Звезда цесаревны - Н. Северин 8 стр.


— Все скажу, не беспокойтесь, будьте благонадежны, — сказал Ермилыч, принимая бумагу и пряча ее в сумку за пазуху.

— Да ты сам-то с какого боку к нему подойти-то можешь? — спросил один из наименее доверчивых.

— А с того боку, что отец мой по проискам Меншикова за преданность православной вере головы на плахе лишился, и сам я из богатых да знатных боярских детей в бездомного скитальца обратился, — объявил после небольшого колебания Бутягин.

Не любил он про это ни с кем говорить, даже с самыми близкими. На что подружился он с Демьяновной, а и ей один только раз, да и то мельком, намекнул на свою тайну. Но тут молчать было бы нечестно: за доверие надо было заплатить доверием, и по воцарившемуся молчанию в толпе, за минуту перед тем галдевшей, он понял, что поступил хорошо, не оставив предложенного ему вопроса без прямого, правдивого ответа.

— А вы, други, про это помалкивайте, чтоб Божьего человека в беду не ввесть, — сказала Демьяновна, выходя с народом во двор, когда, распростившись с Ермилычем, жители Лемешей стали расходиться по домам, — ведь ворог-то наш, Меншиков, еще жив.

— О, мухи бы его, бисова сына, съели! — проворчал один из толпы в то время, как остальные, понурив головы, выходили один за другим в калитку, думая каждый про себя свою думу.

В эту ночь Ермилыч спать не ложился и, до света разбудив своего спутника, пустился с ним в дорогу.

За версту до села, где жил у дьячка сын Демьяновны, нашим путешественникам встретилась жидовская фура, запряженная парой сытых и сильных лошадок, направлявшаяся рысцой по той самой дороге, по которой они шли. Жид ехал порожняком и, завидев Ермилыча с его спутником, монастырским служкой, слез с фуры и стал уговаривать их доехать на его лошадях до Воронежа, куда ему лежал путь.

— За пять карбованцев с каждого я доставлю вас туда на четвертые сутки, а оттуда найду вам тоже сходно оказию вплоть до Москвы, — настойчиво соблазнял он их, невзирая на то что они шли себе своей дорогой, делая вид, что не слушают его.

— Ну, так и быть, шесть карбованцев за обоих, — продолжал он им турчать в уши, следуя за ними по пятам. — Може, и это кажется, Панове, дорого? Я сбавить могу, мне бы только, панове, угодить, согласен за пять карбованцев обоих довезти.

До Чемер оставалось пройти с четверть версты, не больше: звон колокола, призывавший православных христиан ко всенощной, доносился все явственнее и громче. До начала службы подойдут к храму, где, верно, Алешка поет на клиросе.

— Нам надо еще в Чемерах побыть, — заметил, не поднимая глаз на соблазнителя, Ермилыч.

Повадки жидов ему были хорошо известны благодаря частым с ними встречам в Малороссии. Он с жидом и в Польскую землю этой зимой ездил, с жидом же и границу переезжал в Цесарскую страну, которая тоже кишмя кишит жидами. Надо было только дивиться, как это христианский народ уживается бок о бок с поганым отродьем. Однако, как ему это ни претило, а довелось и ему жидовскими услугами пользоваться, ничего не поделаешь: они и продадут все, что надо, и довезут, куда нужно, все найдут, все укажут. Вот и теперь, делая вид, что не нуждается в предлагаемой услуге, Ермилыч обрадовался возможности добрую часть пути сделать не пешком, а в удобной фуре, растянувшись, как на постели, на мягком сене! А уж про спутника его и говорить было нечего, стоило только на него взглянуть, чтобы догадаться, как интересуется он исходом начатых переговоров с жидом. Бедный паренек не успел еще отдохнуть от долгого пути, как опять должен был идти на ту же страду. Но что особенно соблазнило Бутягина — это перспектива добраться до Петербурга через десять, двенадцать дней вместо того, чтоб употребить на это путешествие с месяц времени.

Не только двадцать — тридцать карбованцев — полжизни, кажется, не пожалел бы он, чтоб узнать, как обстоит дело во дворце нового царя, кто возле него, есть ли какой-нибудь настоящий русский человек, который поддерживал бы в нем волю бороться со злым временщиком.

И чем ближе продвигался он к цели своего путешествия, тем нетерпеливее становилось его желание все это узнать.

В Чемерах, сойдя с фуры, пошли путешественники в храм, где шла служба по случаю завтрашнего праздника. Народу было пропасть; служил здешний батюшка торжественно, и пение было такое умилительное, что на всех глазах были слезы. Среди маленького хора, певшего на клиросе под управлением приезжего из Чернигова семинариста, знатока этого дела, выдавался особенною прелестью молодой, звучный и нежный голос сына Демьяновны.

— Чисто ангельский голос у этого хлопца Розума, — заметил вполголоса человек в длинной белой свитке, подпоясанный алым кушаком и с разукрашенной павлиньими перьями высокой черной войлочной шляпой в руке, обращаясь к стоявшему рядом с ним Ермилычу. — Поверите ли, нарочно каждый праздник мы в Чемеры к божественной службе ездим, чтоб его слушать. От нашего приходского попа уж не раз выговоры за это получали: обижается, что прихожане в Чемеры ходят из-за этого мальца и что храм наш пустует, и подлинно, не надо было бы так поступать, да ничего не поделаешь с бабами — хлебом их не корми, дай только Алексея Розума послушать, — продолжал он распространяться, заметив, что слушают его с удовольствием. — Слышал я, что про него уж слух до киевского митрополита дошел и что приказал он узнать, нельзя ли его к нему, в крестовую церковь, отсюда перевести, — прибавил он, таинственно понижая голос, чтоб не быть услышанным навострившими уши соседками.

Всенощная кончилась, и Ермилыч вышел на паперть, чтоб тут дождаться Алексея, который, задержанный священником для чего-то в алтаре, вышел одним из последних, задумчиво понурив голову и так мало обращая внимания на окружающих, что Ермилыч должен был его окликнуть, чтоб заставить остановиться и кинуться к нему с тревожным вопросом:

— Дяденька Федор Ермилыч! Какими судьбами вы к нам пожаловали? Все ли у нас благополучно? Я сегодня ночью матушку во сне видел, и так нехорошо…

— Все у вас ладно, и матушка твоя приказала тебе кланяться и по ней не скучать, а делом заниматься. Пойдем-ка к тебе, мне с тобою надо потолковать, — сказал Бутягин, направляясь к маленькой беленькой дьячковской хатке, в которой за перегородкой, в сенцах, жил ученик хозяина.

— Жарко там, Ермилыч, пойдем лучше в огород, липы там цветут так духовито да ладно, что и не уходил бы оттуда.

— Куда хочешь, мне все равно. Зашел я в Чемеры, чтоб проститься с тобою, Алеша.

И, сидя на скамейке под душистой липой в цвету, в тихом уголке, обсаженном деревьями и цветами, он рассказал ему то, что в этом крае знали еще только в Лемешах: о смерти императрицы, о воцарении внука великого Петра и о надеждах, воскресших во всех русских сердцах по всей России благодаря этой перемене.

Юноша слушал его молча и с глубоким, восторженным вниманием. Он был так красив, что даже в стране красивого, статного народа, где чернооких, чернокудрых, с алыми, как кровь, губами, можно так же часто встречать, как и красавиц девчат, производил впечатление и заставлял собою любоваться. Особенно прелестны были у него глаза, черные, как бархат, с выражением такой ласковой, сердечной чистоты, что увидать его и не пожелать с ним заговорить, чтоб услышать его звучный, проникающий в самую душу голос, было невозможно.

«Ладный хлопчик, ладный хлопчик», — невольно повторял про себя Ермилыч, отвечая на наивные вопросы, которыми его закидал Розум, выслушав сообщенные новости.

— А дочка-то царя Петра? Почему ее на царство не посадили? Про нее в завещании отца сказано. Здесь проезжал полковник из Питера, так рассказывал, что питерский полицмейстер Дивьер хвастался беспременно ее на царство венчать после смерти матери, — проговорил он с волнением. — За нее многие были, она, говорят, такая простая да ласковая, так любит русских и терпеть не может немцев.

— Ишь ты, какой дошлый, и про Елисавету знаешь, и про Дивьера, — заметил с улыбкою Ермилыч. — Ну, если ты уж так учен, скажу я тебе и про то, чего не хотел сказывать: пишут мне из Питера, что действительно был заговор посадить Елисавету на престол после смерти матери и что всем этим заправлял Дивьер, но дело это сорвалось, и еще при жизни императрицы этой затее, глупо затеянной и еще глупее провалившейся, вышла крышка. Восторжествовала та партия, которая стояла за царевича. Это ничего, Алеша, это даже правильнее, чтоб не дочка царя от иноземной, простого звания жены наследовала царский престол, а внук его, сын пострадавшего за православную веру царевича. И надо нам ему верой и правдой служить. Ведь так, Алеша?

— Так, дяденька, — вымолвил Алеша печально.

Ему было грустно отказаться от мечты видеть на троне чудную красавицу цесаревну, о которой он так любил мечтать в теплые звездные ночи, которые ему приходилось часто проводить под открытым небом, когда он пас скот в Лемешах, а также и здесь, когда, уйдя с книгой еще засветло в лес или в поле, он незаметно заходил так далеко, что ночь заставала его за версту или за две от дома.

Эта очаровательная царь-девица, о которой он слышал рассказы от проезжих и от побывавших в столице земляков, о которой писали сюда те, которым выпало на долю великое счастье жить вблизи от нее, видеть ее, слышать ее голос и даже разговаривать с нею, она была так проста, что никем не гнушалась, и, как все уверяли, людей низкого звания предпочитала богатым и знатным, — эта очаровательная цесаревна жила в его воображении постоянно. Дня не проходило, чтоб он не вспомнил про нее, при всяком удобном и неудобном случае. Она была та невидимая фея, которая вдохновляла его на все великое и прекрасное; он воспевал ее в гимнах, возносимых Господу Богу в церкви, он посвящал ей латинские стихи, в которых упражнялся весьма успешно, к великой гордости и радости его учителя; она царила так полновластно в его сердце, что в нем не оставалось ни малейшего местечка для чернобровых Оксанок и Марусек, изнывавших по нему. Она спасала его от всего дурного, пошлого, грубого, ему так хотелось быть достойным высокого идеала, который он сам себе создал, что все существо его бессознательно преображалось, вкусы его становились благороднее и тоньше, его влекло к гармонии во всем, к тому, чего вокруг него не было, но что, он знал, существует там, далеко… так, может быть, далеко, что на земле этого и не найти… Но ведь есть небо, где все, что у него живет в сердце в виде призрака, существует на самом деле, и недаром же дано ему в это верить и к этому стремиться…

Да, она была от него очень, очень далека, так же далека, как звезды, мерцающие на темном небе над его головой, а между тем, когда он узнал, что не она взошла на родительский престол, она стала для него еще дальше в таинственной мгле, уносившей ее образ так недосягаемо высоко, что он даже и мысленно не мог за нею следовать. Что с нею будет? Как примириться с тем, что другой занял ее место?

— Чего закручинился, хлопчик? — спросил Ермилыч, дотрагиваясь до его плеча, чтоб заставить его очнуться от забытья, в которое он погружался все глубже и глубже, забывая все на свете и то, что он не один в душистом садике, замиравшем в тенях наступавших сумерек. — Радоваться надо, что у нас наконец настоящий русский царь в России.

— А цесаревна? — выронил Алексей помимо воли вопрос, назойливо вертевшийся у него на уме.

— И ее Господь Бог пристроит на пользу родины, хлопчик, — возразил старик, немного удивленный заданным ему вопросом. — Тебе кто наговорил так много про цесаревну, что ты так о судьбе ее заботишься? — спросил он с улыбкой.

Смешны казались ему политические заботы юноши, заброшенного в безвестный уголок дальнего края. Там, в далекой блестящей и шумной столице, сетуют о неудаче Елисаветы многие вельможи, а здесь этот юноша, сын пропившегося до нищеты казака, будущий писарь Козелецкого повета, так же, как они, и даже, может быть, еще страстнее, самоотверженнее жалеет, что не Елисавета сделалась императрицей.

Смешно это показалось Бутягину; ласково потрепав Алешу по плечу, он стал расспрашивать его про его житье-бытье и про планы его на будущее.

— Слыхал я, будто тебя хочет архиерей в Чернигов, в свою крестовую церковь взять, — сказал он после небольшого молчания, вспомнив, что скоро им придется расстаться и что они не успели еще ни о чем дельном переговорить.

— Предлагал, да я отказался, — неохотно ответил Алексей.

— Почему?

— Так… Далеко от Лемешей, там и умрешь, никто из моих не узнает.

Он был так удручен, что мысль о смерти казалась ему отрадной.

— Далеко от Лемешей! — передразнил его с добродушной усмешкой Ермилыч. — А в Питер, в царскую капеллу, поехал бы?

У Алексея вся кровь бросилась в голову при этих словах, и он поднял на своего собеседника загоревшийся от душевного волнения взгляд.

— Ты это взаправду, дяденька, или глумишься надо мной? — произнес он дрогнувшим голосом.

— А очень бы тебе хотелось туда попасть?

— Дяденька, да ведь взяли же туда и Тарасевича, и Божка, и других! — умоляюще протянул юноша.

— Каждому свое счастье, хлопчик. Кабы от меня зависело, многое бы я сделал и для тебя, и для других, да бодливой корове Бог рог не дает, вот в чем беда, — прибавил он со вздохом. — А ты молись Богу, да учись усерднее, да будь смирен и высоко в мечтах не заносись, вот и взыщет тебя Господь. Он все может, в его святой воле унизить или возвысить человека, молись ему усерднее…

IV

В Москве Ермилыч пробыл всего только неделю, но не забыл навестить Авдотью Петровну с Филиппушкой и нашел приемную мать Лизаветки в большой тревоге за судьбу названой дочки и ее мужа.

Все недовольные Меншиковым, все враги немцев группировались теперь вокруг цесаревны Елисаветы и сетовали, что не она, а такой ребенок, как сын царевича Алексея, занимает царский престол. Сила Меншикова при новом царе не убавилась, а скорее увеличилась, и он так жестоко покарал своих супротивников, что долго будет неповадно идти ему наперекор. Одна надежда на то, что царю скоро надоест его опека. Уже есть признаки этого: он ластится к тетке, цесаревне Елисавете, не выказывает ни малейшей любви к невесте, дочери Меншикова, которая на целых четыре года его старше и день ото дня, все больше и больше, привязывается к князю Ивану Долгорукову…

— К сыну князя Алексея? Да ведь это злейшие враги Меншикова! — удивился Бутягин. — А как цесаревна ко всему этому относится? Лизавета Касимовна все при ней?

— При ней и очень ею любима. От Лизаветы-то я и знаю все, что тебе рассказываю, — отвечала Авдотья Петровна.

— Когда же ты ее видела? Приезжала разве она в Москву?

— Приезжала, чтоб нас проведать. Всего только недельку у нас пожила. Цесаревна так ее возлюбила, что дня без нее прожить не может. Насилу отпустила с сынком повидаться. Все свои тайны она нашей Лизаветке поверяет и иначе как тезкой не зовет. Простая она и до простого народа ласковая. Какими графами да князьями окружена, а ни с кем не дружит из знати, ее больше к простому народу тянет. А уж как Москву любит, страсть! Как была речь на царский престол ее посадить, первыми ее словами были: «Надо в Москву столицу перенести из проклятого болота». Царенок тоже в Москву рвется, а уж особливо теперь, когда царицу Евдокию сюда перевезли. И царевна Наталья Алексеевна пишет бабушке, что оба они с братцем за великое счастье для себя почтут в Москву к бабушке приехать. Да вот беда: Меншиков не пускает. И ничего-то они против него не могут поделать: такую забрал власть над всеми, никто пикнуть перед ним не смеет. А уж царь с сестрой, точно из гнезда выброшенные птенчики, такие беспомощные да жалкие! Он и цесаревну так скрутил, что без его позволения никуда и двинуться не смеет. Приказала нам с Филиппушкой кланяться и за Лизаветку благодарить, подарки нам прислала: Филиппушке золоченую серебряную чарочку да бархату алого на кафтанчик, а мне стеганый из китайского шелка шушунчик. Да мне не подарки ее дороги, а память. Ты не поверишь, как ее у нас в Москве любят!

— Ее и в Малороссии любят, — заметил Ермилыч, вспомнив свое последнее свидание с Алешкой Розумом. — Не погубил бы только ее наш общий враг.

— Многие этого боятся, да Лизаветка говорит, что ее уберегут. Нет человека в ее дворце, который бы ее не обожал и с радостью не отдал бы за нее жизнь. Много она нам про нее рассказывала, какая она до несчастных жалостливая, из последнего бедным помогает, унимать ее надо: такая щедрая. И всегда веселая да со всеми ласковая. Другая на ее месте убивалась бы, когда ее происками Меншикова престолом-то обошли, а она и виду не подает, как ей это прискорбно. С царем-то и с его сестрой она и раньше была в дружбе, а уж теперь он в ней души не чает, и праздник у него не праздник, когда красавицы тетушки в его покоях нет… Меншиков ведь его в свой дом перевез…

— Это еще зачем?

— А затем, чтоб его из рук не выпускать и чтоб он у него завсегда был на глазах. Цесаревну с царем ни минутки наедине не оставляют: как приедет племянника проведать, так сейчас и являются соглядатаи от светлейшего… она все-таки к нему ездит и к себе его приглашает, разные забавы для него устраивает и со всеми одинаково приветлива и любезна, как с друзьями, так и с недругами…

— Умна, значит. А насчет того, чтобы жениха ей подходящего найти между иностранными принцами, ничего не слыхать?

— Про это ей никто и заикнуться не смеет: все знают, что она за иностранца не выйдет. Волю она теперь, видать, себе забирает.

— Это в каком же смысле?

— Всячески. Вытребовала себе больше содержания, слуг своих отстаивает, повыгнала тех, которых невзлюбила, и других понабрала. И всех, за кого стоит Меншиков, отметает.

— Это хорошо.

— Молода она, Ермилыч, и красоты неописанной, а кровь-то в ней отцовская, а он, сам знаешь, какой был греховодник в любовных делах.

— Неужто ж фаворита себе заведет? — с тревогой спросил старик.

Назад Дальше