– Не бойся, парень! – подбодрил его Зеро. – Положись на волю провидения. Оно неподкупно. Становись на доску и иди вперед одновременно со мной, шаг в шаг.
– Но… как же, – съежился от страха Засекин, – как же мы разминемся? Мы же не сможем…
– Смотри-ка! Мозги продолжают работать, не слиплись от ужаса! – усмехнулся Зеро. – Правильно мыслишь: через провал перейдет только один из нас. Это будет честная игра. Предупреждаю! Захочешь повернуть назад, тебя застрелят. Будешь стоять на месте, – тебя застрелят. Начинаем на счет «три»! Ты все понял?
Засекин почувствовал каждой клеточкой взмокшего от предсмертной дрожи тела: человек в очках не шутит. Выбор невелик – либо пуля, либо железные прутья внизу… либо чудесное спасение. Доска не так уж узка, если повезет…
И снова Зеро помешал ему додумать мысль до конца.
– Победителю достанется приз, – мрачно заявил он, поднял вверх прозрачный целлофановый пакет с деньгами. – Здесь больше, чем ты просил! Доберешься до них – они твои! – и бросил пакет себе под ноги.
– Вы… сумасшедший… – выдохнул Засекин.
– Так и есть! Вперед, парень! Твое время истекло. Один… два… три!
Вне себя от дикого, стиснувшего сердце страха, Засекин поставил ногу на доску. А что, если она не выдержит двоих и сломается? Но ведь Зеро тоже рискует. Что заставляет его делать это? Второй шаг дался Засекину с огромным трудом… ноги словно свинцом налились, тело оцепенело в предчувствии неминуемой гибели. Еще шаг… доска скрипнула, прогнулась, взгляд Засекина непроизвольно упал вниз, на «копья»… «Господи! – пронеслось в уме. – Господи!» Но Бог остался глух к его мольбам. Ноги Засекина дрожали, глаза застилал пот… или то была пелена смерти?
– Тебе привет от Юленьки, помнишь такую девушку, шавка? – произнес кто-то огромный, черный, неотвратимо приближающийся к Засекину.
Тот покачнулся, тело изогнулось в мучительном усилии удержаться, руки хватали воздух… одна нога предательски дрогнула, оторвалась от доски… и Засекин полетел вниз… с коротким, похожим на всхлип, криком…
Лавринский замолчал. Альбина, все еще находясь под впечатлением его рассказа, потеряла ощущение реальности.
– Вы… – задохнулась она. – Вы так все описали, как будто сами там были. Откуда… откуда вам стали известны эти подробности?
– Из разных источников, которые я не имею права разглашать, – серьезно ответил бывший прокурор. – Что касается выразительности моего повествования… во-первых, будучи мальчиком, я посещал драмкружок; во-вторых, будучи юношей, пытался сочинять пьесы, так что с воображением у меня все в порядке. Ну, как я вас развлек?
– Значит, я слушала ваш вымысел?
– Не совсем, – улыбнулся Игорь Петрович. – На той заброшенной стройке жил один бомж, горький пьянчужка и завсегдатай помоек. В тот день он не добрел до своего убежища, уснул в кустах, а когда проснулся, стал невольным свидетелем сей драматической сцены. Учитывая происходящее, бомж затаился, боялся нос высунуть, бедолага. Хоть и пропащая у него жизнь, а и такую терять неохота. Я читал протокол допроса бомжа.
– Его допрашивали?
– В качестве свидетеля. В отделение милиции поступил анонимный звонок по поводу трупа на стройке. Приехали криминалисты, взяли у бомжа показания – обычная процедура.
У Альбины пересохло в горле. Перед тем как задать следующий вопрос, она прокашлялась:
– Что же получается… Зеро и… Альберт Ростовцев – одно и то же лицо?
– Я этого не говорил, – господин Лавринский поднял руки ладонями вперед, как будто отгораживаясь от столь смелой догадки. – Свидетельство бомжа сильно смахивало на бредни алкоголика. Кто ему поверит? К тому же о Ростовцеве речь не шла. Бомж, как вы понимаете, не имел чести быть знакомым с Альбертом Юрьевичем.
– А телохранители Зеро? Их допрашивали?
– Никто не знал, присутствовали телохранители на самом деле или нет? Никто не мог похвастаться, что лично знаком с Зеро. Слухи, сильно приукрашенные воображением людей, – вот все, что о нем известно. Человек в очках спустился по лестнице вниз и ушел, а больше свидетель никого не заметил. Вопреки подозрениям о причастности Ростовцева, смерть Засекина квалифицировали как самоубийство, вызванное безвыходным положением, в которое он попал. К тому же всплыли данные о его психиатрическом диагнозе и та старая история.
– Школьная любовь? – с принужденной улыбкой спросила Альбина.
– Скорее школьное убийство. Юля Коваль, как с пеной у рта доказывали адвокаты, нанятые папашей Бориса, своим издевательством и глумлением над чувствами и достоинством мальчика, довела его до состояния невменяемости. Дескать, у него с детства была неустойчивая, ранимая психика, и он, войдя в раж, не ведал, что творил! В это объяснение мало кто поверил. Но время берет свое, пересуды затихли, люди получили новую пищу для размышлений и обратили свое внимание на другие скандальные происшествия. А когда спустя годы на стройке нашли тело Засекина, злые языки снова заговорили об Альберте и Юлии. Прямых указаний на Ростовцева, каких-либо улик, доказывающих, что он приложил руку к гибели Засекина, не обнаружилось, и следствие попыталось отработать версию об убийстве из-за долга, – дескать, с молодым человеком разобрались обманутые кредиторы, – но и она отпала. Зеро вскоре исчез при загадочных обстоятельствах, – одни поговаривали, что он справил себе паспорт гражданина Кипра, перевел за границу капитал и был таков; другие утверждали, что Зеро убили конкуренты по игорному бизнесу. Словом, ни мертвого, ни живого Зеро больше никто не видел. Да и существовал ли наяву этот человек, или был всего лишь легендой, за которой скрывалось что-то другое, – никто достоверно ни подтвердить, ни опровергнуть не смог.
БлаговещенскЛейтенант Карнаухов вторые сутки сидел в архиве, чихал от бумажной пыли и надоедал старику Дежкину, ветерану сего важного государственного учреждения, которого здесь попросту называли дядей Васей. Кроме необычайной преданности архивному делу, дядя Вася обладал двумя бесценными качествами: неуемным трудолюбием и феноменальной памятью. Вопреки всем законам природы и мрачным медицинским прогнозам, его работоспособность с годами только росла, а мозг, несмотря на якобы присущие возрасту проблемы с памятью, не мешал дяде Васе моментально отыскивать нужные документы, бумаги и служить ходячим справочником.
Карнаухов терпеть не мог рыться в бумажках, но родной дядька из Москвы обращался к Толику исключительно редко, и подвести его было никак нельзя. Поэтому лейтенант терпеливо перекладывал листок за листком, вздыхал, потирал ноющий затылок и с завистью поглядывал за окно, где по синему небу вольно бежали белые облачка. Наконец, отчаявшись, он встал, с хрустом потянулся и подошел к старику Дежкину.
– Дядь Вась! Ну, может, ничего, связанного с Екатериной Ермолаевой в архиве не имеется?
– Мелькала эта фамилия, – оставался непреклонным ветеран. – Я помню! Давай, сынок, не ленись, ищи.
Карнаухову ничего не оставалось, как снова зарыться в бумаги. Буквы прыгали, строчки расплывались перед глазами, а гора папок на столе не уменьшалась. Челюсти лейтенанта то и дело сводила зевота.
– Все, дядя Вася! – взмолился он. – Не могу больше! Хоть режь.
– Что за сотрудники хлипкие пошли! – возмущенно пыхтел Дежкин. – Ладно, иди, пройдися, воздухом подыши. Я тут сам управлюсь.
Карнаухов, не скрывая радости, вскочил, уступая заслуженному архивариусу место, попил водички, торжественно заверил, что скоро вернется, и убежал.
Старик, кряхтя, уселся за папки. Ермолаева… Ермолаевы… что-то шевелилось в памяти, но не поддавалось, ускользало. Ох-хо-хо! Ржаветь начинают мозговые шестеренки-то.
– Так, глядишь, и на пенсию отправят Дежкина за ненадобностью, – бормотал ветеран. – Тогда ты, дед, с тоски помрешь. Давай, шевели извилинами!
Видимо, испугавшись рокового исхода, память дяди Васи заработала в усиленном режиме, и выдала на-гора фамилию бывшего корреспондента, а затем главного редактора газеты «Амурская волна» Сергея Кулика. Теперь-то он, конечно, уже Сергей Иванович, пенсионер, который не покладая рук занимается воспитанием подрастающего поколения в лице своих внуков-близнецов Гриши и Пети. Дежкин решил не откладывать дело в долгий ящик и набрал номер старого приятеля.
– Рад тебя слышать. Вася! – пророкотал Кулик, который сидел дома с мальчиками. – Давненько мы с тобой на рыбалку не ездили. Может, организуем? Жареный сазан под брусничную водочку хорош!
– Недосуг мне, – отказался Дежкин. – Да и холодно еще. Здоровье не то стало – то поясницу прихватит, то давление подпрыгнет. Какой из меня рыбак? Ты мне лучше по службе подсоби. Помнишь такую фамилию – Ермолаева? Вроде бы я от тебя ее слышал.
В трубке воцарилось долгое молчание. Дежкин не торопил товарища, ждал.
– Прошлое ворошить надумал, Вася? – с усилием вымолвил, наконец, бывший редактор. – Зачем? Не буди лихо, пока оно тихо.
– Так не я бужу, Москва требует, – привел ветеран веский, по его мнению, довод.
– Москва? Ну… удивил. Кому в столице понадобилось копаться в давно забытом прошлом? Я старые раны бередить не желаю.
– Прошлое-то, видать, аукается.
– Ты мне такой приятный день испортил, Вася, – вздохнул Кулик. – Ладно, раз надо, расскажу. Лет тридцать с гаком назад была у меня тайная любовь, – признался Сергей Иванович. – Я тогда корреспондентом работал, ездил повсюду, материалы собирал для газеты, и попутно описывал судьбы эмигрантов. Тема была запретная, непопулярная, но меня словно неведомая сила влекла в чуждую мне, молодому партийцу, среду. Многие семьи, давно переселившиеся в наши края из Харбина и других городов Китая, имели еще ту, настоящую закалку, – интеллигенция, голубая кровь. Старшее поколение заплатило за возвращение на родину кто жизнью, кто годами лагерей: суровые времена никого не щадили. Так что встречаться я мог уже с их потомками, которые родились здесь, на российских берегах Амура. Чего мне только не доводилось слышать, каких душераздирающих историй?! Какие перипетии переживали эти люди, наследники славных фамилий, из каких переделок им удавалось выходить, не утратив чести и достоинства, – уму непостижимо! Особенно поражали меня женщины. Как они умудрились пронести некую утонченность, аристократизм и силу духа сквозь революции, войны, нищету, расстрелы близких, через все выпавшие на их долю унижения и грязь? Как им удалось в глуши и забвении сохранить неповторимый блеск манер, преданность растерзанным идеалам и даже… великолепное французское произношение? Их дети, казалось, получали образование не в обычных советских школах, а воспитывались гувернерами-иностранцами. Они и выглядели-то иначе! Словно орхидеи на клумбе с васильками и ромашками, они, произрастая на одной и той же почве, оставались непохожими на других, и это необъяснимое отличие провоцировало окружающих. Некоторые восхищались ими, – таких было мало; большинство же пыталось вырвать их с корнем, чтобы превратить цветник в однородную массу. Стыдно говорить, но я принадлежал к большинству.
– Э-э… нельзя ли ближе к делу? – взмолился Дежкин.
Эта фраза подействовала на бывшего журналиста как ледяной душ. Он запнулся, возвращаясь из прошлого, замолчал.
– Как ты уже догадался, я влюбился в девушку чуждого мне происхождения… ее звали Катенька Ермолаева, – ностальгически произнес он после паузы. – Это тайное чувство перевернуло меня, вытряхнуло из моей головы весь мусор. Я не мог открыться не то, что друзьям, я даже себе не смел признаться в нем. Я?! Глашатай пролетарской идеологии, попался в сети буржуазной барышни?! Это было равносильно краху моих внутренних устоев.
– Надо отметить, ты прекрасно конспирировался, – усмехнулся дядя Вася. – Я ни о чем не догадывался, хотя мы слыли приятелями. Если не ошибаюсь, речь идет о середине семидесятых годов? После хрущевской «оттепели» идеологическая непримиримость потеряла присущую ей остроту. Так что…
– Не для всех! – перебил его Кулик. – Для завзятых борцов «оттепели» значения не имеют. Наверное, то была кара за мою неподатливость, за твердолобость. Разбил я свой упрямый лоб об ту стену… по имени Катенька! Катрин…
– Что, не ответила взаимностью? Бывший журналист ответил не сразу.
– Она отдала свое сердце другому. А на меня и смотреть не хотела, как на поклонника. Я для нее был врагом! Мои статьи вызывали у нее негодование. «Почему вы изображаете нас, людей, у которых другие взгляды, словно недоразвитых? – спрашивала она меня. – Пытаетесь указать нам на ошибки, которых мы не совершали!» Она говорила «мы», хотя сама не принадлежала уже к тому вымершему классу русского дворянства, упадок коего начался задолго до революции. Катенька ведь родилась после войны, выросла, как и я, в государстве рабочих и крестьян, а отстаивала призрачную жизнь и призрачные ценности! Я пускался в горячие идеологические дискуссии, в которых она неизменно разбивала мои доводы в пух и прах. Я потерял голову… Как она читала Баратынского, Апухтина, Брюсова! Если бы ты слышал, Вася! А как она говорила по-французски… Господи! Когда я смотрел на ее розовые губы, на ее чистый лоб и прямой пробор над ним… у меня внутри все кипело и плавилось. Ничего подобного мне больше испытать не довелось.
– Кто же был ее избранник? – заинтригованный, спросил Дежкин.
– О-о! Трудно поверить… Бывают же такие изощренные, жестокие и горькие капризы судьбы!
Кулик говорил еще долго, то переходя на шепот, – чтобы внуки не услышали, – то вздыхая, то пересыпая речь возбужденными восклицаниями. Дядя Вася слушал, удивлялся и недоумевал: бывают же в жизни других людей крутые повороты? Почему на его долю выпали размеренные, ничем не примечательные будни? Что это, – благо или равнодушие божественной воли к таким, как он?
ГЛАВА 11
***
МоскваТраурный наряд Лика нашла в шкафу – строгое черное платье пришлось впору, накидка из черного газа закрыла волосы и лицо от любопытных глаз.
Лика бессильно поникла, опустилась на диван, она выглядела несчастной и растерянной, чрезмерно тонкой в черном одеянии.
Стефи предчувствовала свою смерть и заранее подготовилась? Или возраст и болезни делают людей предусмотрительными во всех отношениях? Стефи была педантичной в том, что касается хозяйства… а смерть, как ни цинично это звучит, тоже имеет хозяйственную сторону – похороны, поминки… прием соболезнований и соболезнующих.
Неожиданно много людей пришли проводить Красновскую в последний путь. Лика оказалась совершенно беспомощной в таких житейских вопросах, как оформление соответствующих документов, организация погребения и прочие скорбные обязанности. Сын Стефании Кондратьевны сообщил из Германии, что приехать не сможет, и все хлопоты легли бы на хрупкие плечи Лики, не будь рядом господина Ростовцева. Его решительное вмешательство спасло положение.
Лика безучастно наблюдала, как его кипучая энергия приводит в движение все винтики и шестеренки нужного механизма, как появляются нужные люди и нужные вещи, как все гладко, споро идет по выверенному плану подобных церемоний. Она чувствовала себя отделенной от этой мрачной суеты, от лакированного гроба и лежащего в нем холодного, твердого, незнакомого ей тела; от тошнотворного запаха цветов, еловых веток, желтых свеч, приглушенного говора и всхлипываний.
– Отпевать будем? – спросил Лику нанятый Ростовцевым распорядитель в черном костюме.
Она отрицательно качнула головой. Стефи иногда заговаривала о смерти, но как-то вскользь, – не будучи религиозной, пожилая дама не упоминала о церковных обрядах. Пусть ее душа сама выбирает дальнейшую дорогу.
Лика двигалась, говорила и смотрела на происходящее сквозь пелену отчуждения, будто во сне. Ростовцев предложил ей ехать на кладбище в его машине, она молча села, уставилась в никуда, не переставая беззвучно плакать. Перед ней мелькал снег, катафалк, венки… мерзлая земля, черные фигуры, столпившиеся вокруг глубокой ямы… глухо звучали странные, страшные слова прощания… и все смолкло, потемнело, затянулось непроницаемым занавесом.
Запах лекарств привел Лику в чувство.
– Вы нас напугали, – сказал Ростовцев, склонившись над ней.
– Что… что со мной?
– Обморок. Сейчас пройдет. Идемте!
Окончательно она пришла в себя уже дома, в гостиной, среди знакомых стен, привычных вещей и гуляющих из форточки в форточку сквозняков.
– Проветрите комнаты, как следует, – приказывал кому-то Альберт Юрьевич. – И зеркала откройте. Хватит траура.
Лика поняла, что от нее пока ничего не требуется, – что кто-то другой отдает распоряжения и за все отвечает. Она больше не могла плакать: глаза стали сухими, а сердце остыло и сжалось, словно комочек льда. Она с наслаждением, с неутоленной жаждой покоя опустила веки и провалилась в тревожный, некрепкий сон…
Сразу вынырнул из небытия, появился Аркадий – он сидел посреди деревянной горницы и чистил ружье: хищно поблескивал вороненый ствол, на глянцевый бок приклада падал свет из окна… отчим любовно поглаживал его рукой. Увидел Лику, преобразился, во взгляде промелькнуло скрытое желание. Она давно, еще при жизни мамы, заметила, сообразила своим неискушенным умишком, как Аркадий иногда смотрит на нее, неродную дочь: со сладким томлением, с затаенной страстью. Откуда ей было известно о таких вещах? Вероятно, из книг. Особенно поражало то, как отчим тут же, с приветливой нежностью поворачивался к матери, заговаривал с ней, обнимал. Они разыгрывали влюбленных! Перед кем? Впрочем, Селезнев по-своему любил маму, просто годы, прожитые в тайге, впитали в себя, растворили свежесть и новизну чувств. Лика придирчиво наблюдала за родителями, это составляло хоть какое-то разнообразие в ее существовании затворницы.