Она свято соблюдала общепринятые правила поведения. И воображала, что в точности знает, как следует жить, а, в сущности, знала только то, чему ее когда-то научили дома: у нее были типично американские представления обо всем на свете. Ее мнение о выборе знакомых, о воспитании детей и прочем почти всегда брало верх, даже когда он и не совсем соглашался с нею; в выборе удовольствий, развлечений, друзей она неизменно придерживалась рамок общепринятого и тоже умела поставить на своем. Бывали, разумеется, небольшие ссоры, всегда бывали, — какая счастливая семья обходится без этого? — но он всегда уступал, почти всегда, и притом делал вид, что уступает охотно.
На что ж тогда жаловаться? Разве ей хоть когда-нибудь могло прийти в голову, что он несчастлив? Нет, конечно, нет. Как все их родственники и знакомые и в родном городе и здесь (а на знакомства она была в высшей степени разборчива, искала расположения избранных и не обращала никакого внимания на всех прочих), она и поныне убеждена, теперь больше, чем когда-либо, будто только она знает, что для него хорошо, что плохо, знает его подлинные мысли и желания. И ему оставалось только грустно и насмешливо улыбаться.
В ее глазах брак, во всяком случае их брак, — величайшее таинство, эти священные узы ничто не должно разорвать. Любить можно только раз в жизни. Раз уж ты взвалил на себя это бремя или даже только просил руки девушки — твой долг сдержать слово. Разорвать помолвку, изменить жене или хотя бы только быть невнимательным к ней — да это же преступление, святотатство. Такие подлые негодяи недостойны называться людьми, им не должно быть места на земле!
Ну, а он? А его судьба? Судьба человека, который ошибся? Что ему остается, где он найдет покой и счастье? Здесь, на земле, или только где-то там, на небесах, среди ангелов? Эрнестина все еще верит в эти небеса. Какая комедия! Все их друзья не сомневаются, что ее смерть будет для него большим несчастьем, а как же иначе? Вот до чего доводит тупая, бессмысленная вера в прописную мораль. Подумать только!
Но и это еще не самое страшное. Нет. Страшней всего было с каждым годом все яснее сознавать, что он женился на ничтожной, ограниченной женщине, неспособной понять его взгляды, вернее, его мечты, чувства, — и, однако, он должен жить с нею до конца дней, потому что в юности совершил ошибку.
Да, конечно, у нее немало достоинств: она внимательна, заботлива, энергична, прекрасная хозяйка, в этом ей не откажешь, — и все же они чужие, тут уж ничего не поделаешь. Главное, он давно уже понял, что она женщина ограниченная, до мозга костей пропитана всяческими условностями, а он художник по натуре, он о многом грезит и мечтает, задумывается об отвлеченных материях, о вещах, которых она не понимает, не может понять, которым не сочувствует, о которых имеет лишь самое общее и смутное представление. Все особенности его искусства, красота и изящество форм, линий — разве это значит для нее хоть что-нибудь? И разве она когда-нибудь понимала, как много все это значит для него? Нет, конечно, нет. Она никогда не знала всему этому настоящей цены. Архитектура? Искусство? Что они для нее? Даже если бы она и захотела, она неспособна в этом разобраться. И теперь он уже не может искать понимания и сочувствия ни у кого другого. Да, в сущности, он никогда и не стремился к этому, ведь и жена и все окружающие осудили бы его, да и сам он в какой-то мере считал, что это было бы дурно.
Но как же природа допускает, чтобы человек, чьи чувства и стремления нельзя втиснуть в рамки прописной морали, выбрал себе в жены такую женщину, как Эрнестина, неспособную понять его, заинтересоваться его душевным миром? Любовь ли слепа, как говорится, или это коварная природа намеренно терзает душу художника, не из вражды к нему, а ради красоты, которую порождает страдание, как песчинка, раня моллюска, рождает жемчужину... Пожалуй, так. Быть может, построенные им значительные и прекрасные здания — по крайней мере такими их считают все — потому и прекрасны и значительны, что он отдал им свое сердце, ведь в его жизни не было другой любви и другой красоты. Жестокая природа! Как мало она заботится о том, чтобы сбылись мечты человека — каждого человека в отдельности!
Когда он женился на Эрнестине, он был слишком молод, чтобы ясно представлять себе, чего он хочет от жизни и как с годами могут измениться его чувства; и рядом не было никого, кто помог бы ему советом, вовремя остановил. Дух времени был таков, что все вело к этой катастрофе. Казалось, это воля самой природы. Семья, дети — только в этом видели тогда начало и конец всего, цель и смысл бытия. Что за нелепая теория! Потом он понял, какую ошибку совершил, и хоть привычные представления и обстоятельства, казалось бы, уже непоправимо связывали его, он утратил покой, душевное равновесие, но ни разу по-настоящему не возмутился — ни разу.
Наоборот, он все это скрывал от жены, старательно скрывал, потому что очень жалел ее; но он жаждал красоты, той душевной и телесной красоты, которой она совсем не обладала, и эта жажда была мучительна, а под конец стала просто невыносима. Он все мечтал, мечтал, как одержимый, о чем-то ином, неиспытанном. Неужели мечты никогда не сбудутся, неужели так никогда ничто и не изменится? Как страшно! Ведь жизнь коротка, а потом уже ничего не будет, ничего! Спору нет, Эрнестина была когда-то очень хороша, хотя время показало, что ни физически, ни духовно она не привлекала его по-настоящему. Но разве теперь легче от того, что когда-то она была хороша? Ничуть не легче. В сущности, вот уже больше двадцати семи лет, как жизнь с Эрнестиной для него тяжкое бремя, а мечта о чем-то ином с годами становилась все более властной, все более неотступной...
И вот он уже стар, а она, быть может, умирает, и не все ли равно теперь, что случится с ним или с нею; впрочем, может быть, и не все равно... Если бы только стать свободным, хоть ненадолго, совсем ненадолго, прежде чем умереть.
Быть свободным! Свободным!
Как мучительно влекла его красота других женщин, их лица, взгляды, а все же он отнюдь не намерен был преступать законы морали: ни по своему душевному складу, ни по чисто практическим соображениям он просто не мог на это пойти; и, однако, к его досаде и возмущению, жена, по какой-то странной логике опасаясь, как бы он не изменил ей, всегда старательно внушала ему, что он не из тех мужчин, которые нравятся женщинам, — ему не хватает физической привлекательности, какого-то особого мужского обаяния, и поэтому ни одна молодая и интересная женщина не могла бы его полюбить. Подумать только, она внушала это ему! Ему, к которому обращались пытливые, зовущие взгляды стольких женщин!
Она уверяла, будто вышла за него замуж прежде всего потому, что жалела его. Он не спорил — пусть она думает так, ведь он сам жалел ее. То одна, то другая женщина искала его общества, улыбалась ему призывно и вкрадчиво, — а жена все повторяла, что он никак не Дон Жуан: такой неловкий, медлительный, неинтересный, женщинам попросту скучно с ним, — всем женщинам, кроме нее!
И хоть в этом не было никакой нужды, она упорно твердила одно и то же, борясь с химерами, с опасностью, которая чудилась ей в будущем, — а ведь он не давал ей к этому никакого повода и никогда не собирался ей изменять, никогда. Так она пыталась отравить его душу сомнением: пусть он поменьше верит в себя, в свои силы, в свое искусство... И все же, все же... как преследовала его красота женщин, их глаза, — они обещали безграничное, невыразимое счастье. Почему, почему его жизнь сложилась так неудачно?
Да, он хорошо понял горькую истину: природа совершенно равнодушна к судьбе человека; ты живешь, действуешь, стремишься к чему-то, движимый властным инстинктом, но только этот инстинкт она и дала тебе, а счастлив ты, нет ли — до этого ей нет дела. Отвечай сам за себя, раз и навсегда определи свой путь и уж не сворачивай с него, а не можешь — пропадай, обратись в ничто, тебя ждет духовная смерть. Природе нет до тебя дела. «Блаженны кроткие», — да, конечно. А вернее: блаженны сильные, ибо они сами творцы своего счастья. Все годы он знал это, надеялся на что-то, но не действовал, и все шло своим чередом, и только он один страдал. Он всегда понимал, что жизнь его сложилась неудачно, и, однако, связанный привычными условностями, не пытался действовать, на это у него не хватало решимости. У него не хватало силы воли — вот в чем суть, и всегда он был таким. Словно пойманная птица, словно зверь в клетке, смотрел он из своей неволи на людей, которые думают и делают, что хотят. Сколько раз в гостиных, на улице, даже у себя дома встречал он женский взгляд, улыбку, которые, казалось, обещали понимание, сочувствие — все то, чего ему так не хватало. И все-таки страшно было нарушить свой долг, запреты религии, прописи морали, страшно, — что скажут, что подумают о нем, и еще он помнил об Эрнестине, о ее спокойствии, о том, как она верит в него, о собственной карьере и о будущем детей, — а потому, словно отшельник, гнал от себя все соблазны и старался забыть, не думать о них. Порою это было тяжело и грустно, но так было.
Взгляните на него теперь — он еще не так стар, нет, он еще не старик, но он устал от жизни и уже почти ко всему равнодушен. Все эти годы он мечтал, так мечтал о подруге с чутким и нежным сердцем, о женщине, которая могла бы понять его, которой было бы близко и дорого все в нем — каждое его чувство и каждая мысль, его талант, его взгляды на жизнь и искусство... Ведь есть же где-то такая женщина! Но все эти годы с ним всегда, неотступно была Эрнестина — и вот что с ним стало...
Не то чтобы она была неприятна, противна ему, нет, этого не скажешь... просто она не та женщина, о которой он мечтал... Для него так много значит красота во всех ее проявлениях, формы, краски, и так много значит женская красота, прекрасное, совершенное тело и прекрасный ум, которому доступны были бы мысли и оттенки столь же утонченные, как те, что подчас знавал и он... но нет, не привелось ему близко узнать такую женщину. Нет, не привелось, хотя он мечтал об этом так долго. Он никому не смел признаться в этом, разве что самому себе. Это было бы безрассудно, поставило бы его вне общества: в его кругу (вернее, в ее кругу, ведь их знакомства — дело ее рук) подобные мысли недопустимы.
Но в том-то и беда, что и сейчас он не может решить, не преступны ли даже самые его мысли, вот эти затаенные жалобы, недовольство судьбой. Разве муж и жена не должны быть верны друг другу независимо от того, счастливы они или нет? Разве нет такого внутреннего закона, на котором строится союз мужчины и женщины: любить только один раз в жизни? И перед этим ничтожны все мысли и стремления, все страдания человека, каковы бы они ни были. Так говорит церковь. С нею согласны и закон и общественное мнение. Преступить через это — значит стать лицом к лицу со множеством неодолимых препятствий, неразрешимых задач, принести близким страдания, испортить будущее детей. И разве в глазах окружающих, да и в собственных, не лучше, порядочнее во всех отношениях — исполнить свой долг, лишь бы не разрушать семью, не причинять столько горя, сдержать раз данное слово, хотя бы при этом разбилось сердце. Так он думал или по крайней мере поступал так, словно именно эта мысль руководила им... И все же... как часто его мучили сомнения!
И еще. Конечно, с общепринятой точки зрения миссис Хеймекер хорошая, верная жена; притом на первых порах она была достаточно мила и привлекательна, чтобы его жизнь не казалась невыносимой, и все же он мучился и тосковал. А потом пошли дети. Первенец, которого назвали Элуэл в честь какого-то родственника — ее, а не его, — прожил всего два года; потом родился Уэсли, потом Этельберта, — он терпеть не мог это имя! Он хотел назвать дочь Отилией, своим любимым именем, или, может, быть, Дженет, в память своей матери.
Странно, хоть его и мучила неотступная тайная тревога и неудовлетворенность, рождение детей и смерть бедного маленького Элуэла крепче привязали его к семье; он чувствовал, что должен заботиться о малышах, и даже радовался им... хотя, как ни грустно, это не сблизило его с женой; а если бы не дети, он, пожалуй, не вытерпел бы и ушел от нее. С малышами было много хлопот, но в первые годы они были такие милые, забавные. Особенно Элуэл. Стоило губами пощекотать его шею — и он от удовольствия так потешно морщил свой крошечный нос, заливался таким громким, счастливым смехом, что нельзя было не радоваться, глядя на него. В ту пору Хеймекер все больше чуждался жены, хоть и гнал от себя эти мысли, дурные, безнравственные, сурово осуждал себя за них, чувствуя, что есть в нем что-то враждебное общепринятым законам, порядкам, обычной благопристойной жизни, какою живут все вокруг! И, однако, неприязнь к жене не помешала ему горячо полюбить сынишку. Инстинктивно, сам того не сознавая, он искал в ребенке утешения; кто знает, кем или чем было послано ему это целительное средство для незаживающей сердечной раны? Элуэл завладел его мыслями, его сердцем, — казалось, он нашел в малыше понимание, сочувствие, любовь, нежность — все то, что дала бы ему любимая женщина и чего ему так не хватало. Больше всего Элуэл любил взобраться на колени к отцу или прижаться головой к его плечу, — никогда он так не льнул к матери. И если отец собирался выйти из дому, Элуэл был уже тут как тут и протягивал ручонки, чтобы он взял его с собой. Удивительно, как этот малыш любил его, — гораздо сильней, чем свою мать, просто не мог жить без него. Да и отец отвечал ему тем же. Ему казалось, сынишка не так уж и похож на Эрнестину, скорее на него и на его покойную мать. Хотя, конечно, он был бы не против, если бы ребенок походил на свою мать. Нет, нет. Он вовсе не так мелочен. Когда Элуэлу еще не было двух лет и он только начинал говорить, отец научил его забавной старой песенке: «Жили-были три котенка, три пушистые зверька»... Доходя до слов «им хотелось», он останавливался и спрашивал: «Чего?» — «Пилоська!» — в восторге кричал малыш, и это, конечно, должно было означать: пирожка.
Какие это были счастливые дни, когда он гулял с Элуэлом, взяв его на руки или посадив на плечо, и вечера, когда малыш засыпал у него на коленях... И Эрнестина была тут же и радовалась, что он так любит сына и ее, главное — ее. Но как раз в этом она ошибалась: даже тогда он ее не любил. Всю свою нежность он отдал Элуэлу, а жена видела в этом свидетельство его растущей, непреходящей любви к ней — странная логика! Как видно, таковы женщины, во всяком случае некоторые.
А потом мальчик вдруг тяжко заболел; это была какая-то загадочная болезнь, возбудитель которой еще неизвестен, быть может, детский паралич... и Элуэла не стало. И то, что прежде было им, отвезли на заброшенное, неприветливое кладбище близ Вудлона. Как это было страшно! И с каким отчаянием предался он тогда горьким, безнадежным мыслям о бренности всего земного. Казалось, вся красота, вся радость ушли из жизни навсегда.
«Коротка и прискорбна наша жизнь, и нет человеку спасения, — читал в день похорон священник, приглашенный в дом по настоянию миссис Хеймекер. — Ибо жизнь наша проходит, как тень, и нет нам возврата от смерти».
Да... маленький Элуэл прошел, словно тень. И как ни велико было его собственное горе, Хеймекер в первый и единственный раз за все время, что они были женаты, от души посочувствовал Эрнестине — ведь она была в таком отчаянии и после похорон так горько рыдала, припав головой к его плечу. Страшно было смотреть, как она убивалась. Потерять первенца — что может быть горше для матери? Почему, почему он не попытался сделать так, чтобы Эрнестина стала по-настоящему близка ему? И ведь в то время она казалась лучше, мягче, добрее, умнее, чем когда-либо, он и не думал, что она может быть так достойна уважения и любви. Во время болезни сына она не знала ни минуты отдыха, ночами не смыкала глаз, ухаживала за ним так преданно, так нежно, делала все, что только может сделать мать, которая борется за жизнь своего ребенка. Но и тогда он не мог по-настоящему ее полюбить. Пусть это и горько, и бессердечно, но он не мог ее любить. Он только думал о ней лучше, чем прежде, и очень жалел ее. Что за проклятье, под какой несчастливой звездой рождается человек, что так запутаны его мысли и чувства? Почему достоинства человека, его добродетели не помогают полюбить его, привязаться к нему, преодолеть неприязнь? Почему? Он и хотел бы относиться к Эрнестине по-иному, но так и не смог ничего изменить.
И, однако, казалось, никогда еще он так не понимал и не ценил ее, как в то время: она прекрасная хозяйка, аккуратная, бережливая, даже до известной степени понимает и любит красоту, ей свойственно похвальное стремление что-то делать и что-то значить... но не по душе ему были эти ее честолюбивые стремления, и не мог он не видеть, что она существо безнадежно заурядное и ограниченное. Эрнестина никогда не знала душевных порывов, сильных чувств, ей не хватало внутреннего благородства. Что бы он ни говорил, что бы ни делал, она неизменно сводила все к денежным расчетам, к тому, что скажут, что подумают соседи, как это отразится на репутации ее и мужа; он знал, что ум и талант можно встретить и у человека без денег, без доброго имени, без положения в обществе, а она никак не могла этого понять, и сколько он ни пытался, никакими силами не мог переубедить ее, — она просто не желала ничего слушать.
Вот, например, большие художники. Иные из виднейших архитекторов, и сейчас живущих здесь, в городе, — это люди со странным, даже неприглядным прошлым, а мало ли таких случаев знает история... Но нет, Эрнестине не понять этого, да и что ей история? Ей непонятны и неинтересны темные, безрадостные страницы прошлого, и едва ли она им верит. А что касается искусства и людей искусства... нет, никогда она не поверит, что мудрость и талант художника, благородство души могут зародиться в условиях, которые иначе как дурными и пагубными не назовешь.
Взять хотя бы историю с молодым Зингарой. Они познакомились больше тридцати лет назад, когда Зингара впервые приехал сюда, в Нью-Йорк; молодой, талантливый, он стремился стать выдающимся архитектором, — но был очень беден, плохо и небрежно одет и производил не слишком благоприятное впечатление. Хеймекер встретился с ним за несколько лет до своей женитьбы в мрачной, неуютной конторе архитекторов Пайна и Стабода и сразу почувствовал к нему симпатию; но Зингара не выпускал изо рта сигарету, вид у него был запущенный и неопрятный, в кармане ни гроша — и хотя к тому времени, как Хеймекер женился на Эрнестине, он был знаком с Зингарой уже около четырех лет, она не пожелала, чтобы он бывал у них. В ее глазах он был ничтожеством, неудачником, которому никогда не добиться успеха. Однажды, проходя мимо какого-то дешевого ресторанчика, она заметила Зингару в обществе сомнительного вида девицы, — после этого она и слышать о нем не хотела.