— На собственного рысака поставил. Я своих лошадок знаю…
Прамниек возмущенно перебил его:
— Ах, да не о том вы… Неужели вам в самом деле ничего не известно?
Все вопросительно уставились на него. Прамниек говорил охрипшим голосом, как будто у него горло пересохло от жажды:
— Сегодня утром немецкие войска вторглись в Польшу. Мне знакомый из телеграфного агентства звонил, сказал, что ждут речи Гитлера по радио. Сейчас весь вопрос в том, будут ли Англия и Франция выполнять свои обязательства… Чехословакию же бросили в пасть волку, неужели и Польшу предадут? Ну и ну… Официант, кружку пива!
— Значит, вон уже до чего дошло, — несколько театрально закусив губу, протянул Ланка, — свершилось. Заговорили пушки, льется кровь, города превращаются в пепел.
— Ну, полякам достается поделом, — с авторитетным видом сказал Зандарт. — Позарились на чужое, отхватили… как ее… эту самую Тешинскую область. Когда Гитлер прибрал к рукам Чехословакию, он, будьте уверены, знал, что в скором времени заграбастает всю Польшу, потому и не мешал им! Нет, это здорово получилось, ей-богу здорово!
Он хотел еще что-то сказать, но не нашелся, торжествующе оглядел стол и потер руки.
— Господин Зандарт в известной мере прав, — сказал Гартман, насмешливо поглядев на него. — Поляки действительно подавились этим кусочком и оскандалились перед всем миром. Боюсь, что сейчас они ни в ком не вызовут сочувствия.
— Рыдз-Смиглы[14] и Бек[15] — это еще не вся Польша! — ударив кулаком по столу, крикнул Прамниек. — Только сумасшедшие или преступники могли вести такую политику, как они. А отвечать за этих продажных панов придется польскому народу.
— Так вы не считаете Бека польским патриотом? — спросил Гартман.
— Я уверен, что он гитлеровский агент в польском правительстве — ни больше ни меньше. А эта старая рухлядь Мосьцицкий[16] служит для них вывеской.
— Пожалуй, крепковато сказано о главе дружественного государства, — заметил Ланка. — Хотя здесь нет никого из поляков, но вы бы все-таки поосторожнее…
— Через месяц за этого главу никто гроша ломаного не даст, — не унимался Прамниек. — А за свои слова я готов отвечать хоть перед Лигой наций.
— Ну, это еще не так страшно, — засмеялся Гартман. — Кажется, там скоро не перед кем будет отвечать. Невилю Чемберлену не увильнуть от руки судьбы. Его зонтик не укроет Европу от свинцового дождя, никто не станет искать под ним убежища. И вообще, должен вам признаться, хотя мне и пришлось покинуть из-за Гитлера родину, хотя по его милости мне негде издавать свои книги, но временами я просто восторгаюсь им.
— Ого! — покачал головой Прамниек. — Чем же это вы восторгаетесь? Его жестокостями? Истерическим кривлянием? Проповедью ненависти ко всем народам, потому что они не немцы? Вы что же, значит, тоже думаете, что латыши способны только к физическому труду? Так ведь он, кажется, сказал?
Но Гартмана нимало не смутили язвительные нападки художника.
— Подождите. Я только хотел сказать, что меня поражает его уменье добиваться поставленной перед собой цели. У него сверхчеловеческая воля. Обратите внимание, как он действует на массу. И главное — достигает осязаемых результатов. Вообразите себя хотя бы на секунду немцем. Тяжелые, унизительные послевоенные годы… инфляция, репарации, оккупация Саарской области… Какие перспективы на ближайшие тридцать лет были у Германии? Никаких. Теперь посмотрите, что сделал Гитлер… Как же после этого не считать его великим человеком, почти гением, как же не восторгаться им среднему немцу!
— А себя, господин Гартман, вы тоже причисляете к средним немцам? — спросил Прамниек.
Гартман развел руками:
— Если бы это было так, я не сидел бы здесь, а жил бы где-нибудь в Мюнхене, издавал бы большими тиражами по две книги в год и…
— И маршировали бы в строю штурмовиков, — смеясь, закончила Эдит. — Воображаю, какая это тоска — быть женой штурмовика. Ведь ему непременно каждый год подавай ребенка. Не принимайте это на свой счет, господин Гартман, но в общем я терпеть не могу немцев. Такие они надутые, так надоедают разговорами о своей миссии, о своей расе!
— Да, есть этот недостаток у моих соотечественников, и вы это очень остроумно заметили, — любезно согласился Гартман.
— Пожалуй, в конце концов и поверишь, — задумчиво сказал молчавший все время Ланка, — что они завоюют весь мир. Что-то не видно силы, которая могла бы противостоять им. Янки вряд ли сунутся, Англия насквозь прогнила, а русские слишком слабы. Фанерные танки, которые Ворошилов показывает на маневрах, никого не введут в заблуждение. Нет, кто хочет удержаться, тот должен искать опоры в Берлине.
— Ну да, надо идти на поклон к щуке: сделай милость, проглоти меня, коли есть аппетит, — буркнул Прамниек.
Официант принес пиво, и все замолчали, потягивая из кружек холодный, приятно горьковатый напиток.
Гартман встал из-за стола первым и ушел, не дожидаясь остальных.
— Интересный человек, — глядя вслед ему, сказал Ланка. — Притом какая широта взглядов, если он может испытывать гордость за успехи Германии, несмотря на то, что в будущем они грозят ему гибелью. Попадись он в лапы нацистам, они его живо повесят.
— Боже, какие ужасы, — поморщилась Эдит, — право, не довольно ли об этом?
— Когда же вы приедете посмотреть мои конюшни? — вполголоса спросил ее Зандарт. — Я недавно несколько лошадок купил. Ах, что за лошадки! С вашего позволения хочу одну гнедую кобылу назвать Эдит. Она у меня на будущий год первый приз на дерби получит.
Эдит погрозила ему пальчиком:
— Называйте как хотите, но моим именем не сметь! А лошадок я посмотрю с удовольствием.
— Как подвигается ваша картина, дружище? — спросил Ланка Прамниека, который уже несколько минут сидел молча, подперев кулаками щеки.
Прамниек словно расцвел. Угрюмый взгляд его просиял, даже голос стал мягче.
— Да вот натурщица заболела, иначе бы я ее за две недели окончил. У Олюк сложение не то, она больше на девочку походит. Тут нужна женщина высокая, величавая, вроде Эдит.
Эдит только молча взглянула на него — розовая, свежая, нарядная.
В дверях погребка Прамниек распростился с компанией и быстро зашагал домой. У всех прохожих в руках были еще сырые листы газет. Экспедиторы носились на велосипедах от киоска к киоску, подвозя их большими пачками. Весть о войне с быстротой молнии распространилась по городу, все только о ней и говорили. Лишь дети по-прежнему беззаботно играли: строили замки из песка, пускали бумажные кораблики, столпившись у фонтана, да у главного почтамта старый чистильщик сапог кормил хлебными крошками голубей.
«Когда ты образумишься, жестокое, безумное человечество? — думал Прамниек. — У тебя все есть для счастья только бы мирно работать, жить в согласии с интересами общества… Ведь всем хватило бы места под солнцем. А сейчас в Варшаве уже воют сирены воздушной тревоги, пикирующие самолеты бомбят и обстреливают по дорогам толпы женщин и детей, бегущих на восток от гитлеровской армии…»
Придя домой, Прамниек достал из почтового ящика вместе с газетами конверт с извещением, что на него наложен штраф в пятьсот латов за то, что он, художник Эдгар Прамниек, в недопустимых выражениях отзывался о главе государства и порицал существующий государственный порядок.
«Учись держать язык за зубами, дурак, — сказал он, потирая шею. — В стране интенсивного свиноводства скоро проходу не станет от свиней. Интересно знать, кому же это я обязан этим сюрпризом? Кому из приятелей должен показать на дверь?»
Но сколько Прамниек ни ломал голову, ответа на этот вопрос он не нашел.
2— Тридцать лет работаю в порту, а таких чудес еще не приходилось видеть, — говорил старый Рубенис сыну Юрису, идя утром на работу. — Видать, всю Латвию хотят увезти. Ну и жадность!
Время у них еще было, и они остановились, наблюдая с насмешливым удивлением бесконечный караван фур, грузовиков, фургонов и ручных тележек, который тянулся от спортивной площадки «Унион» до самой Экспортной гавани. Горами громоздились грубо сколоченные ящики, окованные железом лари, старинные сундуки с толстыми железными скобами, обвязанные ремнями чемоданы, брезентовые мешки, узлы с тряпьем… Старые, источенные жучком платяные шкафы, комоды с потускневшими зеркалами, полосатые матрацы, продавленные диваны, обшитые мешковиной гарнитуры старинной стильной мебели, солидные кожаные кресла, старые кухонные столы и табуретки, скатанные ковры, половые щетки, вешалки, птичьи клетки, эмалированные ведра, умывальные тазы и ночные горшки — все, что можно найти и в квартирах богачей и на толкучке, было представлено в этом пестром обозе.
— Ну и жадность! — повторил за отцом Юрис. Опершись, как на трость, на обернутый брезентовым фартуком крюк, он провожал взглядом вес новые и новые подводы и грузовики.
Портовый грузчик, обязанный своим воспитанием не столько начальной школе, сколько десятилетнему рабочему стажу, Юрис, однако, отлично понимал значение этого зрелища. Немцы покидали Латвию, немцы, которые в течение семи веков, с того самого дня, как их предки вторглись в эту страну, не переставали измываться над ее народом.
У старика Рубениса вся спина была исполосована рубцами, — эти рубцы не давали ему забыть о карательных экспедициях 1905 года. Зеленые холмы Латвии еще осквернялись развалинами ястребиных гнезд немецких баронов; по улицам древней латышской столицы, никому не уступая дороги, задрав головы, расхаживали белобрысые сопляки, в брюках гольф и белых шерстяных чулках, и их папаши — седые усатые господа в зеленых шляпах с петушиными перьями, прогуливающие надменных супружниц и любимых собачек. И все они громко кричали «хайль» и все поднимали руку, по-фашистски приветствуя при встрече друг друга.
Столетиями они жирели на латышских хлебах и вдруг объявили всему свету, что их отчизна по ту сторону Немана. Но, уезжая по зову Гитлера, с надеждой вернуться сюда полными господами, они не гнушались ни ветхими кроватями, служившими приютом для многих поколений клопов, ни измятыми чайниками, — подбирали все до последней веревочки. Оставались, правда, дома, фабрики, земельные участки, но за них обещал щедро расплатиться Ульманис.
Скатертью дорога, по крайней мере воздух чище станет, — приговаривал старик Рубенис. — Эх, жалко, отцу не привелось дожить до этого.
Всю дорогу, идя мимо обоза, Юрис читал немецкие надписи, выведенные на ящиках. Иногда он подталкивал локтем отца, чтобы обратить внимание на какую-нибудь фамилию, изобличавшую онемечившегося латыша.
— Гляди, гляди: Катарина Граудинг… Иоганна Пакул… Эрнст Озолинг… и эти туда же! Весь век немцам руки лизали, как же теперь отстать от этой собачьей привычки! Ну, в фатерланде могут лизать сколько влезет. Гитлер им за это обглоданную кость бросит: «Ешь, песик, вот тебе в награду».
— Недаром моряки говорят, что с тонущего корабля крысы бегут, — сказал старик Рубенис.
— Ну, они еще надеются вернуться на насиженные места. Вернуться и опять народ оседлать. Они иначе не могут. Но если уж так случится, тогда нам и подавно жизни не будет. Лучше, кажется, быть негром в Африке.
— Всяк утешается, как умеет… — старый Рубенис выколотил трубочку о ноготь большого пальца и смачно сплюнул. — Радости им, конечно, мало, раз приходится уезжать от латышских колбас и масла. Разве мы не видим, какой бурдой их кормят на пароходах…
— Нет, они на этом не успокоятся, — продолжал Юрис, — сегодня на Польшу напали, а завтра еще что-нибудь придумают.
Дорогу им загораживали несколько репатриирующихся белочулочников и петушиных хвостов. Сбившись в кучку, они оживленно, перебивая друг друга, обсуждали что-то. Юрис, не опуская глаз, шел прямо на них, слегка выдвинув вперед одно плечо и помахивая своим крюком.
— А ну, посторонитесь! Живей, живей! Стоят здесь, как будто всю землю в наследство получили!
Немцы недоумевающе глядели на плечистую, словно из бронзы вылитую фигуру парня и, встретив его открытый презрительный взгляд, расступились, ворча сквозь зубы.
Большой серый пароход «Гнейзенау» пришвартовался у нового мола, в самом конце гавани. Он точно принес с собой дыхание разыгрывающейся на западе войны. Борта его и высокий капитанский мостик были камуфлированы коричневой и зеленой краской. На верхней палубе, на носу и корме стояли зенитные пулеметы, укрытые брезентом.
На берегу суетились агенты Утага[17], комиссары по репатриации, одетые в военную форму. Десятки мелких «фюреров» — штурмовиков — резкими, лающими голосами выкрикивали приказания. Свастики были у них на рукавах, свастика на германском флаге извивалась от ветра на корме парохода.
«Ну, на меня они не покричат», — подумал Юрис Рубенис.
— Вот потекут теперь чаевые! — радовался какой-то грузчик. — Сами подбегают, просят: «Осторожней мой шкафчик, не разбейте о борт, я заплачу, заплачу!»
— Пошли они к дьяволу со своими чаевыми! — закричал Юрис. — С деревом будем обращаться, как с деревом — это не стекло.
Ровно в восемь часов открыли грузовые люки. Грузчики, разделившись на группы, спустились в трюмы; их сопровождало несколько немцев. Загромыхали подъемные краны и лебедки, завизжали блоки.
— Берегись! — крикнул такелажник, подходя к люку.
Высоко в воздухе плыла платформа с ящиками и тюками. Покачавшись над люком, она стала опускаться и, не дойдя метра на два до дна трюма, остановилась. Множество рук уперлось в нее и стало отводить ее в сторону. Платформа тихо, осторожно поставлена на дно; тяжелый крюк поднят, и грузчики проворно берутся за работу — таскают, волочат, кантуют груз в дальний угол трюма.
Немцы показывали, куда что поставить, и в начале погрузки что-то отмечали на плане трюма, но вещей было так много, что их невозможно было отметить на плане.
— Пока до места дойдет — в кашу превратится, — с довольным видом заметил старик Рубенис, силясь втиснуть ночной столик между двумя ящиками. Столик не входил. Тогда грузчик вскочил на него и подпрыгнул. Столик затрещал, но, наконец, стал на место.
— Берегись! — снова закричали сверху.
Нагруженная платформа, раскачавшись, с силой ударилась о край люка. Весь груз заходил ходуном, а один шкаф и два чемодана соскользнули с платформы и полетели с пятнадцатиметровой высоты в трюм. Шкаф разлетелся в щепки, а у одного чемодана отскочили замки. Из-под обломков грузчики извлекли два бочонка масла и мешок колбасы.
— Ишь, прорвы, — засмеялся старик Рубенис, — на год хотели запасти…
Остальные грузчики обступили раскрывшийся чемодан и с хохотом разглядывали его содержимое. Вещи были самые добротные: кожаный портфель, наполненный золотыми часами и кольцами, два куска тончайшего сукна и ворох отлично выделанных замшевых шкурок.
— Беритесь, ребята, за крюки, пока не поздно! — крикнул кто-то. — Золотые часы не каждый день с неба валятся.
— Не надо мне их дерьма, — сплюнул Юрис, — пусть на зиму засаливают.
Немцы сбились поодаль в кучку, не зная, что делать. Обнаруженные грузчиками вещи не были внесены ни в какую опись, за них не уплатили вывозной пошлины. Конечно, их соотечественник, вздумавший поживиться на счет Латвии, был сам виноват, — не сумел упаковать лучше. Но как бы это пригодилось фюреру и «Великогермании»!
Бочонки с маслом, портфель с золотыми вещами и все остальное подняли с платформой на палубу. Когда на сцену появились таможенники в зеленых фуражках, господа с петушиными хвостами стали горячо объяснять им что-то; начался настоящий базар.
— Ничего, они между собой поладят, — сказал Юрис. — Ворон ворону глаз не выклюет. — Но он заметил, что некоторую толику взыскали и грузчики, прежде чем контрабанда вернулась на палубу.
— Эх, ребята, не туда вы смотрите.
В трюме все росли и росли горы разномастного хлама. И каждый раз, когда на платформе появлялось что-нибудь подозрительное, она раскачивалась чуть посильнее и непременно ударялась о край трюма. И каждый раз из разбитых чемоданов и ящиков вываливалось много интересных вещей. В одном сундуке оказалось огромное количество жестянок с консервами, в другом — целая коллекция всевозможного оружия — револьверы последних образцов, старинные, украшенные драгоценными камнями пистолеты, кинжалы в роскошной оправе, охотничьи ружья.
В одном чемодане было несколько мундиров офицера гвардии царских времен, одеяние капитана латвийского военно-морского флота, френчи командира айзсаргов со всеми знаками различия, а на самом верху — новешенький мундир майора немецкой армии. Тут же, под этой коллекцией, свидетельствовавшей о некоей исторической метаморфозе, в маленькой шкатулочке лежали ордена: царские — Анны и Станислава с мечами, Лачплесиса, айзсарговский крест, орден Трех звезд и еще какие-то значки с немецкими надписями.
— Надо думать, усердный служака, — смеялся Юрис, разглядывая их, — всяким властям успел послужить. Правда, с кем угодно поспорю, что хозяин-то у него один был, какой бы мундир он ни носил. Сам здесь жил, а душой — где-нибудь у Рейна. Оттаскивай, ребята, в сторону, у меня нос нафталинного запаха не терпит. — Ты как хочешь, — сказал он, подходя к отцу в одну из коротких передышек, когда грузчики ждали очередной платформы, — а я завтра на работу не выйду, тошно стало. Они увозят награбленное у нас добро, а мы для них стараемся. Лучше на дрова пойду.
— Ты что, маленький? — ответил отец. — Все равно и без тебя увезут со всеми клопами и жучками-древоточцами. А за десять латов можно и потрудиться. — И он опять притоптывал, встав на вешалку или на зеркальный шкаф: старый квалифицированный грузчик старался использовать каждый кубический сантиметр помещения трюма. Недаром от его трудов уже треснуло несколько зеркал.