Кесарево свечение - Аксенов Василий Павлович 48 стр.


Мы нервные люди

Я сижу в столовой, один за круглым столом, и тупо смотрю на тарелку с манной кашей. Я там уже накрутил множество сфер своей ложкой. В центре сфер, как Солнце, плавится кусок сливочного масла. Ложка теперь кружит по периферии, как Нептун. Входит революционер. Он в кителе с красным эмалевым значком на кармане. «Заведи патефон», — прошу я его. Подумать только, это я был там, бутуз, раскормленный манной кашей!

Патефон скрипит и скрежещет, хотя замечательно сверкает своей головкой и трубой; из него идет какой-то голос, не поймешь какой, задушевный, что ли: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» Я пучусь весь от восторга и, конечно, слышу иначе: «Мы нервные люди, но наш бронепоезд…» Нервные люди, тонконогие, как водяные пауки, проносятся по периферии манной каши, не проваливаясь, прыгают в бронепоезд, тот, весь мгновенно обговнявшись, выходит из запасного пути. Под это дело, под революционный экстаз, я пытаюсь смыться от манной каши, выскакиваю из-за стола, бросаюсь к оружию, но тут входит жертва революции, представительница романтических остатков XIX века. Дыша духами и туманами, дочь «лучшего терапевта Волги» пресекает вращение диска. «Ах, Аполлоша, как мне приелась эта солдафонская романтика!» Как всегда при виде жертвы, глаза революционера, директора местного танкостроительного гиганта, начинают разгораться любовью. Жертва делает вид, что не замечает растущего жара, находит мельтешащего ребенка, урезонивает его строгим тоном классной дамы: «Влас, прошу тебя немедленно вернуться к столу!»

В отчаянии я наполняю рот все еще горячим. И вязким, жирным и в общем-то далеко не противным составом. Родители покидают столовую и запираются в кабинете. Сначала там царит тишина, потом начинают раздаваться звуки фортепиано. Они то прерываются, то возобновляются, идет знакомая мягкая борьба, а я между тем опоясываюсь саблей Буденного, щелкаю пистолетом Ворошилова, стреляю в утку из винтовки пограничника Карацупы. Сияя счастьем и нежностью, появляются родители и присоединяются к моей игре. Что может быть увлекательнее для человеческого детеныша, чем стрельба?

С отцом что-то происходило. Он как-то менялся, но как — я не понимал. Однажды от соседей по лестничной клетке ночью послышался визг сродни свинячьему. Вся квартира повскакала, и все скопились у входных дверей: отец в старой шинели, из-под которой виднелись ступни с большущими ногтями, мама в халате с кистями, бабка и нянька, заночевавший наш шофер — кто как, дезабилье, между ними, конечно, мельтешил и я, Влас, пытаясь пробраться поближе.

«Аполлоша, если можешь, не открывай!» — просила мама. Аполлинарий открыл.

Дверь в квартиру соседа Хизбулатова Хамаза Гантемировича тоже была открыта. На площадке, к восхищенью Власа, стоял красноармеец хоть и без винтовки, но с большим наганом в кожаной кобуре. Непрекращающийся визг, как тут все поняли, принадлежал самому Хамазу Гантемировичу. Не прошло и минуты, как появился и он сам с распухшим лицом и затекшими невидящими глазами. Плотно за ним шли два командира-лейтенанта с улыбчивыми ртами. Не взглянув на соседей, Хизбулатов, который раньше нередко брал Власа за ухо и говорил «боец!», стал спускаться по лестнице. Руки он держал за спиной, скрестив пальцы, словно боялся, что они разбегутся. Затем вышел майор и прикрыл за собой дверь. Увидев отца, он кивнул. Отец ответил кивком. Майор достал коробку «Казбека» и предложил папиросу отцу. Они закурили.

— Видите, товарищ Ваксаков, какие гадины пробираются в партию, — сказал майор.

— Он не гадина, — сказал отец.

— Что вы имеете в виду? — удивился майор.

— Он никого не избивал по ночам, — хрипло произнес отец.

Майор бросил папиросу себе под ноги.

— Я вам припомню этот разговор.

Отец вошел с папиросой в квартиру и почему-то докурил ее до конца, постоянно взглядывая на огонек. Мать с сияющими глазами целовала его и дрожала, как липка на ветру. Как липка на ветру! — вспоминаю я сейчас и содрогаюсь. О Боже! Да ведь я тогда именно так и подумал: мамочка моя, она дрожит, как липка на ветру! Я обнимал ее ногу, и дрожь ее передавалась мне. И отец дрожал нашей общей дрожью, хоть и докуривал «Казбек» чекиста.

Став взрослым, уже в 50-х, я часто думал, что в подобных эпизодах по всей стране завершалась крокодильская революция. Человеческая дрожь понемногу стала пронизывать классовую борьбу.

Пока что я все вооружался. Родители выполняли все мои капризы: покупали ружья с пулями-липучками, заводные танки и тачанки и даже сложную электрическую игру под названием «Прибытие бронепоезда». Им хотелось потрафить единственному сыну до того, как за отцом придут. Пришли, однако, не сразу. Не исключено, что и сам тот угрожающий майор уже истлел на Колыме, а отец все выпускал игрушки для взрослых, танки KB и ИС с переходом на унифицированную модель Т-34. Потом все-таки за ним пришли. Он не визжал, но рыдал, никак не мог остановиться. Окаменевшая мать с трудом протягивала к нему руки. Через три месяца увезли и мать. Влас остался с нянькой, теткой и бабкой в одной комнате. Все остальные комнаты большой заводской квартиры были опечатаны. Он не в силах был понять, что происходит. Он только наполнялся яростью и все яростнее сражался на всех фронтах и с басмачами, и с самураями, а главное, с фашистами-троцкистами. Малыш с сабелькой посреди своего разрушенного детства.

Класс конфликтологии

Оружие хорошо ложится в ладонь. Это знает всякий оружейник, удовлетворяя смутную жажду ладони. Может быть, это ощущение и не связано с личной жестокостью — просто всякая ладонь, быть может, помнит о всех прежних ладонях.

Как-то раз в своем классе по конфликтам я затеял разговор о жестокости. Увеличивается ли людская жестокость с ходом истории? Обычно, если профессор ставит такого рода общий вопрос, в классе сразу поднимается несколько рук смекалистых студентов. Смекалистый студент старается отвечать на общие вопросы. Он может не попасть в точку, но это для него не главное. Главное — выделиться из общей массы класса, запомниться преподавателю в лицо. Таким образом, считает он, между мной и профом завяжутся персонализированные отношения, что, конечно, повлияет на отметку. Так оно и есть на самом деле: смекалистый студент не дурак.

В этот раз все мои любимчики сходились на том, что с ходом истории жестокость человека увеличивается. В качестве доказательства приводилось число жертв. В прежние века в насильственных конфликтах погибали сотни, ну тысячи. В XX веке жертвы исчисляются иногда десятками, а иногда и сотнями тысяч, в мировые войны доходит до миллионов.

С этими доводами трудно не согласиться, покивал я своим активистам в манере дедушки Мазая. Однако позвольте мне теперь поставить вопрос в другой плоскости: увеличилась ли жестокость человека после изобретения огнестрельного оружия?

Тут один с задней парты, молчун в бейсбольной шапке с натянутым на брови гнутым козырьком, сказал, что, по его мнению, огнестрельное оружие немного — он подчеркнул, — а уменьшило человеческую жестокость. Класс повернулся к нему, и ему волей-неволей пришлось развить свою мысль. Ну, возьмите, скажем, римского легионера. Чтобы убить врага, ему приходилось сближаться вплотную и врубаться мечом или копьем прямо в человеческую плоть. От такой работы звереешь. Теперь возьмите пулеметчика в траншее. Он рассеивает пули на большом расстоянии. Враги представляются ему какими-то бегущими и падающими фигурками. Факт разрыва плоти почти ускользает. Он убивает больше людей, чем легионер, но в обыденной жизни может остаться обычным человеком, что было невозможно с легионером: постоянный кровопуск выжигал в нем все, что мы называем человеческим, сэр.

Народ зашумел на Филиппа Ноуза (он, между прочим, был кадетом военно-морской академии в Аннаполисе и посещал Пинкертон, чтобы заработать себе кредиты для каких-то своих морских целей). Ты не прав, Фил! Это двойной стандарт! Демагогия! Твой пулеметчик — более жестокий гад, чем римский легионер, просто потому что может больше убить!

Вдруг один парень присоединился к Филу. Известно, что во время войны с Карфагеном легионеры развлекались тем, что распинали львов. Можете себе представить летчиков наших ВВС, которые для забавы распинают львов? Отбомбившись, они смотрят бейсбол.

В классе поднялся такой шум, что проходивший мимо прохвост Коллекто приоткрыл дверь. «У вас все в порядке, ребята?» Увидев конфликтолога Влоса, он успокоился и одобрительно подмигнул: хорошо, мол, что никто не спит.

Интересное происходило расслоение дискуссантов: мальчики постепенно переходили на сторону Фила, девочки были непримиримы в обличении тех, кто применяет средства массового уничтожения, гомосексуалисты, как всегда, отмалчивались. Кончилось тем, что одна чилийка, Мелинда Крупп, стала подавать какие-то странные сверчковые сигналы. Оказалось, что у нее сердце слишком быстро забилось. Подкожный датчик рекомендует срочно принять лекарство. Шум прекратился. Все с сочувствием проводили Мелинду. Не исключено, что многие смотрели на нее с завистью. Студент всегда студент: любой, самой интересной дискуссии он предпочтет возможность смотаться из класса.

Интересное происходило расслоение дискуссантов: мальчики постепенно переходили на сторону Фила, девочки были непримиримы в обличении тех, кто применяет средства массового уничтожения, гомосексуалисты, как всегда, отмалчивались. Кончилось тем, что одна чилийка, Мелинда Крупп, стала подавать какие-то странные сверчковые сигналы. Оказалось, что у нее сердце слишком быстро забилось. Подкожный датчик рекомендует срочно принять лекарство. Шум прекратился. Все с сочувствием проводили Мелинду. Не исключено, что многие смотрели на нее с завистью. Студент всегда студент: любой, самой интересной дискуссии он предпочтет возможность смотаться из класса.

Так или иначе, возбудив аудиторию своим «провокативным вопросом», я мог рассчитывать, что никто не задремлет. Уставившись в окно на ветку сосны с двумя раскачивающимися на ней кардиналами, я начал говорить:

— Давайте коснемся такой штуки, как цель истории. Боюсь, что она нам неведома, леди и джентльмены. Мы привыкли думать, что наш путь — это путь постоянного усовершенствования человеческой расы. Какого усовершенствования, а главное — для чего? Быть может, эта цель возникала в видениях Ницше, когда он грезил о «надчеловеке»? Нацисты вульгаризировали его идеи, представив их как мечту о нордическом супермене. Большевики, которые никогда не признавались в своем ницшеанстве, выдвинули план создания «нового советского человека», который, по сути дела, является не чем иным, как другой версией супермена. Между тем Ницше имел в виду не супер-, а «над-человека», иными словами, человека, уже частично преодолевшего гравитацию «первичного греха». Быть может, в этом и состоит неведомая нам цель истории, то есть цель постоянного усовершенствования?

Принято думать, что в основе усовершенствования лежит рост интеллекта. Идея духовного усовершенствования так или иначе тоже связывается с интеллектом, что в общем-то справедливо, но только отчасти. Более или менее независимо от интеллекта стоит физическое усовершенствование.

Как и все остальное, физическое развитие человеческой расы несет в себе множество противоречий. С одной стороны, увеличивается число высоких и сильных, с другой — растет число ожиревших и вялых. Эра антибиотиков, витаминов, массового спорта, медицинской высокой технологии ведет к увеличению продолжительности жизни, а значит, и к перенаселению и распространению дряхлости. Поднимается заря «генной революции», и это дает возможность предположить, что мы на всех парах движемся к феномену «над-человечества», а с другой стороны, генная инженерия порождает опасность дегенерации и образования своего рода «под-человечества».

Поставив эти вопросы, затронем теперь феномен «счастья». В начале XX века то ли Короленко, то ли Максим Горький, которого называют основоположником литературы социалистического реализма, высказал зернистую мысль: «Человек рожден для счастья, как птица для полета». Можно в это поверить, а можно предположить, что в этом заключается основополагающая ложь. Нетрудно увидеть, что человек рожден не для счастья, а для беды, ибо каждого из нас ждет смерть.

Счастье — это острая радость жизни, которая налетает мгновениями и так же мгновенно отлетает. Только в этом смысле тут уместно сравнение с полетом. Не исключено, что последнее такое мгновение возникает в момент смерти, в этом случае Короленко или Горький могут быть правы. Не исключено также, что это мгновение становится бесконечностью.

Давайте вернемся теперь к интеллекту. Рост его неразрывно связан с накоплением знаний. Оглядываясь назад, мы задаемся вопросом: почему мы в течение шести тысяч лет плелись улиткой, а теперь так лихо заракечиваемся? Значит ли это, что мы на столько же умнее древних, на сколько наши знания превышают их багаж? Весьма сомнительно. Человек, придумавший колесо, не ниже человека, разрабатывающего систему космической навигации. Видеокамеры, позволяющие запечатлеть ускользающий момент, впрямую относятся к тем краскам, с помощью которых был запечатлен на скале пробегающий мимо буйвол.

Все эти открытия, по сути дела, являются чудесами, но мы их считаем результатами детерминированного развития нашего интеллекта.

Физики-теоретики, то есть народ наиболее приближенный к метафизике, задаются вопросом: почему молчит космос. Они считают, что мы уже вышли на уровень, достойный сигнала. Они обеспокоены тем, что наша наука может вдруг стремительно подойти к своему тупику, задвинуться в него и остановиться навсегда. Они жаждут сигналов со звезд, но вообще-то, как я понимаю, они имеют в виду зазвездность. Космос — это все-таки то, что мы видим. Мы даже измеряем его расстояния в миллиардах световых лет. Однако чудовищность этих расстояний сама по себе почти опровергает идею космоса как дома. Физика жаждет пройти в метафизику, где нет никаких световых лет, как нет и света в нашем понимании, и откуда, быть может, давно уже подаются сигналы, которые мы пока не можем распознать.

Мир заастральный приоткрылся нам раз с приходом и уходом Христа, и, быть может, то, о чем тоскуют большие математические умы вроде Эйнштейна или Николая Ляпунова, станет не чем иным, как Вторым Пришествием.

Так или иначе, но сейчас мы подходим к тому моменту после которого интеллектуальное развитие начнет сливаться с духовным.

— Можно выйти позвонить? — спросила первая скрипка сегодняшней дискуссии, кадет Филипп Ноуз.

— А мне нужно выйти помолиться, — капризно напомнила красавица из Саудовской Аравии Мэйсун Кэйхан. — Ведь я вас предупреждала, профессор.

— Да-да, — подтвердил я. — Давайте тогда сделаем общий перекур.

— Перекур! Перекур! — зашумели студенты. Странным образом вся группа очень быстро освоила произношение этого «политически некорректного» слова.

Все быстро разбежались кто куда. Несколько «альтернативщиков» задымили у подъезда нашего маленького корпуса. Чтобы не поощрять варварский обычай, я пошел со своей сигаретой в сторону главной площади кампуса. Там, рядом с бронзовой копией чудаковатого просветителя доктора Пинкертона, ритмически шевелилась довольно большая толпа. На помосте под ярким ноябрьским солнцем с его пролетающими, как птахи, листьями, стояли трубачи, саксофонисты и контрабасисты, все в нахлобученных старомодных федорах. Донеслась мгновенно опьяняющая тема 40-х годов Now's the Time[123] с ее чередой синкоп. Потом пошла другая, I got a gal in Calamazoo.[124]

Вспомнились времена, когда мы хохмили напропалую: кто эта «гэл» из колымского зоо — зощенковская обезьяна, что ли?

«Свинги» появились совсем недавно в нашем передовом у.з. Вдруг среди студентов, похожих скорее на толпу машинистов в их круглых бейсболках с гнутыми козырьками и в широких бесформенных штанах, стали мелькать подтянутые тонконогие типчики: штиблеты, напомаженные башки, галстуки в диагональную полоску. Кто они, откуда, уж не шуточки ли Прозрачного, уж не призраки ли юности 1956 года на Петроградской стороне? Любопытно, что нынешних «свингов» с теми стилягами роднило не только шмотье и прически, но и походка типа «а-вот-и-я-народы!», но и выражение лиц, нарциссический вызов обществу.

Как-то раз я увидел объявление: «Класс свинга приглашает всех желающих потанцевать. Многоцелевой зал Студенческого союза. Начало в 11 вечера». Мы приехали с сестрами О с адмиралом и с неожиданным гостем, скульптором Межумышлиным. Этот последний, похоже, был убежден, что присутствие в нашем саду его работы «Пушкин в возрасте Державина» дает ему право на неожиданный визит в любое время и на любой срок. Может, он и прав: признаться, я уже не представляю себе своего сада без этой согбенной фигуры с висящей мотней.

Поскольку уж прижился, следует добавить еще несколько слов о переменах в его жизни. Межумышлин завязал со скульптурой и постригся в православные монахи. «Любое творчество греховно, — вещает он сейчас, — скульптура особенно. Недаром погиб Рим, недаром катится в пропасть Европа!» В этом смысле. Артистические патлы и борода пригодились ему и в монашестве. Ходит он, главным образом, в подряснике, но, если переодевается в свитер и джинсы, снова становится неотличим от сотен других скульпторов. Сейчас он был как раз таким — крупный, неряшливый неформал из провинции. Войдя в «многоцелевой зал», он сразу стал пришлепывать разболтанным «адидасом» правой ноги и щелкать кастаньетой левой руки.

В огромном помещении танцевали несколько сот свингеров. Непринужденно, словно на дворе ранняя «оттепель», с эстрады несся ритм «Бала дровосеков». Большинство танцоров, как молодых, так и старых, были в соответствующем прикиде: мальчики так, как описано выше, девочки в широких юбках и непременных белых носочках: white socks girls. Конечно, это был своего рода ностальгический маскарад, но, с другой стороны, не было ничего более естественного, чем этот возврат героической моды. Среди всеобщей деконструкции конца века, словно из старомодного кинематографического «наплыва», проступило то, что называлось «свинг», или, в нашем советском варианте, «стиль».

Назад Дальше