- В итоге вы составили пару: соединились два схожих по качествам человека.
- Пытались составить, - поправил я.
- У тебя не было конкурентов?
- Настолько всерьез ее просто не воспринимали.... Не воспринимали, как женщину, я хочу сказать. Как девушку, да, веселую, находчивую, с которой можно и пошутить и посмеяться над шуткой, проводить домой и набиться на чашку чая.... Эта ее домашность, стиль, присущей ей в общении, в интонациях, в манере одеваться, словом, в любой мелочи, и в каждой детали, сам по себе отрицал в Олесе женские качества, не позволял им пробиваться на поверхность, не сказать подавлял их, но... мужчины не замечали ни ее страстности, ни нежности. И еще в ней не было тайны, загадки, некой энигмы, что возбуждает на разоблачение. Все ее существо, как казалось, было отображено в чертах ее лица. И это сужало круг ее поклонников... до одного человека.
- И ты...
- Пожалуй, это обстоятельство импонировало мне более всего. Извини, но я недолюбливаю кошек, - Талия кивнула. - Кошкой она не была. К третьем курсу, когда и началось то, что следует называть нашим романом, я был уверен в ней, как в себе; согласись, немного найдется людей, могущих сказать то же о близком им человеке. Но эта полная уверенность, сыграла с нами до конца - сблизив, в итоге же, она и развела нас.
- Вы прискучили друг другу, - сказала Талия, отбрасывая со лба прядь волос и пристально глядя на меня.
- Можно и так сказать. Приелись. Больше, наверное, я, что скрывать. Мужчинам нужны новые ощущения, это, наверное, так называется. В любом случае, именно я первый заговорил о бессмысленности нашей связи, Олеся... она сперва заподозрила измену, помню, устроила мне сцену, неприятную ей самой. Но немного погодя, она уже не возражала.
Талия положила ногу на ногу и откинувшись на локти, как бы издалека наблюдала за рассказом. В этой ее позе, определенно вульгарной, я, тем не менее, не почувствовал ничего, связанного с наслаждениями плоти. Талия в эти минуты была стерильной.
- Были и дальнейшие "случаи", - сказала она, чуть заметно улыбаясь и улыбкой этой понуждая меня говорить и дальше и больше рассказывать о том, что всякий человек прячет на самой глубине своей души, в местах, недоступных обозрению.
- Да. Но я хочу сказать, что никогда не изменял. Ни Оле, ни Олесе. Все "случаи" происходили позже, после разрыва. После каждого из разрывов. Уже после того, как я закончил МИРЭА и получил диплом, с которым, как ни смешно это звучит, не мог устроиться ни на одну более-менее сносно оплачиваемую работу.
- Не были нужны бухгалтеры?
- Дело в самом дипломе. Институт не котировался на бирже труда совершенно. Так что на должность помбуха меня устроили по знакомству родственники, пять лет назад, оттуда я и начал потихоньку продвигаться наверх.
- И после того, как почувствовал почву под ногами, часто ли стала появляться возможность "расслабиться"? - Талия подчеркнула последние слова, фантастически выразительно, не только и не столько интонацией, но еще более своей двусмысленной позой, уже тем, что полулежала на кровати, в которой всего несколько часов назад я и Маша занимались игрою тела, "расслаблялись", как выразилась моя соседка. Этим она смутила меня совершенно. Я растерялся и замер, не зная, что и как ей ответить; попросту забыл о вопросе и, не отрываясь, смотрел на Талию. А она поставила обе ступни на ковер, при этом слегка разведя ноги и резко вернула себя в сидячее положение - какое-то мгновение я наблюдал белую полоску трусиков а затем, продолжая движение, нагнулась вперед, положив локти на колени, изучающе разглядывая мое растерянное, должно быть, лицо, и одаряя меня тем самым взором, что заключал в себе ее всю и не говорил о ней ровным счетом ничего. Взором, подобным полупрозрачной ширме, подвижные узоры на которой скрывают недвижимость замерших за ней на мгновение живых существ, - то мгновение, во время которого чужие взгляды пытаются проникнуть за возведенную на их пути ширму, - существ, напоминающих изображенных на самой ширме, но лишь внешне, подобно тому, как безобидные полозы копируют своей расцветкой ядовитую эфу. Отличие можно найти, если заглянуть за ширму, но сделать это почти нереально, ведь это значило бы попасть туда, где человек всегда бывает один, вне чужих глаз.
Довольная произведенным эффектом, она улыбнулась. Наверное, видела в моих глазах все, что проникало через них в сознание, наблюдала возникающие в моем мозгу картинки одновременно со мной, видя себя моими глазами, со стороны. И взгляд ее тотчас изменился. Смягчился.
Мне нелегко было ответить ей. Этот проникающий взгляд, которому все было известно заранее, не давал сосредоточиться. И еще что-то мешало, другое, что-то внутри меня, нечто тягучее, хлябкое, оставлявшее затхлый запах захороненных воспоминаний. Живые мертвецы, снова выходящие из червивых могил, по моей ли воле в порыве самоуничижения, или против нее, как сейчас, по побуждению Талии. Поднимающиеся и смотрящие пустыми глазницами задавленного в себе времени. И когда выходит один, непременно надо внимательно и строго отвечать на его взор, иначе за последним, из поднявшихся в памяти, обязательно выйдет еще один, а затем еще. Имя им легион, и каждый ждет втихомолку, впотьмах в грязных закоулках времени, когда я не смогу уследить за ними, поднимется в полный рост и позовет за собой костлявых своих товарищей.
- Одиночество, - сказал я. Страшное слово для такого разговора, но между мной и моей собеседницей не существовало границ и условностей, которые помешали бы направлению мыслей, не существовало взаимных чувств, мешавших беседе. А значит, говорить можно было обо всем. Сколько мы были знакомы на самом деле - всего ничего, - но во времени нашего с нею мира, прошла не одна вечность.
- Боязнь одиночества, - уточнил я. Впрочем, ей было понятно и без уточнений. Иначе я не смог говорить дальше, объяснить Талии, что означает одиночество для меня.
Есть тот вид одиночества, куда тяжелей и мучительней, нежели представшееся обывателю при упоминании этого слова. Я говорю об одиночестве среди людей. Не толпы, неумолчно гомонящей, чужой и безликой, со всех сторон обтекающий индивида и либо растворяющей его в себе либо выталкивающей прочь, - такой толпой полон любой крупный город, давящий на всякого, кто норовит укрыться в нем. Нет, речь пойдет об одиночестве среди близких. Родных и знакомы, с коими прожил долгие годы, и все эти годы все больше и все дальше удалялся от них, а они - как разбегающиеся галактики спешили в свою, выбранную прежде, сторону, но удаляясь, по-прежнему оставался с ними под одною крышей в сфере их притяжения, и притяжением собственным заставляя оставаться на разбегающихся орбитах их. Одиночество непонимания, хуже того, неприятия, простого нежелания понять и принять.... Это так часто случается в наше время.
Я не стал рассказывать Талии о родителях, с которыми вместе прожил вплоть до самого последнего времени, до переезда на купленную фирмой квартиру; к чему, они ведь любили и любят меня, равно, как и я ответно их. Каждый из нас любил и любит по-своему, и эта любовь слишком эгоистична, чтобы быть понята кем-то, кроме носителя самой любви.
Теперь, когда мои отец и мать остались вдвоем, наедине друг с другом, как и двадцать восемь лет назад, наверное, им будет проще и легче. Проще и легче относится к обожаемому чаду, с которым в последние годы ужиться было чрезвычайно сложно: слишком быстро он вырос и стал совсем самостоятельным, настолько, что вот, так и не женился, хотя партия была безупречная, и девушка, как полагается, представлена в качестве будущей невесты и одобрена в этом качестве, да и его работа, о которой было столько споров и пререканий, совершенно засосавшая все свободное время отпрыска, кажется, ставилась им на первый план, вперед любящих его родителей. Кажется, Юнг объяснял, что в поздних браках очень часто случаются подобные конфликты, что они естественны для людей, только в сорок лет обретших долгожданное продолжение рода, а потому старающихся заботиться о нем, не замечая течения времени. Теперь это позади. Теперь можно перезваниваться, часто-часто или ходить в гости, можно без предупреждения, ведь мои родители всегда ждут меня в гости, всегда ждут.
Я не рассказал Талии ничего об этом; если бы она хотела, сама прочла бы об этом в моих глазах. И не стал спрашивать. Обошелся общими фразами, чей подтекст был ясен Талии и без лишних абзацев произнесенного текста.
- Эта боязнь, конечно, накладывает свой отпечаток. Хочется уйти, переменить обстановку: адрес, название улицы и дома, района, может города, имена друзей и знакомых, и еще очень хочется измениться самому, с тем, чтобы не так сильно давили стены собственного прошлого. Не буду красоваться, я действительно боюсь пустых стен. Да, думаю, многие боятся их не меньше меня. И потому ищут, ошибаются, теряют и снова находят, или думают, что нашли - того, кто поможет хоть чуть раздвинуть стены и удержит потолок от неминуемого падения.... На Олю я не надеялся в этом плане, если быть искренним до конца. Я не мог заставить себя полюбить ее, - самые разные были на то причины и интимного и... коммунального свойства. И первая из них - та же, будто в зеркале отраженная, боязнь одиночества. Моя собственная боязнь, в точности повторенная в ней, повторенная настолько хорошо, что она - Лаборантка Оля - увидев ее во мне, сумела избавиться от нее, разглядев со стороны свой страх и, избавившись, тем самым, избавила меня от себя, освободила, как сама сказала мне перед расставанием.
Она действительно оставила меня - без ненужных скандалов, без свар, тихо и мирно, спокойно, будто речь шла о вещах, посторонних нам - но оставила взамен то, без чего и смогла решиться на этот шаг - свою боязнь одиночества, сложившуюся, спаявшуюся с моей. Оля излечилась от нее, излечилась и от меня. Наверное, она вспоминает наш роман, как легкую форму лихорадки, переболев которой, смогла обрести долгожданный иммунитет, освободилась от возможных тяжелых последствий, тех, что забрал с собой я.
После Ольги, полюбить Олесю было и труднее и легче; труднее перейти от дружеских отношений к интимным, легче оттого, что неудачи, как я уже говорил, с легкостью прощались. У нас было несколько попыток, чтобы поломать сдерживающий нас барьер просто хороших отношений и стать любовниками, попыток, предпринимаемых в странное время и при странных обстоятельствах, когда нам казалось, что необычность обстановки или же, напротив, ее камерность, сможет ускорить переход. Хорошо помню, что после каждой неудачи мы долго обсуждали ее причины, возможно, этого не надо было делать, возможно, не надо было так спешить и стремиться получить все и с первого же раза....
Сейчас мне кажется, что мы были неправы с самого начала. Мы обменяли наши отношения, став из друзей теми любовниками, которым прежние чувства уже не ко двору, а новые не по карману. Не знаю, дал ли нам этот переход хоть какое-то удовлетворение, кроме морального. Ей, наверное, все же большее, нежели мне. Олеся, помнится, предлагала мне завести ребенка, примерно в тех же выражениях, будто речь шла о домашнем животном, аргументируя это так: это больше сблизит нас, позволит нам чувствовать некую общую ответственность.... У нее, как и у тебя, был кот, служивший для нас предметом размолвок: я не люблю кошек, не помню, говорил ли об этом. Словом, я отказался. После этого наш роман был исчерпан.
А потом я просто бежал ее. Бросился в чужие объятия с такой поспешностью, будто искал в них убежища от предыдущих, с таким трудом выстроенных, отношений. И, да что скрывать, просто бежал привычных стен, как ее дома, так и того, где прожил всю жизнь, надеясь поскорее переменить общество и следом перемениться самому. Сейчас прежние стены тех домов все еще давят на меня. Уже не так сильно. Возможно, это благодаря нашему с тобой знакомству.
- Возможно, - согласилась Талия. - Или дело лишь в одной Маше?
И пока я пытался заплетающимся языком уверить ее в обратном, моя соседка взглянула на часы и резко, так что скрипнули доски кровати, встала на ноги.
- Мне пора, - сказала она, не слушая меня, и потому с легкостью перебивая. - Уже половина девятого. А тебе еще возиться со шкафом. И с ужином, - немного погодя с мягкой полуулыбкой добавила она.
Я поднялся следом.
- Вызову человека с пиццей по твоему совету.
Талия закивала. А затем неожиданно произнесла:
- Знаешь что, лучше я покормлю тебя сама, - голос ее зазвенел от едва сдерживаемого волнения, словно, приглашая к себе, Талия решилась на нечто большее нежели простой знак этикетной вежливости. Я вспомнил.
- Прости, у меня из головы вон. Деньги... которые я задолжал тебе по карточке. Мы с Машей покупали на твою карточку вместе, я в спешке позабыл кошелек.
Она слушала и не слышала. Когда я закончил, спросила:
- Это так важно?
- Да. Для меня конечно, - я заглянул в бумажник и подал ей новенькую пятисотрублевку. Талия молча положила банкноту в карман и знаком предложила следовать за собой.
Ужин прошел тихо и спокойно. Талия сервировала стол изысканно, но сама почти не ела, правила требовали от меня того же, но сдержаться я не мог. Лишь изредка посматривал на хозяйку, пытаясь понять причины того напряженно звенящего голоса, которым она приглашала меня отужинать. Причин не было, постепенно я позабыл и о голосе, и об оброненной вскользь фразе о Маше, все это окончательно выветрилось из головы, когда, уже после ужина, Талия включила музыкальный центр и поставила диск с мелодиями Франсиса Гойи.
Следующие семьдесят три минуты мы сидели молча. Но это было иного рода молчание, нежели то, что сопровождало ужин. На диване меж нами не было пограничного пространства, я чувствовал тепло, исходившее от ее тела, а Талии, должно быть, в точности так же передавалось мое тепло. Мы молчали и слушали: мелодия, отзвучав, немедленно сменялась другой, следующая третьей. Они были коротки, эти гитарные композиции: легкие переборы струн в тиши студии, в молчании комнаты, и каждая звучала чуть иначе, чем та, что была до нее - медленнее и печальнее или быстрее и радостнее. Они сменяли друг друга прерывистыми мгновениями мертвого фона, но я не слышал его, в то время мне казалось, что одна и та же мелодия, непрерывно изменяясь, все продолжает литься из колонок, расставленных по углам комнаты, наполняя ее тихой и такой простой и прекрасной музыкой.
Я вернулся к себе. Открывая незапертую дверь, я безуспешно пытался намурлыкать под нос хоть одну из услышанных композиций, совершенно напрасно; они продолжали звучать в моей голове, но не могли найти выхода. Мне не хотелось прощаться с музыкой Гойи как можно дольше, и я все пытался по памяти, фальшивя и сбиваясь с ритма, воскресить то, что было давно утрачено, осталось там, за дверью, закрывшейся у меня за спиной, в умолкшем музыкальном центре соседней квартиры.
Войдя в гостиную, я зажег свет. И замер.
На диване, свернувшись калачиком, сидела Маша; должно быть, она задремала, поджидая меня, но яркий свет от трехрожковой люстры немедленно разогнал ее дремы.
Она подняла голову, тряхнула волосами, прогоняя краткий сон, и сказала просто:
- Тебя долго не было.
Я присел на краешек дивана, осторожно коснулся Машиной ноги, покрытой едва заметными белесыми волосками, точно не веря в ее материальность. Она улыбнулась этому моему прикосновению и присев, поцеловала меня.
- У тебя дома хоть шаром покати. Ты что, ходил ужинать? К нашей общей знакомой?
Я кивнул; улыбка ее была заразительна.
- Да, конечно, так куда проще. А ты сказал ей, что мы на пару воспользовались ее кредиткой?... Ну, совершенно напрасно. Я ничего ей не говорила, мог бы и ты помолчать, - и Маша обняла меня.
- Ладно, не дуйся, - она склонила голову мне на плечо. Я чувствовал только легкое прикосновение ее волос, щекотавших мне шею. - Ну должны же быть у нас с тобой свои маленькие секреты. Ото всех, даже от Али. Ты согласен? Согласен? По глазам вижу. Вот и хорошо. А то как же нам иначе вдвоем быть?
Ответа на этот вопрос я не знал. Потому спросил о другом:
- Ты ужинала?
- Да, еще дома. А то разве можно тебя дождаться на голодный желудок?
- Долго ждала?
- Уж порядочно, поверь мне. У Альки ты засиделся, откровенно говоря. Сколько сейчас? - да, засиделся. Чем вы столько времени там занимались?
Она шутила, но я ответил серьезно.
- Слушали Гойю.
- Ну конечно, ее любимого. И неужели все?
- Все. А что еще....
- Честное пречестное? Нет, молчи, а то нарушишь торжественную клятву, тебе это припомнится на страшном суде. Лучше всего для тебя доказать свою невинность - это пройти испытание. Не бойся, я не Торквемада, испытание будет нестрашным, без применения новейших средств глажки и пайки. И проводить его буду лично я.
Она соскочила с дивана и натянула майку на голову, выпростав из рукавов руки и сделав, таким образом, некое подобие маски палача. Худая ее спина немедленно обнажилась.
- Пойдем, - бесцеремонно приказала она.
- Куда?
- Пойдем, сам все увидишь.
И повела меня, тыкая пальцем в спину, в соседнюю комнату. Слабый запах Талии все еще витал в ее стенах. Наткнувшись на несобранный шкаф, Маша замерла, зашарила по стене в поисках выключателя. Я опередил ее. Наши пальцы соприкоснулись - и в этот миг зажегся свет.
Место на постели, где, выспрашивая меня, сидела Талия, осталось в полной сохранности, смятым покрывалом обрисовывая контуры ее тела. Маша немедленно сорвала его и с неожиданной силой усадила меня на кровать, животом прижавшись к лицу.
- Испытание начинается, - торжественно произнесла она. И предстала передо мной полностью обнаженной, для этого ей не потребовалось тратить много времени. Обернулась вокруг своей оси, словно манекенщица на подиуме, и стремительно бросилась на меня, торопясь скинуть мой хлопчатобумажный кокон. И тогда уже я впился в ее губы, опрокинул навзничь, и волосы ее разметались по подушке, а тело податливо соприкоснулось с моим телом. Тут же она освободилась, выскользнула из объятий, отстранила лицо, воскликнула восторженно:
- Испытание должно быть пройдено!
И более не произнесла ни слова: все, рождавшиеся в ней чувства, не нуждались в вербальных символах, да они и не могли быть переведены ни на один язык мира. Просто потому, что не нуждались в переводе.
Наконец, Маша затихла, и медленно повернулась на бок. Бережно, прядь за прядью, она снимала прилипшие ко лбу волосы. Отдышавшись же едва слышно - но с той же странной торжественностью - произнесла: