– А кто нарисовал лошадь? – спросил Кара.
Мы поднесли свечу поближе и с восхищением смотрели на изображение лошади с усеченными ноздрями. Она была похожа на лошадь, нарисованную для книги Эниште, но выполнена без старания, для людей непритязательных. Как будто кто-то дал художнику мало денег и заставил его рисовать быстро и грубо.
– Кто нарисовал эту лошадь, лучше всех знает Лейлек, – сказал я. – Этот самовлюбленный дурачок жить не может без сплетен о художниках и потому ходит в кофейню каждый вечер. Я уверен, что это он нарисовал лошадь.
МЕНЯ НАЗЫВАЮТ ЛЕЙЛЕК
В полночь пришли Келебек и Кара, разложили рисунки на полу и потребовали, чтобы я сказал, кто какой нарисовал. При этом Келебек приставил мне к горлу кинжал.
Собаку нарисовал я. Мы все помним «собачью» историю, рассказанную так подло убитым меддахом. Смерть – работа Келебека. Я помнил, с каким вдохновением Зейтин рисовал для меддаха шайтана. Дерево начал я, а потом листья рисовали все художники, пришедшие в кофейню. С красным рисунком было так: на бумагу капнули красной краски, меддах удивился: какой же рисунок из одной капли? Капнули еще краски, а потом художники стали рисовать красным, каждый свое, и каждый рассказывал, что рисует, чтобы потом услышать свой рассказ из уст меддаха. Вот эту прекрасную лошадь – браво! – нарисовал Зейтин. Келебек убрал кинжал от моего горла, и я извинился, что дом не прибран, меня застали врасплох, и я не могу предложить ни ароматного кофе, ни сладкого померанца, потому что моя жена спит.
Я им рассказал, что, когда эрзурумцы напали на кофейню, там, как всегда, было довольно многолюдно: кроме меня был Зейтин, художник Насыр, каллиграф Джемаль, два молоденьких подмастерья, молодые художники, несколько поэтов, курильщики опиума, бродячие дервиши и еще какие-то посторонние – всего человек сорок. В кофейню ворвалась разъяренная толпа, начался общий переполох, собравшиеся перепугались и ринулись к дверям; в этой суматохе никто даже не подумал встать на защиту кофейни и несчастного старика-меддаха. Опечален ли я этим? Да! Очень! Я, Мусаввир Мустафа, по прозвищу Лейлек, глядя в глаза туповатого Келебека, объяснил, что считаю совершенно необходимым вечерами сидеть с братьями-художниками, беседовать, шутить, читать стихи.
Келебек и Кара сказали, что рисунки из кофейни они нашли в пустом доме Зейтина, и спросили, что я об этом думаю. Я ответил, что тут и думать нечего: владелец кофейни, как и Зейтин, – бродячий дервиш, попрошайка, вор, чужак и подлец. Наивный Зариф-эфенди, который дрожал от страха, слушая по пятницам суровые наставления проповедника, собирался пожаловаться эрзурумцам на происходящее в кофейне. Может, он даже попытался урезонить художников, и тогда Зейтин, одного поля ягода с владельцем кофейни, зверски убил несчастного. Эрзурумцы разозлились, возможно, Зариф-эфенди рассказал им про книгу, они сочли Эниште виновным и убили и его, а сегодня осуществили и второй акт мести – разгромили кофейню.
Роясь в моих вещах, Келебек и Кара наткнулись на сапоги и мои походные доспехи, и я увидел выражение зависти на лице Келебека. Я с гордостью сообщил им то, что все давным-давно знали: когда-то я отправился с армией в поход и первым из мусульманских художников изобразил увиденные собственными глазами полет ядер, башни вражеских крепостей, одежду неверных воинов, плывущие по рекам трупы, выстроившиеся на конях, готовые к атаке войска. Я сказал, что нельзя больше рисовать два войска по одной болванке: застывшие друг против друга воины на лошадях. На войне все перемешано: воины, лошади, доспехи, окровавленные трупы; так я это видел, так и рисую.
– Художник рисует не то, что видит он, а то, что видит Аллах, – напомнил Келебек.
– Правильно, – сказал я, – но Аллах видит то, что видим мы.
– Аллах видит то, что видим мы, но не так, как видим мы, – упрекнул меня Келебек. – Войну, которую мы видим как хаотичный беспорядок, он видит как два застывших друг против друга войска.
У меня был для него ответ, я хотел сказать: давай верить Аллаху и рисовать то, что он нам показывает, а не то, чего он нам не показывает, но я промолчал. Мне не хотелось ссориться с ними, так же как не хотелось угодить в ловушку, устроенную мне Зейтином.
Они признались, что ищут рисунок, украденный убийцей. Я сказал, что мой дом уже обыскивали, а умный убийца – я думал о Зейтине – спрячет рисунок в недоступном месте. Кара долго рассказывал о лошадях с усеченными ноздрями и о том, что три дня, которые наш падишах дал мастеру Осману, – на исходе. Я настаивал на том, что лошадь с усеченными ноздрями изобразил Зейтин.
Кара, глядя прямо мне в глаза, сказал, что мастер Осман думал о Зейтине, но зная мою алчность, больше всех подозревал меня.
Мне надо было убедить их, что мастер Осман не прав в отношении меня. Но если я скажу, что великий мастер ошибается, выжил из ума, я сразу Восстановлю против себя Келебека.
Я стал говорить о том, что книга Эниште – это чудо, которому нет равных. Когда этот шедевр будет исполнен в том виде, как повелел падишах и как хотел покойный Эниште, весь мир будет поражен силой и богатством падишаха, а также нашим талантом и мастерством.
Мастер Осман – наш отец, наш учитель, всему, что мы знаем, мы научились у него, но он настроен против этой замечательной книги. Почему, напав на след убийцы в хранилище падишаха и поняв, что это Зейтин, мастер старается скрыть это? Я сказал, что Зейтин скорее всего прячется в заброшенной дервишской обители недалеко от Фенеркапы. Обитель эта – гнездо позора и безнравственности – была закрыта в годы правления деда нашего падишаха; я напомнил, что Зейтин одно время похвалялся, что обитель снова откроют.
– Получилось так, что все мы предали мастера Османа, – сказал я, – и сейчас, пока нас всех не наказали, надо найти Зейтина, выяснить наши отношения и сплотиться; только тогда мы сумеем устоять перед теми, кто хочет бросить нас палачам. В обители, поговорив с Зейтином, мы, возможно, поймем, что среди нас нет жестокого убийцы.
Заброшенную обитель мы искали очень долго, но наконец подошли к ней. Когда глаза привыкли к темноте, я разглядел деревянную облицовку стены и в щелку ставня, закрывающего крошечное окошко, увидел тень человека, который при свете свечи совершал или делал вид, что совершает намаз.
МЕНЯ НАЗЫВАЮТ ЗЕЙТИН
Что было правильнее – прервать намаз и открыть дверь или закончить молитву, заставляя пришедших ждать под дождем? Поняв, что они наблюдают за мной, я, не обращая на них внимания, завершил молитву. Когда я открыл дверь и увидел своих – Келебека, Лейлека и Кара, у меня вырвался крик радости. Я крепко обнял Келебека.
– Что с нами делают! – простонал я. – Чего они хотят от нас? За что убивают?
У них был испуганный вид. Даже в обители они старались держаться поближе друг к другу.
– Не бойтесь, – сказал я. – Здесь мы надежно спрятаны.
– Нам страшно, потому что среди нас может быть человек, которого стоит бояться, – сказал Кара.
– Да, я слышал об этом. От людей Главного охранника до художников дошли слухи, что убийцей Зарифа-эфенди и Эниште был один из нас, приложивших руку к известной книге.
Кара спросил, сколько рисунков я сделал для книги Эниште.
– Первым был сатана. Я нарисовал так, как его часто изображали в мастерских Аккойюнлу Меддах разделял мои взгляды, поэтому я нарисовал ему двух бродячих дервишей. А потом предложил Эниште поместить их в книгу, я убедил его, что это будет справедливо.
– И все? – спросил Кара.
Он вынул рулон, и я сразу узнал рисунки, которые унес из кофейни во время нападения на нее. Я не спросил, каким образом рисунки оказались у них. Каждый из нас – я, Келебек и Лейлек – отбирали свои рисунки. В стороне остался лежать только рисунок лошади. Я понятия не имел, кто нарисовал эту лошадь.
– А это – не твоя работа? – сурово спросил Кара.
– Нет, я это не рисовал.
– А лошадь для книги Эниште?
– И для него не рисовал.
– Мастер Осман определил, что это твой стиль, – сказал Кара.
– У меня нет стиля, – возразил я. – Я говорю это не ради похвальбы, что, мол, противостою современным веяниям. И не для того, чтобы доказать свою невиновность. Для меня иметь свой стиль – это хуже, чем быть убийцей.
– Твои работы отличаются от работ старых мастеров и других художников, – сказал Кара. – Мы, – он показал на Лейлека, – будем искать в обители последний рисунок, украденный подлым убийцей Эниште. Ты видел тот последний рисунок?
– Это было нечто, чего не мог принять ни наш падишах, ни мы, художники, связанные со старыми мастерами, ни мусульмане, исповедующие нашу религию, – сказал я и умолк.
МЕНЯ НАЗОВУТ УБИЙЦЕЙ
Вы забыли обо мне, не так ли? Не буду таить хотя бы от вас, что я здесь.
Я так счастлив здесь! Мы сидим с братьями-художниками, утешаем друг друга, вспоминаем прошлое и думаем не о вражде, а о красоте и прелести рисования. Мы сидим, ощущая наступление конца света, влюбленно глядя друг на друга влажными глазами, вспоминаем прекрасные дни, и кажется, в этот миг в нас есть некоторое сходство с гаремными женщинами.
Я так счастлив здесь! Мы сидим с братьями-художниками, утешаем друг друга, вспоминаем прошлое и думаем не о вражде, а о красоте и прелести рисования. Мы сидим, ощущая наступление конца света, влюбленно глядя друг на друга влажными глазами, вспоминаем прекрасные дни, и кажется, в этот миг в нас есть некоторое сходство с гаремными женщинами.
Посреди этой идиллии они вдруг неожиданно набросились на меня. Мы, все четверо, не удержались на ногах и упали. Мы катались по полу, но это продолжалось недолго. Скоро я лежал на спине, а они оседлали меня.
Один сел мне на колени, другой – на правую руку.
Кара уселся на грудь и коленями прижал мои плечи.
Он вытащил что-то из-за пояса, это оказалась длинная игла с очень острым концом. Он приблизил ее к моему лицу, будто хотел проткнуть мне глаз.
– Восемьдесят лет назад, когда пал Герат, – сказал он, – великий мастер Бехзад понял, что все кончено, и гордо ослепил себя этой иглой, чтобы никто не заставил его рисовать по-новому. Бехзад ослепил себя и еще пятьдесят художников, подарив им, любимым рабам Аллаха, божественную тьму. Слепой Бехзад привез иглу из Герата в Тебриз, а потом шах Тахмасп подарил ее отцу нашего падишаха вместе с прославленной книгой «Шах-наме». Узнав, что падишах заказал свой портрет в манере европейских мастеров и что вы, его любимые дети, предали его, мастер Осман вчера ночью в помещении хранилища падишаха вонзил эту иглу в свои глаза так же, как когда-то Бехзад.
Кара угрожал ослепить меня, остальные старались отвести от моих глаз иглу.
Кара испугался, что у него отберут иглу и мы договоримся между собой. Началась борьба. Потом все произошло так быстро, что я поначалу ничего не понял: я почувствовал резкую боль в правом глазу; лоб у меня на мгновение онемел. И тут я увидел, как Кара решительно вонзает иглу мне в левый глаз. Я даже не шевельнулся, только почувствовал жжение. Все смотрели на мои глаза и на кончик иглы. Будто не верили в свершившееся. Когда наконец осознали, что со мной произошло, удерживающие меня руки ослабли.
Я начал кричать, я выл, но не от боли, а от ужаса.
Не знаю, долго ли я кричал. Я чувствовал, что мой крик приносит облегчение не только мне, но и им.
Я еще не ослеп. Я – слава Всевышнему! – еще мог видеть, как они в ужасе наблюдают за мной и как дрожат на потолке обители их тени.
– Оставьте меня, – кричал я, – оставьте!
– Рассказывай, – приказал Кара. – Рассказывай, как вы встретились с Зарифом-эфенди в тот вечер. Тогда мы тебя оставим. И я стал рассказывать:
– Бедный Зариф-эфенди встретился мне, когда я возвращался домой из кофейни. Он был встревожен, вид у него был несчастный. Сначала мне стало его жалко. Оставьте меня, у меня темнеет в глазах, я вам потом доскажу.
– Сразу не потемнеет, – нагло сказал Кара. – Можешь мне поверить, мастер Осман увидел лошадь с усеченными ноздрями после того, как проколол себе глаза.
– Зариф-эфенди сказал, что хочет со мной поговорить, сказал, что доверяет только мне.
Рассказывая, я жалел не Зарифа-эфенди, а себя.
– Если ты расскажешь все до того, как кровь прильет к глазам, ты утром сумеешь последний раз вдоволь насмотреться на мир, – сказал Кара. – Слышишь, дождь кончается.
– Я предложил Зарифу-эфенди вернуться в кофейню, но заметил, что эта мысль ему не понравилась, более того, он испугался. Тут я впервые понял, как сильно отдалился от нас Зариф-эфенди, с которым мы работали вместе двадцать пять лет, со времен ученичества. Последние восемь-девять лет, с тех пор как он женился, я встречал его в мастерской, но толком даже не разговаривал с ним. Он сказал мне, что видел последний рисунок. Это очень большой грех. Никому из нас он не простится. Все мы будем гореть в аду. Он был очень напуган: сам того не ведая, он совершил большой грех.
– Что это за большой грех?
– Когда я задал ему этот же вопрос, он с изумлением посмотрел на меня: мол, сам прекрасно знаешь. Я тогда подумал, что наш товарищ по ученичеству сильно постарел. Он сказал, что Эниште в последнем рисунке слишком дерзко использовал перспективу. Все в этом рисунке сделано, как у европейцев, все изображено не так, как видит Аллах, а так, как видят наши глаза. Это один большой грех. Второй грех: халиф ислама, наш падишах, изображен одного размера с собакой. И третий грех: такого же размера изображен сатана, мало того, он изображен на рисунке весьма симпатичным. Но самое большое надругательство (что было неизбежно, раз уж рисунок делался в европейском стиле) – это изображение нашего падишаха: крупный портрет с подробно выписанным лицом, как делают идолопоклонники и христиане, не сумевшие преодолеть привычек идолопоклонников и вешающие на стены «портреты», чтобы поклоняться им. Зариф-эфенди знал это слово от Эниште и справедливо полагал, что с появлением портрета закончится мусульманский рисунок. Мы не пошли в кофейню, где, по его словам, хулят проповедника и нашу религию, мы ходили по улицам. Иногда он останавливался и спрашивал меня, словно просил помощи, правильно ли все это, правда ли, что все мы будем гореть в аду? С одной стороны, он раскаивался, с другой – я почувствовал это – сам не верил в то, что говорил. Он просто делал вид, что убивается.
– Ни один мусульманин не будет так убиваться, невольно совершив грех, – продолжал я. – Хороший мусульманин знает, что Аллах справедлив и всегда понимает намерения своего раба. Только дураки могут верить, что за съеденный случайно, по неведению кусок свинины можно попасть в ад. Истинный мусульманин помнит, что ад существует для устрашения других. Зариф-эфенди это и делал: хотел запугать меня. Скорее всего, по наущению Эниште, я это еще тогда понял. А теперь скажите мне правду, братья-художники, налились ли кровью мои глаза, теряют ли они цвет?
Они поднесли свечу к моему лицу и посмотрели внимательно и заботливо, как врачи.
– Нет, будто ничего и не было.
Неужели последним, что я увижу в мире, будут устремленные на меня глаза этих троих?
– Эниште окружил работу над книгой тайной, и Зариф-эфенди боялся совершить грех. Но чего бояться художнику с чистой совестью?
– Художник с чистой совестью сегодня может бояться многого, – резонно сказал Кара.
– Твой Эниште был убит, потому что боялся. Он утверждал, что заказанные им рисунки не противоречат нашей религии и Корану. Зариф-эфенди и твой Эниште очень походили друг на друга.
– И ты убил обоих, не так ли? – сказал Кара.
Мне показалось, что он сейчас ударит меня, но я понимал, что новоиспеченный муж красавицы Шекюре не имеет ничего против убийства Эниште. Нет, он не будет меня бить, а если и будет, что ж, мне все равно.
– Наш падишах в самом деле хотел, чтобы была создана книга в духе европейских мастеров, – сказал я упрямо. – И твой Эниште хотел сделать книгу, бросающую вызов всем. Чтобы возвеличиться. Он преклонялся перед европейскими мастерами, работы которых увидел во время путешествий; он подолгу рассказывал нам – да и тебе небось тоже – про эту чушь: перспектива, портрет – он слепо верил в это. По-моему, в том, что мы сделали, нет ничего вредного и ничего такого, что не вписывалось бы в нашу религию. Он тоже это знал, но делал вид, будто создает опасную книгу, ему это очень нравилось. Выполнять такую опасную работу с разрешения падишаха было для него так же важно, как почитать работы европейских мастеров. Если бы мы делали рисунки, чтобы повесить на стену, это было бы грехом. Но ни в одном из рисунков, которые мы сделали для книги, не было отрицания религии, безбожия, ничего, что могло быть запрещено. Разве я не прав? Они не знали, что ответить.
– Хватит об этом, – перебил меня Кара. – Расскажи, как ты убил Зарифа.
– Я совершил это, – я не мог произнести слово «убийство», – не только ради нас и собственного спасения, а ради блага всей мастерской. Зариф-эфенди угрожал выдать нас. Я предложил ему деньги. Мы пришли на пустырь к заброшенному колодцу…
Я понял, что дальше рассказать им не смогу, и дерзко заявил:
– Если бы вы были на моем месте, вы бы тоже подумали о благополучии остальных братьев-художников и сделали бы то же самое. После того как я отправил Зарифа-эфенди к ангелам Аллаха, – продолжил я задумчиво, – меня охватил страх. Поскольку я обагрил руки кровью из-за последнего рисунка, я должен был увидеть его. И я отправился к Эниште, который больше не приглашал нас работать к себе домой. Он вел себя со мной высокомерно и ничего мне не показал. Будто не было никакого рисунка, не из-за чего было убивать человека! Чтобы он не относился ко мне так презрительно и равнодушно, я признался, что это я убил и бросил в колодец Зарифа. Равнодушие его исчезло, но он продолжал пренебрежительно говорить со мной. Разве подобает отцу так унижать сына! Великий мастер Осман сердился на нас, сильно бил, но никогда не унижал. Мы совершили ошибку, что предали его.
Я улыбнулся своим братьям, слушавшим меня с вниманием, как слушают последние слова человека на смертном одре.