— Леха! — пробулькало передавленное волнением горло, и он уже торопливо вытягивал тяжелую ношу из темноты.
Лешка, как ястреб, накинулся на добычу и, схватившись за скользкие углы мешка, они помчались что есть духу прочь. Страх гнал их все дальше и дальше от ярких огней мясокомбината.
— Все! — прохрипел Лешка. — Хватит.
Они зашагали, прерывисто дыша, настороженно прислушиваясь к ночи, но все было спокойно.
— Какой мешок тяжелый, — пожаловался Генка.
— Ну, ты мастак! С тобой дело пойдет.
— Я испугался сильно, — довольный похвалой сознался Генка.
— Это ничего, привыкнешь.
— А он что, воровал?
— Ага, а мы у него.
— Здорово! А как же он теперь?
— Видал я его…
— А если узнает про нас?
— Тебе не знаю, а мне тогда костей не собрать, убьет.
Генка насторожился, прислушиваясь к тишине.
— Он, наверное, мешок ищет?
— Пускай себе ищет.
На следующий день, когда Генка возвращался из школы, он еще издали увидел открытые настежь ворота и красную крышку гроба, прислоненную к стене дома. На крыльце сидел Лешка и грыз ногти, у его ног стоял мешок с колбасой.
— Привет.
— Здорово, — ответил Лешка и пнул по мешку, — забирай.
— А это что? — Генка подошел к гробовой крышке, почему–то глупо не желая верить в случившееся.
— Чо–чо! Манька померла. Ты только в школу ушел — и померла.
— А мать что?
— Мать? У гроба сидит, слезы не проронила. Бабы ругаются, говорят, непорядок, мол, свое дитя не жалеет.
Лешка выругался и в сердцах сплюнул.
— И правда, как–то не так! Мать, а не ревет! Тетка Агапа, когда ее мужик утонул, голосила — вся улица ее жалела. На дорогу, помнишь, выскочила и головой об землю. Страсть как убивалась.
— А это ты зачем приволок? — Генка указал на мешок.
— На поминки. Я ведь на Маньке жениться хотел.
Мальчишки подхватили мешок и занесли в дом. Входная дверь была чуть приоткрыта, печь не топлена, пол затоптан множеством ног. Они подсунули мешок под старые пальто, что висели в углу коридора, и, не раздевшись, прошли в комнату.
Большой гроб стоял посредине. Магдалина лежала в нем, вся покрытая белой простыней, под которой угадывались сложенные на груди руки. На белом восковом лице, казалось, застыла улыбка. Генка стоял на пороге, сраженный необычным убранством комнаты. Он со страхом и потаенной надеждой ждал — вот еще секунда, и глаза покойницы откроются, она засмеется и сядет в гробу. Но лицо Магдалины не менялось. Вокруг стояли люди, когда Генка вошел, они расступились перед ним. Только мать сидела на высоком стуле у самого изголовья, бесчувственно глядя на гроб. Ее лицо, как показалось Генке, было желтым, злым. Люди входили и выходили из комнаты, тихо переговаривались, но мать ни разу не повернула голову в их сторону, сидела неподвижно, отрешенная, чужая.
Дернув за рукав, тетя Стеша шепнула Генке на ухо:
— Поди, поешь.
Вместе с Лешкой они вошли в кухню, где им налили по чашке щей. Лешка достал из–за пазухи полкруга колбасы и, разломив, поделился с Генкой. Начали есть.
— А это откуда?! — взвизгнула тетя Стеша, но, спохватившись и быстро перекрестив рот, отвернулась к рукомойнику.
Хоронили в воскресенье.
На старом грузовике с открытыми бортами стоял гроб, около него сидела мать со старушками. Весь кузов был застелен еловыми ветками. Машина тронулась, бабки протяжно заголосили и начали кидать под ноги идущим ветки. Генка хотел поднять, но его окликнул отец.
На улицу выходили люди, наспех накинув пальто и полушубки. Старики крестились и снимали шапки. Генке казалось неудобным вот так идти на виду у всех и потому он старался спрятаться за отцовское широкое пальто.
Природа ожила, теплый воздух вытеснил холод осенних дней и свободно гулял по поселку. Таял первый снег.
Кладбище встретило гулкой березовой тишиной. Кресты черными скелетами торчали над белыми могилами. Яма была уже готова. Свежую красную глину вокруг могилки растоптали большими сапогами, и глубокая яма походила на обезображенную пасть чудовища.
Гроб поставили на невесть откуда взявшиеся табуретки. У Генки все перемешалось в голове и вдруг нестерпимо захотелось убежать, но стоящая рядом тетя Стеша шепнула на ухо:
— Поди, простись с сестрой.
Как прощаются, Генка не знал и остановился у гроба, глядя на Магдалину, робко переступил с ноги на ногу, но его опять подтолкнули и теткин голос сказал:
— Целуй в лоб.
— Зачем? — растерянно прошептал Генка, но решительно нагнулся и не поцеловал, а только ощутил холодный, как резиновый мячик, лоб сестры. А мать все так же отчужденно смотрела в гроб.
«Что же она?» — забеспокоился Генка, но его отвели в сторону, к старым крестам, и громкий стук молотка вдруг далеким эхом согнал с прозрачных берез стаи пугливых птиц.
С кладбища шли молча. Нестройная вереница, растаптывая обмягшую снежную землю, медленно уходила вглубь поселка.
Все, кто был на кладбище, и еще многие, кого Генка ни разу не видел, собрались большой толпой и заполнили весь дом и двор.
В комнате, где несколько часов назад стоял гроб, были поставлены столы с едой и водкой. Начались поминки. Места за столами всем не хватило, и потому люди спешно выпивали, закусывали и выходили покурить во двор, а их места занимали вновь прибывшие. Тетя Стеша и еще несколько баб управлялись на кухне, быстро подавали все новые и новые закуски. В углу около мешка с колбасой выстроилась неровным рядом дюжина пустых бутылок. Народ оживился, разговоры теперь слышались со всех сторон. Дядька Игнат с озабоченным лицом уже в какой раз уселся за стол, и не успел взяться за бутылку, как над ним нависла тяжелая фигура тети Стеши. Генка не слышал ее слов, но по обиженному лицу Игната понял, что ему крепко досталось.
В детской комнате царил хаос и пахло пылью. Генка никак не хотел поверить, что Магды больше не будет, что детская комната принадлежит ему одному и теперь не с кем ссориться из–за карандаша. Красный карандаш был, пожалуй, единственной причиной их раздоров. Не успевал его взять один, как этот же карандаш срочно требовался другому. И дело зачастую кончалось слезами. Генка нашел злополучный карандаш в треснутом деревянном стаканчике и, повертев в руках, решил обязательно отнести к Магдалине на кладбище. Еще покопавшись в вещах, он нашел не развязанный капроновый бантик и гребешок с двумя отломанными зубчиками, сунул все в карман и вышел в коридор.
С трудом подняв мешок с колбасой, Генка поволок его в большую комнату и поставил на свободный стул около матери.
— Мам, — гордо позвал он, быстро развязывая мешок, — мам, это на поминки, — и Генка выложил на стол первый, затем второй, третий круг колбасы. Люди притихли, с беспокойством отводя глаза и делая вид, что ничего не замечают.
— Что это? — еще не пробудившись от многодневного оцепенения, спросила мать.
— Колбаса. Это мы на поминки, для Магды. Посмотри, ее здесь много. Копченая.
Генка широко открыл мешок. Мать взяла круг колбасы и уставилась на него широко открытыми глазами, ее губы вдруг поползли в сторону. Она сильно сжала колбасный кругляш, отчего тот судорожно затрясся у нее в руке, и гортанно всхлипнула. Генка испуганно отшатнулся.
— Вор! — мать высоко над головой подняла лоснящийся жиром кусок колбасы.
Генка в страхе прикрыл голову руками и кинулся вон.
— Во–ор! — мать с силой швырнула колбасу. Стекла двойных рам брызнули мелкими искрами, но жесткая упругая колбасина повисла на поперечной раме, как бы издеваясь и дразня. Из груди матери вырвался страшный стон. — Вор, — повторила измученная женщина, но вдруг припала к стене, и дом услышал жалобные рыдания.
Обезумевший от страха и обиды, Генка бежал без пальто и шапки по пустынным улицам поселковой окраины.
— Умру! Умру! — шептал он. — Как Магда! И пусть! И умру!
Он появился на кладбище, когда уже начало смеркаться. Здесь все изменилось. Черные кресты стерлись на фоне оголившейся земли, голые березы растворились в тумане сумерек.
Генка обессилено опустился у свежей могилки, навалился на холмик, положил голову на руки. Чувство обиды притупилось, захотелось спать. И он уснул.
Поздно вечером, когда яркие звезды, не освещая, мерцают в темном небе, когда с кладбищенского холма видны лишь редкие огни поселка, Генка проснулся. Он не сразу понял, где находится, но когда наконец сообразил, страх сдавил грудь. Он попытался встать, но окоченевшие ноги и руки не двигались.
— Мам! — прошептал он, отчетливо услышал свой голос, еще больше испугался и заплакал. — Мама! — но только паровоз откликнулся где–то на далекой станции и воцарилась прежняя равнодушная тишина. Генка громко заревел.
Рядом хрустнула ветка и что–то темное двинулось к нему.
Рядом хрустнула ветка и что–то темное двинулось к нему.
— Мама!!! — обезумев, закричал Генка и потерял сознание…
— Эхе–хе, — кряхтел хромой дед, шагая по грязной кухоньке в высоких пимах и накинутой на плечи овчинной телогрейке.
Генка огляделся. Незнакомая печь, тяжелый тулуп с запахом навоза и табака покрывал его ноги.
— Дедушка, — позвал Генка.
— А, очнулся?
Хлопнула входная дверь, дед перестал рассматривать бутылку с темной жидкостью.
— Запряг?
— Ага, — ответил Лешкин голос.
— Лешка, — прошептал Генка и, накрывшись с головой старым тулупом, заплакал.
— Чо это он? — отряхивая полы пальто от соломы, дружелюбно спросил Лешка.
— Радуется… Слышь, Ракитин, — дед погладил свою пышную бороду, — ты теперь Лешке жизнью обязан. Он тебя, можно сказать, с поля боя вынес.
Генка затих.
— Ведь это он тебя нашел. Эх, история, пороть вас некому! Слышь, Лешка, ну коль запряг, поезжай, да не гони больно–то…
— Ладно, — буркнул Лешка и, подмигнув выглянувшему из–под овчины другу, вышел.
— А куда он?
— Знамо куда. За маткой.
— А я?
— А ты, парень, теперь у меня остаешься, — дед подошел к Генке с темной мазью в поллитровой бутылке и, откинув тулуп, приказал: — Оголяйсь!
Голый Генка белым пятном лежал на дедовой кровати, а тот, кряхтя и тяжело вздыхая, втирал в Генкино тело мазь, сильно пахнущую самогоном. Когда Лешка привез родителей, Генка спал глубоким сном. Мать долго плакала у постели, вытирая воспаленные глаза концом платка. Отец тихо разговаривал с дедом, изредка опустошая рюмку с мутной жидкостью и заедая самогон хрустящей капустой. Лешка, не раздевшись, сидел у печи, но скоро сон сморил и его, и прислонившись к теплой беленой стене, он заснул с открытым ртом, из которого по подбородку стекала слюна.
4
Поселившись вдалеке от людских забот и суеты на окраине поселка Зудово, дед Моисей на десятом году одинокой жизни вдруг сдружился с косоглазым непутевым мальчишкой Лешкой Лаптевым, родители которого изрядно попивали. Они давно не интересовались им, только вчера узнала мать, что Лешка оставлен на второй год. Второпях она покричала на него и расстроенная ушла к открытию винного магазина. С отцом дело обстояло проще, он не знал, в каком классе учится сын. Лаптев старший работал на элеваторе сторожем, ходил в казенной шинели с зелеными петлицами и с мятым пятном на козырьке вместо кокарды, которую продал местному скупщику всякого барахла Михаилу Самуиловичу Зельцману или, как его запросто звали, Самуилычу. Зельцман эвакуировался из Ленинграда еще в сорок втором году. Приехав ненадолго, он прижился в здешних местах, выручал алкашей и просто нуждающихся двумя–тремя рублями в долг под проценты или за какую не очень старую вещицу. Если бы вдруг появилась необходимость вернуть лаптевскую мебель, то это легко можно было сделать через Зельцмана. Самуилыч отличался аккуратностью, вел «амбарную книгу», в которую записывал куплю–продажу, адреса и фамилии клиентов.
Лешкина мать, маленькая худенькая женщина, еще не так давно бойкая активистка школы счетоводов, вышла замуж за вислоухого, но скромного Сашку Лаптева, который неожиданно оказался «пьющим и гулящим». Долго боролась Вера за крепкую здоровую семью, но после рождения косоглазого и такого же, как муж, ушастого сына, сама начала прикладываться к рюмочке. И скоро попойки грянули во всю мощь. Гульба не ослабевала до утра, а утром вспыхивала вновь и несла свое веселое знамя, даже если хозяев дома не оказывалось вовсе.
Но скоро Лаптев взбунтовался. Его не устраивала жена–пьяница. Лаптев желал иметь в женах трезвую женщину. Зло загноилось в его сердце и прорвалось в жестоких побоях и загулах на стороне. Новый разлад смерчем пронесся над остывающим семейным очагом, и чудом уцелевшие до той поры вещи скоро без сожаления были снесены Зельцману. Длинного, худого и горбоносого Самуилыча по очереди беспокоили супруги Лаптевы, то с тряпицей за пазухой, то с этажеркой на санках, а то и с самими санками — на кой они, если возить уже нечего. Самуилыч стонал, держась за костлявый, как у худой клячи, хребет, незло торговался. А осиротевший дом Лаптевых начали называть притоном.
В пивной народ созерцал опустившихся людей равнодушно, с усмешкой, пропускали их без очереди и потом долго выслушивали глупые рассуждения Лаптева:
— У меня баба — дрянь! — громко утверждал тот, отпивая крупными глотками темное пиво. — Я ей объявил свободную любовь, по–французски. На мой век баб хватит!
Окружающие ничего не ведали про французскую любовь, но глядя на пьяного Лаптева, делали вывод, что это «хреновая штука».
Лешка ни о чем не жалел. Он ненавидел родителей, колотил презирающих его ровесников, мстил, как умел, тем, кто его обзывал, и был привязан к Генке Ракитину и деду Моисею.
Лешка аккуратно поставил новые пимики, подарок деда Моисея, у кровати и, прежде чем потушить свет, остановился на миг, любуясь ими. Черные, как два щенка–близнеца, они стояли, прижавшись друг к другу, преданно выпятив на хозяина тупые, чуть вздернутые носки. Сжавшись комочком на узкой кровати под старым ватным одеялом, Лешка долго думал про деда Моисея, про обещанную летом рыбалку, про новые, только ему принадлежащие пимики. Вот оно, теплый комочек счастья, пригрелось под сердцем и тихо мурлычет на сон грядущий.
Скоро его разбудил яркий свет. Пьяный отец в шинели и сбитой на затылок облезлой ушанке пытался открыть ободранный комод, в верхний ящик которого мать иногда прятала деньги. Старая, крепко сработанная мебель не поддавалась. Он отступил, покачнулся, пнул по комоду и увидел проснувшегося Лешку.
— Трешка есть? — спросил он, глядя на сына, чтобы не двоилось, одним глазом.
— Нету.
— А где мать?
— Не знаю, — буркнул Лешка и зарылся в одеяло.
— Шляется, курва.
И тут Лаптев увидел пимики. Покачиваясь, он подошел к кровати, нагнулся, поднял их, оглядел. Лешка, почувствовав недоброе, привстал на колени.
— Ты это, папань…
Лаптев сунул находку под шинель и вышел вон.
Лешка еще секунду стоял на коленях, но вмиг вышел из оцепенения и стремглав кинулся одеваться. Он так спешил, что не сразу попал в штанину ногой, накинул пальто, шапку и, поискав во что бы обуться, выскочил как есть в дырявых заношенных носках. Он скатился с обледенелого крыльца, сухой колючий снег ожег холодом ступни ног. Во дворе никого не было. Отца Лешка догнал уже на улице, под мерно раскачивающимся металлическим плафоном, слабо освещающим широкий заснеженный перекресток.
— Стой! Стой! — еще издали начал кричать Лешка, но Лаптев шел, широко ступая, не оборачиваясь. — Стой! — преградил ему дорогу Лешка. — Отдай! Это мои пимы! Мне дед Моисей купил!
Лешка потянулся к отцовскому вороту за пимами, но тот оттолкнул его в глубокий сугроб, сам чуть было не упал, но устоял, двинулся дальше. Лешка вскочил и вновь преградил ему путь.
— Отдай! — с мольбой и ненавистью прошептал он и опять потянулся за пимами.
— Ты на кого скачешь, щенок?
И Лешка вновь оказался в сугробе.
Злоба затмила рассудок. Лешка забежал вперед отца и, взвившись вверх, в остервенелом прыжке попытался ударить его.
— Ах ты, сучонок! — Лаптев схватил мальчишку за горло и бросил на дорогу.
Лешка упал навзничь, глухо ударился спиной о снежный наст, перебитое дыхание застряло в груди, он, задыхаясь, перевалился набок. Слезы выкатывались из глаз и застывали белыми бусинками на темном бесцветном пальто. Лешка встал, утерся и зашагал к деду Моисею. Он шел, уткнув замерзший нос в плешневелый воротник, и удивлялся тому, что ноги перестали мерзнуть. «Привыкли», — подумал Лешка, еще раз обиженно всхлипнул и заспешил, думая про деда Моисея.
Дед Моисей сидел у печи. Когда Лешка вошел, он обрадовано закивал головой.
— А, Ляксей, припозднился…
— Дед, — чуть срывающимся от волнения голосом прервал Лешка. — Отец пимики отобрал, пропьет.
Дед спустил со лба очки, уставился на Лешкины босые, запорошенные снегом ноги, встал и, приоткрыв дверь, выглянул в сенки.
— Ты где разулся–то?
— Я так, говорю, отец пимики пропивать пошел.
И не успел Лешка договорить, как уже сидел на дедовой кровати, а тот рассматривал, поворачивая на свету, его обмороженные ноги. Дед возбужденно сопел большим бугристым носом, мял Лешкины ступни, потом бросился к столу, выдвинул фанерный ящик, начал что–то искать, не нашел, пхнул все обратно и, не сказав ни слова, быстро накинув полушубок, припадая на больную ногу, вышел вон.
Лошадь дед не жалел, она летела по серебрящейся в лунном свете равнине, выбрасывая в лицо седокам комья спрессованного под копытами снега. Редкий прохожий, пугаясь гиканья и лошадиного храпа, прыгал с дороги в глубокий снег и, громко матерясь, грозил кулаком.