние годы Второй империи велась деятельная социалистическая пропаганда и многие из которых принадлежали даже к Интернационалу.

Только рабочие остались до конца верны Коммуне… Только французские пролетарии без страха и устали поддерживали свое правительство, только они сражались и умирали за него, то есть за дело освобождения рабочего класса, за лучшее будущее для всех трудящихся».

И далее: «Для победоносной социальной революции нужна наличность, по крайней мере, двух условий: высокое развитие производительных сил и подготовленность пролетариата. Но в 1871 г. оба эти условия отсутствовали. Французский капитализм был еще мало развит, и Франция была тогда по преимуществу страной мелкой буржуазии (ремесленников, крестьян, лавочников и пр.). С другой стороны, не было налицо рабочей партии, не было подготовки и долгой выучки рабочего класса, который в массе даже не совсем ясно еще представлял себе свои задачи и способы их осуществления. Не было ни серьезной политической организации пролетариата, ни широких профессиональных союзов и кооперативных товариществ…»

Фигура Равэ, которая начала складываться у меня под влиянием тех мест книги Маркса, которые рассматривали настроение рабочего класса Франции в 1871 году, его революционную подготовленность и идейную сплоченность, получала дополнительные черты. Равэ рождался у меня как один из огромной массы тех людей, о которых говорил Ленин, что они даже не совсем ясно еще представляют себе свои задачи и способы их осуществления.


Парижскую коммуну мне обязательно хотелось начать с Маркса. Я довольно обстоятельно изучил к тому времени весь лондонский период его жизни и даже набросал несколько сцен о нем. Но скоро я отказался от мысли работать над Марксом, так как почувствовал, что, если сяду за Маркса, далеко уйду от непосредственных парижских событий. Маркс был такой океанической темой, которая поглотила бы меня без остатка. Если я считал себя хоть сколько-нибудь готовым для писания «Баррикад», то для работы над Марксом я не мог еще считать себя подготовленным. Знание материала — еще не все, что нужно для творческой работы: это лишь повод к тому, чтобы подумать о ней. Знание материала должно покоиться на такой мощной философской базе, которая бы без труда держала на себе тему произведения.

Наконец вопрос о мастерстве.

Писатель растет в своей работе, и совершенно очевидно, что каждый раз, когда он берется за перо, ему надо хорошо рассчитать свои силы. Не все написанное честно и искренне — хорошо как художественное произведение. Кроме обязательной искренности и абсолютной честности, нужна сила мастерства. Есть вещи, о которых нельзя писать как-нибудь, в расчете на то, что вывезет материал или произведение появится в свет вовремя, когда о нем заговорят независимо от того, как оно исполнено. История литературы знает блестящие книги, создавшие и создающие школы, которые написаны бледно и немощно, с точки зрения того вульгарного мастерства, которое ограничивается анализом поверхности произведения.

Я понимаю мастерство не только как сумму знаний слова, метафор, острых драматических конъюнктур и, может быть, меньше всего как сумму именно этих знаний, а прежде всего как огромное уменье все описываемое представить живою жизнью, таким безусловно происходящим, чтобы у читателя даже не возникло сомнений в том, что такого не могло быть или если оно и могло быть, то не так.

Мастерство есть такая сила убеждения, которая действует помимо словесных новшеств и метафор, при которой форма произведения не ощущается как прием. Французский художник Пюви де Шаванн как-то сказал, что техника художника — это не что иное, как его темперамент. В этом утверждении есть черты здоровой истины.

Для Маркса мне не хватало теоретических знаний и, как ни хотелось мне написать о нем обстоятельно, я оставил только небольшую главку — кабинет Маркса в Лондоне. Я дал Маркса на материале Коммуны.

Что было бы, если б я захотел отвлечься от Парижа и показать читателю Маркса в его полном объеме?

Сумел бы я найти ту непосредственность обращения с материалом, которая абсолютно необходима? Едва ли. Меня все время сковывала бы боязнь ошибиться, извратить события, переврать портрет. Можно было, конечно, писать о том, что Маркс любил пиво или был хорошим отцом, но не это ведь делает его тем, чем он дорог нам, да и писать только об этом пошло.

Писатель должен знать больше, чем написал.

Писатель должен быть сильнее своей темы.

Чтобы написать настоящего Маркса, мне нужно было ориентироваться в вопросах философии и практики марксизма настолько, чтобы чувствовать себя собеседником Маркса.

Тут я сделаю небольшое отступление.

Когда у нас говорят, что писателю надо знать материал, многие начинающие понимают это как знание внешней обстановки. Например, задуман рассказ о том, как два инженера: один — честный советский работник, другой — скрытый вредитель, работают в шахте. Борются друг с другом техникой. Следят друг за другом, не доверяют друг другу. В конце концов вредитель пойман с поличным. Я знаю такой рассказ, написанный молодым рабочим автором. Мне пришлось говорить с ним по поводу рассказа. Я отзывался о его произведении так:

«— Рассказ, — говорил я, — слаб, потому что вы не знаете материала.

— Я знаю материал, — отвечал мне товарищ. — Я сам работал на этой шахте и все доподлинно видел.

— Ну, а можете вы сказать, какие каверзы придумывал по ночам вредитель? Он, скажем, задумал семь вредительских действий, а выполнил три. Не удалось. Так вот, что бы он мог придумать?

— Не знаю, — ответил товарищ. — Да, наверно, он сделал все, что хотел. Я знаю то, что было. А что он там еще предполагал, чорт его знает.

— Вот оттого ваш рассказ и плохой, что вы не знаете материала, то есть не знаете полностью натуры своих героев, их внутреннего мира, не обладаете их знаниями. Ведь будь вы на месте другого инженера, вы бы, должно быть, не сумели поймать этого вредителя?

— Пожалуй, не разобрался бы, это верно.

— Ну, а допускаете вы, что этот ваш хороший инженер мог проморгать один-другой вредительский акт?

— Мог, конечно.

— А вот вы этого не отметили в рассказе. И что же получилось? Вредитель у вас выглядит слабее, чем есть на самом деле, и положительный герой — тоже шляпа. Он раскрывает только то, что сделано противником, но не умеет (у вас в рассказе) предугадать планы подлеца и парализовать их своим контрнападением. Верно? Без запаса сделаны люди. Вы написали о них то, что видели, а ту сторону их жизни, что скрыта от вас, опустили.

— Верно, — сказал товарищ, — но так писать, как вы говорите, так десять лет надо один рассказ писать. Никто так не пишет, и вы сами так не работаете.

— Возможно. Но я ставлю себе такую задачу. Знать о своих героях возможно больше, во всяком случае гораздо больше, чем то, что они сделают в рассказе или повести. Человек редко проявляется весь, во всю полноту своей натуры. Любой герой полнее, емче отдельного своего геройства, да и любой вредитель страшнее своих дел. Не стоит так писать, будто после окончания повести герои умерли. Если действие рассказа не кончается смертью, надо показать, что осталось у героев после того, как вы сделали свое произведение».

На этом мы и расстались с товарищем.

Вспомнив сейчас эту беседу, я попрежнему продолжаю думать, что правдоподобным делает героя не столько то, что вы о нем написали, сколько то, как много вы о нем знаете.

Написать Парижскую коммуну, вообще-то говоря, не легче, чем Маркса, но в отношении первой темы у меня было несколько больших преимуществ. Прежде всего я сам видел и пережил революцию. Я участвовал в ней. Я рос в ней. Я переделывался в ней. Процесс глубочайшей ломки старых общественных устоев, моральных и этических норм был чрезвычайно разнообразен. Люди не сразу принимали революцию, и не все до конца понимали ее. Люди путались, возвращались назад, догоняли упущенное, когда идейно подрастали, и я считал, что в огромной массе людей, которую я видел за свою жизнь, я найду фигуры, условно напоминающие людей 1871 года. Пережитки великодушия, воспринимаемого окружающими как бессилие, приступы политической слепоты — разве не встречались они в быту нашей революции? Разве не существовали люди, которые тем только и отличались от парижан 71-го года, что жили где-нибудь на Волге, но по своему политическому уровню были точными двойниками парижских мечтателей, и через 60 лет мировой истории знавшими о себе, государстве, классовой борьбе и революции столько же и не больше, сколько знали люди, дравшиеся на баррикадах 71-го года.

Назад Дальше