Другой Путь - Григорий Чхартишвили 16 стр.


– Хватит лирики, Панкрат. Скажи лучше, ты отчет, о котором говорено, приготовил?

– Готовим. Филипп дорабатывает.

– Хорошо бы его завтра Самому представить. Ты думаешь, он нас завтракать зачем позвал? Сырники со сметаной кушать? Обязательно про заводы разговор пойдет.

Панкрат Евтихьевич озабоченно сдвинул брови.

– Ты же говорил, к первому числу?

– Говорил. Но хорошо бы завтра.

Тут-то Филипп и пригодился. Кашлянул, чтоб на него посмотрели, и скромно так:

– Панкрат Евтихьевич, готово у меня всё. Посидел давеча ночку и закончил. Думал, как в Москву вернемся, вам показать.

Отчет был по директорам и партийным секретарям всех заводов: кто чем дышит, крепко ли генеральной линии держится.

– Готов? – просветлел лицом товарищ Рогачов. – Тогда давай, вези: одна нога здесь, другая там.

И пришла тут Филиппу в голову мысль, от которой потеплело на сердце.

– Я слетаю, привезу, какой вопрос. Час туда, час обратно. А только поспали бы вы лучше, Панкрат Евтихьевич. Я вам папочку тихо под дверь просуну. Утром проснетесь – прочитаете. Две ночи ведь не спамши.

– Ты няньку из себя не корчи! Много воли взял! – окрысился начальник.

Но товарищ Мягков бляхинское предложение поддержал:

– Парень у тебя – золото. Дело говорит. Ложись, Панкрат, выспись перед завтрашним разговором. Утром встанем пораньше, посмотрим отчет вместе. Завтрак-то только в десять. Успеем.

И Филиппу, отечески подмигнув:

– Езжай без спешки, не гони. Можешь и сам часок-другой соснуть. Не проспи только, к рассвету доставь.

В общем, сложилось всё в самом наилучшем виде: и себя перед руководством как надо показал, и сердце потешил.

Но гнал, вопреки товарища Мягкова указанию, на максимальной скорости. По шоссе дал все восемьдесят, и в городе почти не сбавил. Водил машину он ловко, не хуже любого шофера. Специально обучился. Потому что у такого человека, как Рогачов, который на месте долго не сидит, все самые важные мысли в пути рождаются, и он их вслух проговаривает. Привычка такая. Чужому человеку слушать это незачем, а у Филиппа память, как клей канцелярский: ни одно словечко не пропадет. Потом всё, что надо, будет записано и Панкрату Евтихьевичу представлено, чтоб не забыл.

На большой скорости Бляхин мчался не из-за папки с отчетом. Куда она денется?

Драгоценный, нежданный подарок он себе сделал. Нечастый. Ночь, сколько ее осталось, дома провести. С Софочкой.

Ах, Софа, Софочка…

Прошептал родное имя, и в груди сделалось тепло.

Как раньше без нее жил? Не жизнь была, а одно существование. Без радости, без света, без тепла.

Это Бог наградил Филиппа отрадой за все труды и страдания.

Если смотреть по-государственному, по-партийному, никакого Бога не существует, потому что идея эта для большевиков вредная, попами для своей корысти придуманная. Исповеди, проповеди, посты, десять заповедей и прочее – конечно, чепуха собачья, хомут для дураков. Но в сугубо личном смысле, про который посторонним знать незачем, Бляхин с Богом окончательно контактов не обрывал. Просто перевел их, так сказать, на нелегальное положение. Потому что если совсем с Богом расплеваться, как бы беду не накликать. А коли у Бога лишний раз попросить о чем-то, от души, с верой, хуже не будет. Вдруг он, то есть Он, все-таки есть и услышит?

Чудеса-то божьи точно случаются. Ничем другим кроме чуда не объяснить, как это Филипп при его жизни и положении мог с Софочкой сойтись. Им, в разных мирах проживающим, и встретиться было негде.

Получилось же оно вот как.

Перед всяким важным событием, которое могло произойти, а могло и не произойти, Бляхин ездил поставить свечку перед иконой своего небесного покровителя святителя Филиппа в Мещанах. Машину оставлял далеко от церкви, картуз надвигал на глаза, воротник поднимал повыше. В сам храм не заходил, ни-ни, а поставит с собою принесенную свечу перед висящим снаружи образом, молитовку пробормочет – и назад. Если бы ему Софа около церкви попалась, он ее и не увидел бы, потому что по сторонам не глядел, опасался.

Но встретил он ее поодаль, когда выбирал местечко, где бы авто поставить.

Смотрит – идет какая-то гражданка со стороны храма. (Это – после узналось – она от папаши своего шла.) И как раз фонарь сверху, так что видно было отчетливо, как бы с волшебным сиянием.

Сначала он на осанку и походку внимание обратил. Как утица по воде! Или, лучше сказать, как птица-лебедь. Потом глянул на лицо – обмер. Личность у Софочки удивительная: кожа белая, чистая, глаза матовые, но ясные, и кружевные завитки из-под платка.

Филипп и про икону, и про свечку позабыл.

Дело было перед октябрьскими праздниками, когда раздают награждения. И хотел Филипп у Господа попросить, чтобы ему почетный знак «Отличник социндустрии» дали, на груди носить. (Не дали, потому что товарищ Рогачов скуп на поощрения и потому что свечка осталась непоставленной, однако Бляхин даже не расстроился – к 7 ноября у него голова уже была занята совсем другим: любовью. По небу, можно сказать, летал.)

А надо сказать, что об эту пору Филипп крепко задумывался о женитьбе. Хватит уже бобыльствовать, тридцатый год человеку. Но жениться он собирался не для семейных утех, а для создания новой ячейки общества. Если правильно подобрать супругу, оно для служебного продвижения и пользы дела очень может пригодиться. Думал он взять в подруги жизни какого-нибудь ответственного товарища, партийку, с головой на плечах, с положением. И, главное, были такие на примете, целых две.

Одна – товарищ Баренбойм, член партии с четырнадцатого года, политкаторжанка, личный секретарь товарища Мехлиса, который был личным секретарем у Самого. Блестящая партия, как сказали бы в прежние времена. Правда, товарищ Баренбойм была собою не так чтобы и возрастом сильно постарше.

Другая – товарищ Волосенко из Партконтроля, тоже на перспективной должности, хоть, конечно, и менее видной. Зато молодая и на внешность ничего, только зубы гниловатые. Но по зубам лошадей выбирают, а тут – супруга, надежный спутник, соратник по жизни и борьбе.

Обе возможные невесты благоволили Бляхину, который на своей при товарище Рогачове службе, слава богу, тоже не на помойке валялся. Обе подавали знаки, что шлагбаум открыт – подъезжай. Филипп колебался, сравнивал.

И тут встречается ему на темной, мокрой от дождя улице, под единственным фонарем, сказочная особа. Как сполох в ночи. Или, лучше сказать, как многоцветная радуга.

Тогда же, прямо от фонаря, бросив авто, он проследил, куда пава идет, где проживает. После, само собой, и личность установил, справки навел. Очень расстроился, потому что девушка оказалась совсем неподходящая, дочка служителя культа – попа той самой Филипповской церкви, где Бляхин тайком свечки ставил. С другой стороны, можно было в этом факте и некий от Бога знак усмотреть: гляди, Филя, покровитель твой небесный дар тебе шлет. Поэтому шарахаться от соблазнительной, но опасной Софьи Серафимовны Гиацинтовой (какая фамилия-то, а?) сразу не стал, а копнул глубже, у старого знакомого, служившего в Мосгубупре ГПУ. Якобы для работы понадобилось. Известно, что на каждую духовную особу в компетентных органах непременно свое досье имеется. Заглянул в папку священнослужителя С. И. Гиацинтова, почитал. Немного полегче стало.

До революции Софочкин родитель жил на своем приходе богато, ныне же еле перебивался с хлеба на квас. У смежников, то есть чекистов, проходил по категории «обработанных», на подписке о сотрудничестве. Это значило: дает сведения о подозрительных прихожанах либо если на исповеди услышит что контрреволюционное. Иначе не позволили бы ему в столице на приходе состоять. В беседах с куратором из органов гражданин Гиацинтов неоднократно заявлял, что рад бы вовсе расстричься, но боится остаться без пропитания. Не на завод же ему рабочим на старости лет идти.

То есть ничего очень уж ужасного про попа этого Филипп не выяснил – не враг, а скорее попутчик. И все равно долго сомневался, связываться с чудесной девицей или нет.

Когда она была далеко, ум говорил: ну ее к черту, не рискуй. Но стоило Бляхину на Софочку взглянуть (он теперь часто на Мещанах ошивался – выдастся свободный часок, и сразу туда), как ум затыкался и начинало говорить горячее сердце. Потому что оно – не камень. А если и камень – то пылающий уголь.

Уж больно хороша была поповна. По виду – цыганочка: волос чернявый, косы пушистые, на лбу кренделечки. А по нраву – голубица. Или, вернее сказать, кошечка. Однажды выдался не по-осеннему теплый, солнечный денек, и Филипп подсмотрел, как Софочка у окошка сидит, книжку читает, из синей с золотом кружки чай пьет, и кошку серую поглаживает, а у кошки на шее малиновый бант, а перед кошкой блюдечко с молоком… И так от этой прекрасной картины сладостно сделалось, так захотелось, чтобы и для него, одинокого, неприкаянного, в уютном Софином мире место нашлось, что дрогнул Бляхин, сказал себе: хрен с тобой, товарищ Баренбойм, и ты, дорогой товарищ Волосенко, тоже извиняй. Кроме пользы дела на свете есть еще и счастье, которое, может быть, самая главная человеческая польза и есть.

Не устоял, в общем. Решился.

В тот же вечер подкатился как следовало, по всей форме. На товаришрогачовском «паккарде», в новом френче под хромовой кожанкой, расстегнутой, чтоб поблескивали эмалью грудные знаки. Софа всегда об это время ходила к папаше в церковь, сбереженные просвиры забирать.

Загляделась, конечно, на Филиппа, когда он явился пред ней из своей кареты сказочным принцем – собою нарядный и торжественный. Распахнул перед своей избранницей дверцу, сказал строго: «Садитесь, Софья Серафимовна. За вами я».

Села, не запротивилась. Женщина она была, если судить по виду или разговору, не шибко умная. Может, даже и вовсе глупая. Но это как посмотреть. Про политическое или международное положение, про науки разные – ее не спрашивай, не ответит, однако главное женское знание было у Софы в крови: чтоб прильнуть к солидному человеку и крепко его держаться. Филю она полюбила сразу и беззаветно, потому что в своей поповнинской жизни солиднее мужчин не встречала.

Бывать у папаши с мамашей он ей, ясно, воспретил, и она перечить не стала. Только сходила попрощаться, вернулась на извозчике с сундуком, в котором приданое (чепуха всякая – подушки, скатерки и разное женское), а также привезла кошку Муню, такую же ласковую, деликатную, как она сама. Филипп к Муне быстро привык, ее тоже полюбил.

Бывало, выдастся редкий домашний вечер, сядут втроем, всяк при своем занятии – Бляхин газету читает или пуговицы с пряжкой до золотого блеска надраивает (хорошее дело, приятное); Софочка вышивает; кошка знай себе дрыхнет – ничего лучше таких минут на свете нету и быть не может. Это вот и есть счастье.

Сердце у Фили теперь всегда домой рвалось. Хотя понимал: польза дела и счастье вместе уживаются плохо, одно другому мешает.

Вот сегодня, например. Для пользы дела было бы правильнее слетать за отчетом, поскорей вернуться и посидеть с Унтеровым, наладить рабочий контакт на будущее. Нужный человек, пригодится.

Однако нельзя, как Рогачов, только работой жить. Что за радость от такой жизни? Будешь, как Панкрат Евтихьевич, словно репей в кобыльем хвосте. Зачем тогда оно всё?

Рай не на небе. Рай – дома. Это великое открытие Филипп сделал, когда его квартирка в Безбожном, бывшем Протопоповском переулке (маленькая, но отдельная, пробитая по наркоматовскому лимиту) после Софочкиного вселения преобразилась. Под потолком воссиял шелковый оранжевый абажур, на окнах объявились цветастые занавески при тюлевой паутинке. Завелся и резной буфет, и новая кровать, услада любви, и царь дома – обеденный стол, на котором Соня раскидывала свои скатерти-самобранки. Ох, как она готовила! Всякий день разное, одно вкусней другого, и бывало, что на выбор, как в ресторане. За два с половиной месяца такой жизни Филипп размордел, порозовел – приятно на себя в зеркало посмотреть.

Не женщина – ангел.

Вот и сейчас – говорил, чтоб ночевать не ждала, и нагрянул без предупреждения, в первом часу, а на столе закуска стоит, салфеточки, графинчик. И Софочка уже тащит обмотанный чугунок, и пахнет из него чем-то волшебным. Села, щеку румяную подперла. Смотрит, как любимый человек наворачивает, и напевает: «К вам одному неслись мечты мои». Сама – как царевна, в дареном Филей платье, поверху цветной заграничный платок, тоже от него.

И всегда так, когда ни приди: ждет.

Он дотянулся, погладил по гладкой ручке. Подошла Муня, потерлась о сапог – тоже поприветствовала кормильца. Филя и ее погладил.

Иногда мечталось: как хорошо бы жилось, если б не при товарище Рогачове служить, а в каком-нибудь тихом, размеренном месте, чтобы оттрубил – и каждый вечер дома. Но кто бы был Филипп Бляхин без товарища Рогачова и без новой социалистической жизни? Нипочем бы ему такую кралю не заполучить. Досталась бы какому-нибудь купцу-толстосуму или поднимай выше.

На столе, сбоку, лежала книжка – та самая, с которой Филипп некогда Софу у окна наблюдал. Других книг у нее не было, одной этой хватало. Называется: «Подарок молодым хозяйкам, или Средство к уменьшению расходов в домашнем хозяйстве». По ней, согласно кулинарной науке, все яства и готовились.

Покушав щей, а потом биточков с масленой гречей, Филипп спросил со значением, косясь на постель:

– Дитё-то сегодня ничего? Не потравливает?

Поняла. Потупилась, зарделась. Погладила живот, пока не видный.

– Тихое… Ничего…

Она такая. Даже если бы и поташнивало – нипочем не признается. Не захочет отказать в удовольствии. Так и должно быть между любящими: он проявил деликатность – спросил, она ответила как надо.

В постели Софочка была послушная, приятно-податливая. Сама ничего не требовала, но и ни в чем не отказывала.

Второе он доел быстро, от чая с вареньем отказался. Невтерпеж: было обнять ее, помять, прильнуть.

– Я часа на три, на четыре. Потом взад ехать, пока Рогачов не проснулся. Он, черт неспокойный, позднее шести не встает.

– Ох, бедный ты мой, – пожалела его Софа. – Ездеют на тебе, как на лошади ломовой. Тебе бы в санаторию, отдохнуть.

А сама уже поднялась, платок на стул повесила и пуговки на платье расстегивает.

– Ага, дождешься у него санатория, – сказал Бляхин, но без горечи.

Мало спать, затемно вставать – это ничего, мы привычные. Помилуешься с царевной сказочной, подремлешь у ней на плечике – потом весь день тепло и радостно.

Хорошая штука жизнь.

(Из клетчатой тетради)

Соблазн Шопенгауэра

Лет пятнадцать назад, когда я еще не начал интересоваться философией, мне в руки попала биография Артура Шопенгауэра. Это было время, очень трудное для многих, в том числе и для меня. Книга произвела сильное впечатление. Читая ее, я испытывал острую зависть. Я думал: вот как хотел бы я жить, если б это только было возможно. Быть свободным от материальных забот, от обязательств. Существовать наедине со своими мыслями. Не беспокоиться о том, как меня воспринимают окружающие. Главное же – не иметь привязанностей, которые делают человека таким слабым и таким боязливым. Пускай слепая Воля к Жизни заставляет других шарить руками во тьме, ударяться друг о друга, набивая шишки или даже обретая временное счастье. Я в этом заговоре Природы не участвовал бы. Никто и ничто не могло бы меня испугать, потому что на свете не существовало бы ничего ужаснее смерти, а если живешь в одиночестве, то смерть не столь уж и страшна. Я занимался бы любимым делом с той же самоотдачей и тем же бесстрашием, с какими Шопенгауэр карабкался на вершины философии: «Философия подобна горе, на которую нужно взбираться по крутой каменистой тропе, через царапающий терновник. Чем выше поднимаешься, тем суровей и бесприютней делается пейзаж. Но идущий по тропе не ведает страха; он должен был отказаться от всего остального; он знает, что на самом верху ему придется прорубаться через сплошной лед. Путь то и дело выводит тебя к самой кромке пропасти, и ты смотришь сверху на зеленую долину. Кружится голова, тянет сорваться с обрыва, но нужно преодолеть себя и удержаться на краю – и тогда мир останется далеко-далеко внизу; его пустыни и болота скроются из вида; его несуразности станут неразличимы; его раздоры уже не будут достигать твоей высоты. Зато станет видно, что Земля круглая. Стоишь, вдыхаешь свежий, чистый воздух и смотришь на солнце, а внизу всё окутано черной мглой».

Мне в моем тогдашнем состоянии эти строки звучали волшебной музыкой. Вот она – настоящая, полноценная жизнь, думал я, и теория об иллюзорности человеческой любви представлялась мне откровением. Ах, как заблуждаются люди, говорящие, что Любовь – великое благо, ибо она согревает холод мира, что семья обеспечивает надежный тыл, а душевная близость спасает от одиночества, говорил себя я. От одиночества не надо спасаться. Лишь оно дает настоящую защиту, а человека умного делает практически неуязвимым.

«Подобно тому, как счастливейшей является страна, вовсе не нуждающаяся во ввозе товаров либо могущая довольствоваться минимальным импортом, счастлив человек, которому хватает его внутренних богатств и кто способен сам находить себе развлечения, ни у кого не одалживаясь. Импорт дорого обходится, разрушает независимость, чреват опасностями и разочарованиями, а главное – всегда будет скверной заменой отечественному производству. Не надо ничего ждать от внешнего мира и от людей. Один человек очень мало в чем может пригодиться другому; в конечном итоге все равно остаешься в одиночестве. Так что всё зависит от твоего собственного качества».

Помню, что эта идея показалась мне вершиной человеческой мысли.

Нельзя сказать, чтобы Артур Шопенгауэр был вовсе не знаком с искушениями Любви. В молодости ему доводилось заглядывать в эту зеленую долину, испытывать головокружение и искушение сорваться. В тридцатилетнем возрасте он стал отцом незаконнорожденного ребенка, но девочка вскоре умерла. В тридцать три года он всерьез влюбился в оперную певицу Каролину Рихтер. Подумывал о браке – и навсегда отказался от этой затеи. «Жениться – все равно что засовывать руку в мешок с рептилиями и надеяться, что вытянешь не змею, а угря», – напишет он впоследствии, присовокупив, что в браке человек обретает вдвое больше обязанностей и лишается половины прав.

Назад Дальше