Любка - Дина Рубина 2 стр.


Ирина Михайловна всплеснула руками, накинула пальто поверх халатика, оскальзываясь пальцами, застегнула пуговицы. Пальто сидело как родное, как давняя, на тебя только сшитая, на твоих плечах обношенная, согретая твоим теплом вещь. Любка ползала на корточках, обдергивая подол. Ирина Михайловна оглядела подол, рукава… Магазинной бирки не было видно… Вдруг страшная мысль поразила ее.

– Люба! – воскликнула она, в ужасе округлив глаза. – Откуда?!

Любка холодновато взглянула на нее снизу, усмехнулась горькой такой усмешечкой.

– Да что это вы, Ирина Михайловна! Чтоб я в ваш дом легавых притащила?! Да век мне!… – и осеклась вдруг, успокоилась. – Не бойтесь, носите. Это честное пальто… Тут к одному зеку жена из Ленинграда приехала, у тетки Раи комнату сняла… Она приехала, а он уж доходит… Ну, она давай все с себя снимать. Кольцо продала, сережки, пальто вот… Я не торговалась, до копейки отдала… – И встрепенулась: – Но оно и стоит! Вон, овчина какая… играет-то!…

Осень прошла тихо, незаметно. Любка по-прежнему была деятельна и грозно-справедлива в стычках с Кондаковой. За осень Любка отогрелась, подкормилась, расправила плечи, налившиеся бархатным теплом, выяснилось, что овал лица у Любки от природы округлый, подбородок крутой, губы насмешливые. Выяснилось, что Любка, в сущности, совсем молоденькая девушка. И, пожалуй, лишь трезвый до жестокости взгляд серых глаз не позволял заподозрить в Любке идиллических намерений.

Осенью пошла девочка, пошла вдруг, отцепив пальчики от ивовых прутьев коляски, поковыляла на круглых ногах, тихо радуясь своему открытию. Теперь она телепалась за Любкой на кухню, иногда шлепаясь на пол и подолгу трудолюбиво поднимаясь с четверенек. Осенью она и заговорила.

– Па-адла, – выпевая гласные, сообщила она как-то вечером изумленной матери.

– Правда, золотой мой, – энергично отозвалась Любка, – падла Кондакова.

– Го-овно, – добавила малышка, и в нежно-шепелявой, детской транскрипции этого слова слышалось нечто первородно-испанское, нечто романтически-звучное, пригодное, пожалуй, и для названия каравеллы.

С удивлением вдруг поймала себя Ирина Михайловна на том, что вечерами, за ужином, рассказывает Любке весь минувший рабочий день – час за часом. Любка хмуровато слушала, вдруг вставляя странные краткие замечания.

– …а Мосельцова проходит мимо и небрежно так – ну, она элегантная женщина, это главное ее достоинство – говорит: «Что ж это вы, Ирина Михайловна, позволяете себе чужого больного без ведома лечащего врача отправлять на стол?» – «Позвольте, – говорю, – Зинаида Николаевна, у вас мальчик с острым животом три дня лежал… Да спросите Перечникова, – говорю, – у нас во время операции этот аппендикс в руках разлился…»

– Насчет Перечникова – напрасно, – вдруг прерывала Любка. – Она с ним спит.

– Кто? – оторопело спрашивала Ирина Михайловна, оставив ложку в тарелке.

– Ну кто – эта сука кудлатая, Мосельцова.

– Ой, Люба, а откуда вы взяли… У нас и вправду поговаривают…

Замелькали в Любкиных устах врачебные словечки, дотошно, аккуратно произносимые.

– Сегодня иду, а в магазине ситец выкинули, небесного тона – сдохнуть можно! У меня аж пульс участился: хватит – не хватит? Пока очередь доползла, думала, от тахикардии помру…

Осенью Сонечка болела воспалением легких. Любка это событие пережила как личную свою вину, ночами вскакивала послушать, дышит ли девочка, когда Ирина Михайловна делала укол, металась из угла в угол под густой Сонечкин рев. А один раз твердо, но вежливо сказала Кондаковой:

– У ребенка пневмония. Убедительно прошу в доме не курить… А то прибью.

В один из этих дней Ирина Михайловна, задержавшись в санчасти, опоздала к вечернему уколу.

Открыв ей, Любка спокойно заметила:

– Ну что вы запыхались, Ринмихална? Я уже все сделала.

– Что – все?! – Ирина Михайловна застыла в одном ботике.

– Что… укол! Да чего вы остолбенели-то? Я по всем правилам: кипятила, как вы, и с ваткой ампулу сломала, и за иголку не бралась… Она и не плакала даже. – И не без гордости добавила: – А у вас, между прочим, всегда плачет.

…Зимой, как обычно, подвалило работы – обморожения, эпидемии гриппа. Санчасть была полнехонька, лежали даже в коридорах.

Жесткий, с песочком ветер продраивал лицо до красной мякоти, трепал колкие, хвойные от инея ветки. Крыши по утрам отливали алюминием.

Хотелось снега – глубокого, тихого снега. Но январь проходил пустым, сухим и холодным.

Утром, до обхода, медсестра Лена – перезревшая девушка со свисающими мешочком щеками, локтями, коленками, всегда бдительно-испуганная, всегда вырезающая для стенгазеты материал о международном положении – спросила вибрирующим шепотом:

– Ирина Михайловна! Вы «Правду» читали?

И сразу Ирина Михайловна ощутила прилив тошноты и спазм острого кишечного страха. Такого рода страх, сводящий внутренности, впервые испытала она пятнадцатилетней девочкой, в ночь, когда забрали отца – главврача госпиталя, хирурга, генерала – просто папу.

– Банду раскрыли, заговор врачей… – шептала Лена, оглядываясь на двери ординаторской. – Неужели «Правды» не читали? Статья «Убийцы в белых халатах»… Отравители…

– Нам «Правду» вечером приносят… – сказала Ирина Михайловна белыми губами. В животе было больно и пусто, непонятно даже, как эта пустота могла так болеть. – А… фамилии?…

– Нерусские фамилии! – с жаром сообщила Лена, посмотрела на Ирину Михайловну и смешалась: – В основном… Перечников уже объявил: в три общее собрание всего персонала.

Главврач Перечников эти собрания проводил обычно вяловато, без гражданского темперамента. Но тут случай особый. Тут ужас профессиональной, белой окраски шелестел над головами небольшого коллектива медсанчасти. Рядом с Ириной Михайловной сидел фельдшер Коля Рожков. У него жена должна была родить с минуты на минуту– вторые сутки лежала в предродовой. У нее уже и воды отошли, а тут – собрание. Коля сидел с каменным лицом и мелко-мелко похлестывал по пляшущему своему колену свернутой в трубочку «Правдой». Ирине Михайловне хотелось попросить у Коли газету, но что-то останавливало ее. Потом все равно зачитали.

Читала председатель месткома Мосельцова – педиатр, пышноволосая яркая блондинка. Казалось невероятным, что у нее роман с главврачом Перечниковым. Перечников был сутулым скучным человеком с нелепым лицом, напоминающим штанину галифе, – одутловатые щеки, собранные внизу в длинный подбородок.

Мосельцова читала выразительно, с огоньком. После каждой фамилии врача-убийцы интонацией ставила восклицательный знак и делала небольшую, но значительную паузу, и тогда Ирине Михайловне казалось, что все смотрят в ее сторону.

В заключение Перечников скучным голосом промямлил обычное – о нарастающей борьбе классов, о бдительности каждого сознательного гражданина, о профессиональном долге врача. Как только он закончил, Коля, уронив на пол газету, расталкивая всех, кинулся в родилку.

Ирина Михайловна дождалась, пока конференц-зал (небольшая комната, заставленная сколоченными в ряд фанерными стульями) опустеет, подобрала с пола «Правду», расправила и заметалась взглядом по страницам. Вот – «Убийцы в белых халатах» – сердце барахталось в мутной пучине страха.

– Вам что-то неясно, Ирина Михайловна?

В дверях стояла Мосельцова. Она красила губы, с удовольствием всматриваясь в маленькое круглое зеркальце.

Хороша была Мосельцова – красиво откинутая золотоволосая головка с эффектной прической, полноватый, но подтянутый бюст. Хороша.

Она вымазала верхнюю губу о нижнюю, вытянула их бубликом – выражение лица стало детски трогательным, сюсюкающим.

– Мне ка-эт-ся, – быстрый промельк языка, – я доходчиво читала?

Напряжением воли заставив себя еще несколько мгновений молча рассматривать колеблющийся в руках газетный лист, Ирина Михайловна наконец свернула его и сунула в карман халата.

– Да, – сказала она, – вы были очень убедительны… Мосельцова улыбнулась – почти доброжелательно.

– Может, какая-то фамилия знакомой показалась? У вас ведь, если не ошибаюсь, семья московская, врачебная?

Ирина Михайловна подалась к ней бледным внимательным лицом. Это проклятое, виноватое от природы выражение глаз! Как, как заставить себя быть непроницаемой? Мама умела оборвать таких, как Мосельцова, одним словом…

– Вы не ошибаетесь, – тихо проговорила Ирина Михайловна. – Но моя семья последние лет двадцать жила в Ташкенте.

Она прошла в дверях мимо Мосельцовой, и та сказала в спину:

– А вы напрасно не пользуетесь губной помадой… Это бы как-то расцветило вас…

…Когда Ирина Михайловна возвращалась домой, ветер вдруг унялся и пошел снег. Снежинки летели так тихо, так редко и потерянно, что казались случайно упущенными где-то в ведомстве небесной канцелярии; одна тщилась догнать другую, другая – третью, но не завязывалось морошливой круговерти, и потому чудилось, что в стылом воздухе витают одиночество и напрасно прожитая жизнь…

Дома, едва отперев дверь, она услышала из кухни торжествующий голос Кондаковой. И секунды было достаточно, чтобы узнать текст той статьи, довольно, впрочем, своеобразно окрашенный неправильными ударениями и полным пренебрежением к знакам препинания.

Ирина Михайловна стояла в темноте коридора, в пальто, в ботах, слушая победный голос Кондаковой, ненужно громкий в их квартире, и представляла себе жутковатую картину: как, помирившись на почве патриотического гнева, Кондакова с Любкой изучают на кухне «Правду». Этакое домашнее коммунальное собрание – Кондакова читает, а Любка слушает, подперев голову и горестно кивая.

Она стояла в темноте коридора, мечтая о маме и в то же время страстно завидуя ее, маминому, неведению, забвению; проклиная себя за то, что родила на свет еще одну окаянную, вечно гонимую душу, еще одного изгоя. Эта маленькая душа спала сейчас, вероятно, в своей ивовой колыбели, и ради нее надо было сделать шаг, пройти по коридору, снять пальто и боты и – жить дальше, жить ради этой маленькой души, пока твою жизнь не возьмут в щепоть и не разотрут между пальцами, как пыльный комочек моли…

Любка домывала в комнате пол, заткнув подол платья за пояс, мелькая в сумерках высокими, античной стройности ногами.

– А… Ринмихална… – рассеянно пробормотала она, разогнувшись. – Куда вы в ботах по чистому!… Стойте… – Она поставила табурет у двери, и Ирина Михайловна села, как подломилась. – Слыхали – на кухне? Старая курва сама себе доклад делает… Это она второй раз уже… Вон орет, чтоб мне слышно было… Я все жду, как по третьему кругу запоет, пойду ее на примус сажать…

Она крепко отжала тряпку и шлепнула у ног Ирины Михайловны:

– Нате. Вытирайте.

– Люба… – медленно проговорила Ирина Михайловна мерзлым голосом, жестким настолько, что больно было говорить. – Люба… Вам, вероятно, следует уйти… от нас с Сонечкой…

Любка выпрямилась, одернула юбку, нехорошо пощурив глаза:

– Да? Это куда же? Чем не угодила-то? А? Ринмихална?

Та откинулась, почувствовав затылком прохладу стены, прикрыла веки.

– Дело в том, Люба… Может быть, вы не знали… Я ведь той же нации, что эти врачи… отравители.

– Да какие они отравители?! – глубоко воскликнула Любка. – Вы-то, Ринмихална, вы-то в своем уме?!

– Тихо, тихо. Люба!

– Мне уж вы не пойте, я не Кондакова, я в зоне таких отравителей ох сколько навидалась!

– Да погодите же, не в этом дело! – Ирина Михайловна страдальчески поморщилась. – Я говорю сейчас о том, что у меня вам небезопасно оставаться…

Любка еще мгновение смотрела на нее, не понимая, и вдруг захохотала – бесшабашно-весело, шлепая себя по коленям, по щекам, по животу.

– Мне! Мне опасно! Ой, не могу… Ой, насмешили, Ринмихална… – Она искренне веселилась. – Мне – опасно! Значит, не вам с моей уголовной рожей, а мне – с вами… Ох, ну дожились… Ну, умора… – И не сразу успокоилась.

Из кухни гремел голос Кондаковой – она заходила на третий круг.

– Репродуктором сделалась. Большое удобство, наш-то третью неделю молчит. Ну пойду на стенку повешу, чтоб ей задницей до точки дотянуться.

– Люба, умоляю!…

Но Любка настойчиво и вежливо придержала дверь, не пуская Ирину Михайловну.

– Вам туда не стоит, Ринмихална. – Движения мягкие, голос вкрадчивый, на жестком лице окаменевшие скулы. – Да не бойтесь, не забью суку.

Вышла и плотно прикрыла за собою дверь. Через минуту голос на кухне оборвался и наступила тишина – звонкая и такая прозрачная, что слышно стало, как сопит в коляске Сонечка.

Ирина Михайловна испугалась и приоткрыла дверь. Из кухни доброжелательно, тихо журчало:

– …из тебя душонка соплями вытечет… – Кондакова как-то пискнула и зашуршала, затем резко двинули стулом, что-то шлепнулось, кто-то всхрапнул, и опять зажурчало приветливо: – …еще разочек… нехороший взгляд… ты у меня ползком вокруг собственной жопы ползать будешь… Настучишь – хорошие люди в могиле достанут…

Весь этот монолог, как ягоды листочками в корзине, был пересыпан отборнейшим, великолепным многоступенчатым матом, открывающим такой простор воображению Кондаковой, что дух захватывало. Ирина Михайловна даже не подозревала, что можно составлять такие сложные художественные конструкции из столь примитивных элементов.

…На другое утро, во время обхода, Крюков из третьей палаты, сцепщик Крюков, сдавленный и переломанный вагонами, вытянутый Ириной Михайловной с того света, Крюков, называвший Ирину Михайловну «девочка-доктор» и не забывавший при этом добавить «дай ей Бог здоровья», сцепщик Крюков заявил, что с сегодняшнего дня не желает подставляться шпионским наймитам для опытов над людьми. Ни уколов, ни капельницы делать не даст, так и запомните.

Медсестра Лена как стояла со штативом в руках и бутылью физраствора, так и обмерла, затряслись все ее мешочки – щеки, локотки, коленки…

– Кому? – переспросила Ирина Михайловна, чувствуя на лице пульсирующий румянец. – Кому подставляться, Сергей Иванович, – наймитам?

Палата – пятнадцать коек тяжелых и среднетяжелых – зловеще примолкла, глядя кто куда. Румянец медленно сползал со щек Ирины Михайловны. Она спросила тихо и внятно:

– Кто еще отказывается лечиться у шпионского наймита? Молчали, только бухгалтер стройконторы Дрынищин на крайней у двери койке шевельнулся и тенорком:

– А что же, ждать, пока перетравите всех к чертям собачьим?…

Ирина Михайловна вышла из палаты и по коридору, заставленному койками, побежала в ординаторскую, страстно надеясь, что сейчас, во время обхода, там пусто и можно выплакаться над умывальником и умыться холодной водой. Но шагов за десять услышала голоса, одновременно возбужденные и придавленные:

– …дело в профессиональной этике!

– Бросьте сиропить, какая там этика! – Это был голос Мосельцовой. – Вот погодите, состряпают больные бумагу за рядом подписей да пошлют куда следует, и вы с вашей профессиональной этикой… Весь коллектив пострадает из-за одной паршивой овцы. Думаете, народ проведешь? Фамилия у нее типичная, да и внешность… ярко выраженная…

Ирина Михайловна повернулась и пошла прочь. Какая-то бабка позвала жалобно с койки: «Дочка, а дочк…» – она не обернулась, и потом долго эта бабка звала ее в снах, а она не оборачивалась…

Пальто осталось в ординаторской. Черт с ним, с пальто. До дома минут десять бегом.

В их пустынном переулке плавал тот редкий, пасмурно-спокойный теплый свет, какой бывает обычно в просторной комнате с высокими окнами. (Смутное воспоминание детства – высокие окна московской квартиры…) Узкое длинное небо над переулком казалось серым, давно не мытым стеклом огромной теплицы.

И тут за спиной истошно крикнули:

– Ир-р-ра-а-а!! – Мученический вопль полоснул ее, отбросил к стене дома взрывной волной боли. Это был папин голос. Это папа крикнул истошно, явно:

– Ира!!

Колени ее мелко дрожали, пот побежал по ледяной спине. Не в силах глотнуть воздуху парализовано открытым ртом, она обернулась. На углу переулка трое рабочих в черных ватниках ремонтировали дом. Тот, что внизу, еще раз зычно крикнул:

– Вир-ра! – И те, на крыше, взялись за тросы и потянули корыто вверх.

Ирина Михайловна постояла еще с минуту на подсекающихся ногах, наконец побрела к дому.

Любка, открыв, увидела ее и ахнула:

– Пальто стырили?!

Ирина Михайловна мотнула головой, хотела что-то сказать, но Любка вдруг накренилась вместе с полом, задребезжала, как холодец, и, обморочно закатив глаза, Ирина Михайловна повалилась на Любку окоченевшим телом…

Весь вечер она лежала заботливо придавленная двумя одеялами и сверху еще старым маминым пальто, дрожала и слушала, как за окном ветер треплет бельевую веревку и прищепки трещат, как кастаньеты. Может быть, поэтому не сразу различила стук в окно – тихий, деликатный. Она вскочила и бросилась к окну: на присыпанной снежком земле топтался Перечников и что-то говорил через стекло. Она толкнула форточку и услышала:

– На два слова…

Стоял Перечников, наверное, минут уже десять, потому что слой хрупкого сыпучего снежка был оттоптан до черноты. С локтя его свисала длинная крупнодырчатая авоська с синим тюком внутри. Ирина Михайловна накинула на плечи мамин платок, выскочила и обежала дом:

– Федор Николаевич, что случилось?

– Да ничего, не пугайтесь… – пробормотал он, бросая окурок. – Вы не пугайтесь. Вы пальто сегодня забыли, я вот принес, так как холода… и… Тут разговор у меня с вами некоторый… Черт, даже не знаю, с какого конца…

– Может быть, в дом зайдете?

– Нет-нет! – Он встрепенулся, поднял воротник пальто. – И пожалуйста, мил человек Ирина Михайловна, чтоб о разговоре этом ни друг, ни сват, ни соседская курица.

Лицо его под теплой ушанкой выглядело совсем нелепо, одутловатые щеки рдели на морозе, нос беспокойно пошмыгивал. То и дело он оборачивался на мусорную свалку у забора, там длинными синими тенями носились коты.

Назад Дальше