«Тело твое, косы твои…» (Ксения Годунова, Россия) - Елена Арсеньева 2 стр.


Теперь его выбор пал на датского принца Иоганна, родного брата короля Христиана IV. Все надеялись, что с ним участь Ксении будет счастливей. По слухам, королевич Иоганн и собой пригож, и нравом добр, и смирен — не в пример прежнему жениху.

Встречать его вышла чуть ли не вся Москва. И вот появился поезд королевича Иоганна, состоявший из множества великолепных карет и роскошно одетых всадников.

Вблизи Тверских ворот стоял красивый боярин в алтабасовом кафтане, по которому волной шел свет от множества украшавших его разноцветных каменьев. Боярин держал в поводу аргамака, сбруя коего сияла золотом. Это был Михаил Иванович Татищев, ясельничий государев, державший коня самого царя. Конь был знаком высокой чести, который Борис Годунов намеревался оказать своему будущему зятю.

Затаив дыхание, смотрели москвичи, как из самой красивой кареты, затканной изнутри алым шелком, а сверху покрытой литыми золотыми пластинами, вышел хрупкий молодой человек в черной шляпе с пером, в черном бархатном камзоле с широченным белым кружевным воротом, на который спускались светлые, длинные, вьющиеся волосы. Его лицо было нежным, словно у отрока, и то и дело заливалось застенчивым румянцем. Правда, нежные черты несколько портил большой горбатый нос, но, судачили в толпе, с лица воду не пить, а красоты царевой дочки вполне хватит на двоих: и на нее саму, и на жениха.

Да, юноша в черном бархате и был брат датского короля, герцог Иоганн, которому здесь предстояло пересесть на государева коня и далее проследовать в Кремль верхом, в сопровождении ясельничего Татищева и дьяка Афанасия Власьева, который и устраивал, собственно говоря, будущий брак, ведя переговоры с датским правительством от имени Бориса Годунова.

Королевич медленно — возможно, медлительность сия была вызвана важностью, но, возможно, и неловкостью — взобрался на коня, умостился в высоком, затейливо украшенном седле, и поезд снова тронулся в путь, сопровождаемый стрельцами в белоснежных кафтанах.

— Ох и обоз у него! Ох и поезд! — раздавались в толпе голоса. — Неужто это все наш царь ему надарил? А слуги? Свои у него слуги или нанятые? И хорошее ли жалованье им дают?

— Сказывают, людей он своих привез к нам на прокорм, — говорил знающим голосом какой-то немолодой купец. — Кого только не набрал! Попа своего и разных попиков, поваров со стряпками и поварятами, служителей комнатных, учителей, чтоб его обучали шпагами ширяться, музыкантов своих, на ихней музыке играть обученных… Да еще что! — палача даже своего прихватил!

Народ хохотал.

Однако не миновало и нескольких дней, как на улицах речи зазвучали печальные.

— Что русскому здорово, то немцу смерть, — качали головами москвичи. — Небось обкушался королевич после своей иноземной голодухи. Слыхали? Сказывают, царь его с золотой посуды угощал! Ну, у того брюхо и не выдержало. Сомлел…

Спустя самое малое время после своего приезда принц Иоганн внезапно заболел. Царский дом, все придворные и свита герцога сначала лишь немного встревожились, но уже через день-другой тревога сделалась нешуточной. Герцога поразила горячка, которая усиливалась уже не по дням, а по часам. Царь весьма испугался и послал к иноземному королевичу своих докторов, аптекарей и хирургов, наказав им быть при его высочестве неотлучно днем и ночью. Даже и сам он посетил Иоганна — проливал над ним горючие слезы…

Как ни жалко было москвичам красивенького, беленького королевича, как ни желали они своей царевне счастья с пригожим женихом, однако слухи о горькой печали царя их оскорбили. Теплота, с какой народ встречал Иоганна, мигом обратилась в свою противоположность. В столице судачили: дескать, посетив самолично какого-то язычника, латина, царь сильно унизил свою честь и честь всей России. Не иначе, лишился разума! Ну а уж когда все государево семейство собралось в Троице-Сергиеву лавру — служить молебны во здравие умирающего герцога (а по всему выходило, Иоганн помрет-таки!), тут уж развел руками даже царев двоюродный брат Семен Никитич Годунов, ранее поддерживавший его в каждом шаге, преданно ловивший каждое его слово, вынюхивавший его неприятелей и даже называемый в народе «ухом государевым».

И все же царская семья пустилась в Лавру. Неуместная пышность сего почти погребального выезда вновь поразила народ. Впереди государева поезда двигалось шестьсот всадников и двадцать пять свободных коней, покрытых чепраками из сплошь златотканой парчи. За ними ехало две кареты — одна пустая, та самая, обитая изнутри алым шелком и сверху крытая золотыми пластинами, в которой доехал до Москвы королевич Иоганн, и другая, изнутри бархатная, где сидел сам государь. Первую окружали всадники, вторую пешие царедворцы. Далее скакал верхом юный царевич Федор, брат Ксении; коня его вели знатные чиновники.

Позади следовали толпой бояре, за ними — придворные. Обочь дороги, сдерживаемые стрельцами, бежали простолюдины, держа наготове свои челобитные, которые они желали передать государю. Сначала стрельцы гнали народ, однако потом по приказу царя, соизволившего хоть на время отереть слезы по чужеземцу и снизойти к своему народу, чиновники собрали челобитные, сложили в особый красный ящик и пообещали вскорости представить вниманию государя.

Через полчаса после царя из Кремля выехала царица Марья Григорьевна в великолепной карете, а в другой, поменьше и со всех сторон закрытой, сидела царевна Ксения. Первую везла десятка белых коней, вторую восьмерка. Впереди вели в поводах сорок свободных коней, а за ними следовала дружина всадников, состоявшая сплошь из почтенных, седобородых бояр; позади карет царицы и царевны ехали на белых лошадях двадцать четыре боярыни, принадлежащие к приближенным той и другой. Их охраняли триста алебардщиков.

Словом, выезды такой пышности видели в Москве не часто — жаль, что поводом к сему послужило столь печальное событие.

Сидя в своей карете рядом с ближней боярыней — она была тоже из Годуновых, каких-то дальних родственников, Ксения думала о своей неудачливой участи. Когда матушка сообщила о королевиче Густаве, которого прочили в женихи царевне, Ксения невзлюбила его за одно только имя. При мысли, что придется с ним в одну постель ложиться, на душе делалось тоскливо до слез, словно в студеный и пасмурный октябрьский день. А уж когда прослышала про его полюбовницу и двоих незаконных детей, и вовсе хоть в петлю лезь. Ксения не скрываясь обрадовалась, когда отец дал шведскому королевичу отставку. Датский герцог Иоганн ей понравился куда больше. Ох и нахохотались они с любимой служанкой Дашуткой, воображая, как королевич полезет к ней целоваться, а нос-то его мешать станет! Дашутка что-то такое нашептывала, мол, мужики с большими носами большие умельцы в постельных утехах, но Ксении все равно было смешно…

Увы, Ксении не дано было узнать, как счастлива была бы ее жизнь с датским королевичем. И все усилия докторов, и пышная поездка царской семьи в Троице-Сергиеву лавру оказались напрасны. Десять дней молились Годуновы над ракой с мощами святого Сергия Радонежского, но не дошли их молитвы до чудотворца: жених царевны Ксении умер, так ни разу и не увидав свою невесту. Похоронили его в Немецкой слободе. Вновь высыпал народ на улицы — поглазеть на похороны, и не могли люди решить, что устроил их государь с большей пышностью: въезд королевича Иоганна в Москву либо отбытие его к месту последнего упокоения.

Набальзамированное тело злосчастного герцога положили в дубовый гроб, отделанный медью, обитый большими крепкими обручами и кольцами черного цвета. Гроб поставили на большую черную колесницу, запряженную четверкой вороных коней, а впереди шли еще восемь коней под черными попонами, везли гербы королевича и его корону. Придворные все шли в черном, жалевом[3] платье, несли свечи черного воска.

Царь с сыном, сопровождаемые боярами, дворянами и дьяками, провожали усопшего по Москве с великим плачем: пешком прошли две улицы, чем несказанно удивили и уязвили московитов. Мыслимо ли такое почтение к чужеземцу проявлять? Свой народ голодом царь морит, а ради латина не гнушается ножки в пыли запачкать?! А из Дании между тем поползли слухи, что в России герцог Иоганн не просто так взял себе да и помер, — непременно отравили его по приказу царя Бориса, который убоялся соперника, коего мог бы обрести в лице королевича.

Ксения о тех слухах, по счастью, не слышала: плакала, не осушая слез, над своей горькой долей. Молила мать, подсылала ее к отцу: дескать, пустил бы дочь в монастырь, что проку стареть в унылом девичестве! Однако того участь дочери вдруг перестала волновать. Понял, что с помощью ее брака вряд ли сыщет достойных союзников. Теперь он всецело увлекся женитьбой меньшого сына Федора и начал искать ему невесту в окрестных землях. Одно посольство даже отправилось в Грузию! Однако Ксении в монастырском затворничестве все-таки было отказано.

А между тем из Польши ползли все новые и новые слухи о самозванце, и были они один страшней другого.

* * *

И вот Ксения стала любовницей самозванца — нового государя. И поняла, что участь ее не позорна, не страшна, а желанна и сладка. Потому что она полюбила своего властелина.

Для Ксении простое слово «люблю» было равнозначно клятве перед алтарем, она почитала себя не наложницей, не любовницей, но женою, и днем, в ожидании возвращения Дмитрия, вела смиренную затворническую жизнь, приличную от века всем прежним обитательницам кремлевских теремов. Дочь государя, она была воспитана в уверенности, что рано или поздно станет женою государя. Какое дело было Ксении до того, что отец ее обманом взял престол московский, а тот, чьей невенчанной супругою она сделалась, иными людьми звался беззаконным царем? Что ей было до того, что из-за него приняли смерть ее отец, мать, брат? Все чудилось теперь совершенно неважным. Даже то, что сама Ксения некогда замышляла самоубийство, только бы не достаться самозваному чудовищу, беглому монаху-расстриге, порождению диаволову…

Чьим промыслом она избегнула смерти? Кто спас ее? Бог ли, враг ли его?

Неважно. Она жила только любовью.

А Дмитрий, наслаждаясь ее прекрасным телом, играя ее чудными косами, вспоминал невероятные, безумные мечтания прошлых лет, когда он еще жил в России, таился о своем происхождении, еще не пошел искать счастья на чужбине, еще не встретил гордую полячку, завладевшую его душою. В те прежние времена он позволял себе помечтать, как воссядет на московский престол, а рядом с ним будет сидеть красавица Ксения….

Любовь поглотила ее всю. Она считала часы и минуты до появления Дмитрия, до его зова. Время, проведенное не с ним, было пустым и унылым. Как же обрадовалась Ксения, когда однажды не пришли ее месячные дни, когда она поняла, что беременна! Тихо надеялась, что теперь Дмитрий женится на ней. Ведь она — царевна, мужем ее должен быть царь. Вот и будет…

Она забыла, что где-то в Польше у Дмитрия есть невеста — дочь сендомирского воеводы, Марина Мнишек. Отчего-то была уверена, что там все давно закончено, что не может он любить другую, когда у него есть Ксения!

А потом настало то страшное утро, когда ее разбудил не Дмитрий — жарким поцелуем, а Петр Басманов — неласковым прикосновением. Пряча глаза, словно стыдясь, велел собраться в дорогу и ни словом не ответил на мольбы и расспросы. Только уже на пороге Ксения поймала его взгляд, полный жалости.

Не от Басманова — гораздо позднее, стороной, Ксения узнала, что отец невесты Дмитрия, пан Юрий Мнишек, прислал ему возмущенное письмо.

«Есть у вашей царской милости неприятели, — писал Мнишек после витиеватых и приличных приветствий, — которые распространяют о поведении вашем молву. Хотя у более рассудительных людей эти слухи не имеют места, но я, отдавши вашему величеству сердце и любя вас, как сына, дарованного мне от Бога, прошу ваше величество остерегаться всяких поводов, а так как девица Ксения, дочь Бориса, живет вблизи вас, то, по моему и благоразумных людей совету, постарайтесь ее устранить от себя и отослать подалее…»

Хитрый Юрий Мнишек писал как истинный иезуит, достойный ученик учителей своих, сынов Игнатия Лойолы.[4] Мнишек не угрожал, не стращал Дмитрия. Но уже само получение его письма, само имя Ксении, названное в нем, значило для понимающего неизмеримо много. Как говорится, умный поймет с полуслова. Вот и Дмитрию стало понятно: отец Марины не просто рассержен — он в ярости! Насчет мягкости укора будущему зятю за откровенное распутство обманываться не стоит — мягкость сия мнимая. И если Дмитрий не внемлет предупреждению, Мнишек посчитает, что он нарушает принятые меж ними соглашения, а значит, сам сочтет себя вправе нарушить главное свое слово: отпустить из Польши дочь.

Прочитав письмо, Дмитрий быстро зажмурился, словно пред ним где-то вдали блеснул страшный огненный меч. Он знал, что в его любви к Марине Мнишек есть нечто роковое, нечто пугающее его самого. Наваждение… Может быть, бесовское наваждение, но… Но одна только мысль о том, что, быть может, он никогда не увидит ее больше, заставляла дыхание пресечься. Нет, лучше не думать, не размышлять, отчего так складывается, отчего душа его скручивается в тугой комок необъяснимой боли при одной мысли, что он никогда не увидит Марину.

Мнишек знал, что делал, когда писал свое письмо. До его получения присутствие Ксении во дворце могло быть сколь угодно долгим. Но с той минуты, как Дмитрия известили о письме, все изменилось. Он принял решение расстаться с любовницей мгновенно. Не тянул, не колебался: разрубил узел одним махом. Теперь Марине путь в Россию вполне открыт.

Марина — венец его трудов, венец его стараний и страданий, его заслуженная награда, не менее желанная, чем московский престол. Может быть, даже более… Так думал Дмитрий.

А Ксения думала: «Уж лучше бы ударил ножом под сердце…»

Ну да, она была для Дмитрия всего лишь любовницей, наложницей, игрушкой. Ксения просто забыла об этом и поверила в невозможное счастье.

Кажется, Петр Басманов, сообщивший ей о немедленном изгнании, был последним, кто смотрел на нее, бедную, с жалостью, потому что в глазах Михаила Татищева, который вез ее в монастырь на Белозере, в глазах его сестры, настоятельницы монастыря, в глазах сестер-монахинь Ксения потом читала только злорадство, в лучшем случае — равнодушие.

Надобно сказать, что настоятельница Белозерского монастыря, мать Феофилакта, в миру Неонила Татищева, принадлежала к числу ярых неприятельниц как Годунова, так и нового государя. Она состояла в переписке с епископом астраханским Феодосием, который вслед за отправленным в узилище патриархом Иовом во всеуслышание протестовал против воцарения Дмитрия и не побоялся сказать ему: «Бог знает, кто ты, ибо истинный царевич убит в Угличе!» Она открыто ссорилась с братом Михаилом, который присягнул сомнительному сыну Грозного, полагала, что все права на трон после смерти царя Федора Ивановича принадлежат Романовым, родственникам покойной царицы Анастасии. На худой конец мать Феофилакта была готова увидеть на престоле князя Василия Ивановича Шуйского — ладно уж, тоже имеет право по древнему происхождению, хоть и лжив не в меру да слабоват норовом. Можно не сомневаться, что мать Феофилакта не побоялась бы и самому царю Дмитрию высказать свои крамольные взгляды, — поэтому трудно было ожидать от нее смирения и жалости по отношению к его брошенной любовнице. Вдобавок ко всему дочери Годунова! Будь ее воля, настоятельница выгнала бы блудницу за порог обители, однако ограничилась тем, что против воли государя, велевшего пока что подержать Ксению в белицах, незамедлительно постригла ее в монахини, дав имя Ольги, да еще присовокупила мстительно: «Что ему за забота теперь, в миру живет девка или ушла в Христовы невесты? У него небось своя есть обрученная невеста, безбожная полька, вот пускай с ней и утешается. Безбожнику — безбожное! А у нас тут свои законы, нечего нам указывать!»

Так что положение Ксении (вернее, Ольги) в обители было самое незавидное.

Правда, там была одна юная девушка, послушница Дария, которая жалела Ольгу и даже выходила ее после тяжелых преждевременных родов. Ах, как проклинала Ольга глупую девчонку Дарию, пусть и втихомолку! Если бы не она, смерть давно уже прибрала бы никому не нужную страдалицу.

Ради чего она выжила? Чтобы однажды увидеть на своем окошке двух белых голубей и угадать, что в эту минуту погиб Дмитрий?

После того как царя Дмитрия Ивановича, сына Грозного, убила подстрекаемая боярством чернь, тело его раздели донага и выволокли на площадь.

— Видали охальника? — сказал какой-то боярин, озирая могучее и после смерти естество убитого. — Уж и баб-то он испаскудил — слов нет. Сказывают, тридцать брюхатых монахинь после него остались по ближним монастырям.

Говоривший был сморчковат сложением, и в голосе его звучали явственная зависть и тоска по недостижимому. Знал ли он, что у Дмитрия была только одна «брюхатая монахиня» — Ксения Годунова?

Неважно, знал или нет. Главным сейчас было — как можно сильнее унизить павшее величие царя. Гонимый мелкой, гнусной мстительностью, мужичонка принялся помогать тем, кто привязывал веревку к ногам Дмитрия, дабы тащить его на позор, как падаль, и особым пакостным образом накинул петлю на его естество.

Кругом захохотали. К тому времени, как труп вытащили из Кремля через Фроловские ворота на Красную площадь, он был настолько обезображен, что не только знакомых черт в нем нельзя было распознать, но и вообще увидеть человеческий образ.

Вслед тащили — тоже за ноги — труп Басманова.

Царя положили на каком-то коротеньком — не больше аршина — столике так, что голова его и ноги свешивались вниз. Басманов валялся прямо на мостовой, близ столика, и ноги Дмитрия лежали на его груди.

Назад Дальше