– Почему на станции Бологое? – спросила Мирра. – Ну, вы сказали: «Схожу на станции Бологое».
Утром, представляя, как поедет из Москвы в Ленинград, она решила, что до середины пути, до Бологого, позволит себе думать об Антоне и обо всем что между ними было и чего не было, но могло бы быть. А после Бологого начнет думать только о будущем. С прошлым покончит. И вдруг этот дедок тоже про Бологое.
– Ого! Барышня-то непростая. Попала своим вопросом точно в десятку, – непонятно ответил Кузевич. Прищурившись посмотрел на Мирру, на Клобукова, снова на Мирру. – А вы, молодые люди, просто работаете вместе или нечто… большее?
– Мы с Миррой друзья, – ответил Антон. – Ну и профессионально тоже сотрудничаем.
– Я будущий хирург, – подхватила Мирра. – Хочу понимать анестезиологию. Товарищ Клобуков мне помогает. – И поскорее сменила опасную тему. – Так что про Бологое?
Хитро прищурившись, старик пожевал губами, но приставать с дальнейшими расспросами не стал.
– Бологое-то? Да вот, лежал тут, вспоминал. Сравните-ка два эти снимка.
Он взял с тумбочки листок, который рассматривал, когда они с Антоном вошли.
Плотная бумага была сложена вдвое, и когда Кузевич ее развернул, оказалось, что там приклеены две небольшие фотокарточки. Одну он прикрыл ладонью, вторую показал.
– Это, как можете видеть, моя малопривлекательная персона. Снято в прошлом месяце. Я во всем моем нынешнем великолепии: старый, облезлый башмак. Склеил карточки рядом для контраста и наглядности.
Убрал ладонь, показал второй потрет, пожелтевший от времени. Там была женщина, довольно молодая, в старорежимной шляпке с пером.
– Какое лицо, а? – тихо сказал академик.
Лицо действительно было необычное. В глазах что-то такое. Или, скорее даже, в тенях под глазами.
– Прекрасное лицо. – Антон наклонился, поправил очки. – Кто это? Ваша жена в молодости?
– Нет, не жена. – Кузевич не отрываясь смотрел на снимок. – Честно говоря, я понятия не имею, кто она. Даже имени не спросил… Вот знаете, когда оглядываешься на прожитую жизнь… Хотя откуда вам в вашем возрасте знать… В общем, несколько дней назад, мысленно приготавливая себя к операции, я, как это принято у стариков, стал вспоминать свою жизнь. Многое, что раньше представлялось значительным, показалось мне совершенной чепухой. А одно мелкое происшествие, про которое вроде бы и забыл давно, вдруг вынырнуло из прошлого и заслонило всё остальное… Я, правда, перед тем еще и сон увидел. Про Бологое. Такой, знаете, явственный… Полез в коробку со старыми фотографиями, нашел. Стал разглядывать. И вдруг почувствовал себя таким идиотом, таким никчемным… банкротом. – Он засмеялся, полез пальцем под очки. – Ну вот, и слеза стариковская, сентиментальная…
– А можно по порядку? – отчего-то заволновалась Мирра, и вопрос прозвучал сердито. – Что произошло на станции Бологое?
– В том-то и дело, что ничего… Это было очень давно, во времена, когда прежний мир казался незыблемым, то есть еще до японской войны. Ехал я из Москвы в Петербург. Только что принял важное решение – расстаться с наукой, потому что мне предложили весьма лестную для молодого профессора учебно-административную должность. Выглядел я в ту пору не так, как сейчас. – Академик улыбнулся Мирре – не то чтобы грустно, а как-то рассеянно. – На моих лекциях преобладали особы прекрасного пола и нежного возраста – курсистки. Присылали мне надушенные записочки, иногда даже караулили у подъезда… Это я говорю не для хвастовства, а чтобы вы мысленно стерли с моей физиономии морщины и обтрепанность. Мне было едва за сорок. Гладкий такой, остроглазый господинчик… Тогда на станции Бологое давали обед для проезжающих, у первого класса очень приличный, а ля карт. Там как раз сходились два поезда, московский и питерский. Стояли целый час, а если десерт задерживался, то и дольше. Иные времена, иной темп жизни… Я что-то вилкой поковырял, но не было аппетита. Вышел из ресторана пройтись. А вдоль вагонов встречного поезда прогуливалась она…
Он смотрел на снимок. Легонько коснулся пальцем – будто погладил.
– Вы, коллега, назвали ее лицо прекрасным, а я даже не могу сказать, красивое оно или нет. Но посмотрел, встретился глазами – и… как бы объяснить… Будто все другие лица, виденные мною прежде, были ненастоящие, а настоящее только это… Или как будто соединились два электрических провода. Раньше были две безжизненные проволочки, а тут сверкнуло, обожгло, и загорелся свет, и… Ладно, я не поэт, я не умею объяснить…
– Ясно, ясно, – быстро сказала Мирра, слушавшаяся с напряженным вниманием. – А дальше что? Она что?
– Она тоже остановилась. Мы молча смотрели друг на друга. Не знаю сколько времени. Наверное, долго. Потом она говорит: «Странно. Мне кажется, я всё про вас знаю». А странно было другое. Я думал про то же самое – только противоположное. Что я ничего, совсем ничего про нее не знаю, но хочу знать всё. Я ей так и сказал. И потом мы просто говорили. Сбивчиво. Люди, которые только что встретились и даже не представились, так не разговаривают. Не беседа у нас была, а какая-то невнятица… «Почему сейчас, почему не раньше, – лепетала она. И все повторяла: – Где вы были прежде?» С упреком так, даже с обидой. Я, как болван, ей: «У меня прекрасная жена, просто чудесная. Я стольким ей обязан. У меня сын, дочь… Это совершенно, совершенно невозможно…» Она подхватывает: «Да-да, совершенно невозможно. Мой муж; достойнейший из людей, и дети, дети…» – Голос у академика задрожал. Кузевич хихикнул, откашлялся. – Такой примерно у нас был разговор. Не особенно содержательный. И тут звонок к отправлению. Она вот так – пальцы к виску. Глаза огромные. «Боже, мне ехать с вами?» Будто удивляясь. Вы понимаете? – Старик растерянно улыбнулся. – Она бы со мной уехала! Уехала! А я… Я пробормотал: «Простите меня, простите». И побежал к своему поезду, даже второго звонка не дождался. Безумие, наваждение, безответственность. Жена, сын с дочерью, жизненная миссия, да и должность в министерстве… – Кузевич засмеялся, покрутил головой. – …Потом поезд тронулся. Поехали… Зашел проводник. Вам, говорит, с питерского «скорого» просили передать. Конверт, в нем вот эта карточка. На обороте – видите – наскоро карандашом написано: «На память о несбывшемся». Только это. Ни имени, ничего…
Мирра потянула у него из рук листок, повертела, даже подняла к свету, но через бумагу надпись не просматривалась.
– …Я не знаю, что это было. – Кузевич смотрел в сторону, на картину с тачанкой. – Первое время вспоминал, потом забыл… Моя прекрасная жена меня потом бросила, уехала за границу с одним приватом. Записку оставила, обидную. «Я с тобой не живу, а просто старею». Сына убили под Танненбергом. Дочь вышла замуж, шлет открытки два раза в год. Моя жизненная миссия, оказывается, состояла в том, чтобы дремать на заседаниях и лелеять прежнюю репутацию… Рожа стала такая, что в зеркало смотреться тошно. Я и не смотрюсь обычно. Сфотографировали вот в прошлом месяце, – он отобрал у Мирры листок, щелкнул по своему портрету, – стал себя разглядывать. Вот, приклеил рядом. Я – такой, каким стал. Она – навсегда такая же, как в тот день. В прекрасной шляпке с перьями, каких теперь не носят. Как это, в «Гамлете»? «Вот два изображенья: вот и вот…»
– Если та дама жива, она тоже постарела, – встрял Клобуков, зануда. Но лицо у него было странное. Будто напуганное.
– Может быть, – пожал плечами старик. – Но это в какой-то параллельной реальности, которой на самом деле не существует. А в моей она всё та же. Я меняюсь, она – нет, только всё ярче сияет. Я же лишь тускнею и облупляюсь…
В коридоре загрохотало, санитар затащил в дверь палаты каталку.
– Товарищ академик, пора, – сказала вошедшая следом сестра.
– Опять я вас перехитрил, наркотизатор. – Кузевич показал Антону язык. – Заболтал, время-то и ушло. Ступайте, готовьте ваши препараты. Посмотрим, кто кого обставит: вы меня или я вас. А напоследок я вот что скажу вам, молодые друзья-сотрудники. Надо тускнеть и облупляться вдвоем. Только в этом и есть смысл, а больше ни в чем. Эту простую истину мы, дураки, понимаем хуже, чем они.
Сказано было Клобукову, а «они» – это было про Мирру, на которую академик показал пальцем.
* * *Пока шла операция, Мирра ждала в опустевшей палате. Представляла картину.
Прошло двадцать лет. Допустим, тысяча девятьсот сорок шестой год. Она едет из Ленинграда в командировку, в Москву. Выходит в Бологом на платформу, а там Антон. Тоже едет, но в Ленинград. В командировку или неважно зачем.
Они оба давно забыли друг друга. Совсем чужие. Поздоровались, говорят о том, о сем: где работаешь, есть ли дети, и всё такое. Потом прощаются, пожимают руки – и вдруг, как это академик сказал? Два электрических провода. Сверкнуло, обожгло, и слепящий свет.
Пока шла операция, Мирра ждала в опустевшей палате. Представляла картину.
Прошло двадцать лет. Допустим, тысяча девятьсот сорок шестой год. Она едет из Ленинграда в командировку, в Москву. Выходит в Бологом на платформу, а там Антон. Тоже едет, но в Ленинград. В командировку или неважно зачем.
Они оба давно забыли друг друга. Совсем чужие. Поздоровались, говорят о том, о сем: где работаешь, есть ли дети, и всё такое. Потом прощаются, пожимают руки – и вдруг, как это академик сказал? Два электрических провода. Сверкнуло, обожгло, и слепящий свет.
Нет, невозможно. За двадцать лет всё изменится, всё уйдет. Антон станет другой, она состарится.
Ничего не будет. Ничего. Одно несбывшееся. Даже без памяти. Потому что всё забудется. Да и нечего особенно вспоминать…
Антон вернулся несчастный, нахохленный. На вопрос только махнул рукой.
– Я же предупреждал шефа… Не послушал меня…
Сел рядом на кровать.
– Эх, покурить бы. Но нельзя. Не заслужил… И бороденку сбрею. Чуть не задохнулся под марлей…
Вошли нянечка и сестра-хозяйка. Первая – снимать постельное белье, вторая – делать опись вещей.
Пришлось выйти в коридор. Стояли, молчали. У Мирры в голове всё вертелось дурацкое старорежимное слово: несбывшееся, несбывшееся…
Подошла сестра – ассистентка Логинова.
– Антон Маркович, когда я готовила академика к операции, он просил вам передать. Извините, не до того было…
Сложенный вдвое листок. Те самые две фотографии.
– Погоди, тут что-то написано. Раньше не было, – сказала Мирра.
«От старого дурака – молодому. Чтобы не был дураком».
– В каком смысле? – наморщил лоб Антон.
Посмотрел на Мирру. Она отвернулась. Он шумно сглотнул.
Так и случилось чудо.
(Из клетчатой тетради)
«Неправильная Любовь»
В предыдущей главе я определил минимум необходимых признаков Любви, что позволило отделить от нее различные квазилюбовные состояния (влюбленность, страсть, неразделенная любовь и т. п.), которые не имеют прямого отношения к теме моего исследования. Однако есть случаи более сложные, когда между двумя людьми возникает именно Любовь, но неправильная – в том смысле, что в силу тех или иных причин она не приводит к формированию НЛ. Личность не развивается – или даже эволюционирует в пагубном направлении.
Вот какие девиации Любви я имею в виду.
Во-первых, это так называемая слепая Любовь, то есть неумение видеть партнера таким, каков он есть на самом деле. Привязанности подобного рода, сильные и искренние, нередко завершаются печально. В какой-то момент оказывается, что Любимый – вовсе не тот, кем его считал Любящий, и заканчивается такая связь разбитым сердцем, а то и чем-нибудь еще более трагическим. Виноват при этом бывает Любящий, поскольку стал жертвой собственной слепоты, не сумел или даже не пытался понять Любимого, выдумал себе некий не соответствующий действительности образ.
Классический пример слепой Любви – история Отелло и Дездемоны. Безусловно обоими владел обоюдоудовлетворяющий внутренний Голод: битый жизнью, преодолевший множество суровых испытаний мавр нуждался в сострадательной и преданной спутнице; романтической девушке был необходим тот, к кому она могла бы относиться с восхищением и эмпатией, ощущая при этом свою для него полезность. В общем, она его «за муки полюбила», а он ее – «за состраданье к ним».
При этом оба совершенно не понимают душевное устройство друг друга. Дездемона выдумывает себе некоего идеального героя: «Я отдала себя стремленьям мужа. Сквозь лик сияла мне его душа. Я подвигам и доблести его свое все будущее посвятила». Живого человека, одолеваемого комплексами, подозрительностью, мучительной неуверенностью в себе она не видит. «Муж мой благороден и духом чист, не даст себя унизить до ревности», – заявляет она, уже находясь на краю гибели.
Точно так же не понимает Любимую и неистовый Отелло – до такой степени, что с легкостью верит в коварство и развращенность той, в ком эти пороки начисто отсутствуют. Чем заканчивается Любовь двух слепцов, известно.
Историю с не менее трагической развязкой, притом взятую из жизни и произошедшую совсем недавно, под большим секретом рассказывал мне знакомый, врач-психотерапевт, которого глубоко впечатлило это событие. Он пользует одну пациентку, которая почти двадцать лет состояла в браке, по внешней видимости очень счастливом. Ее муж работал в госбезопасности. Женщина очень гордилась и его службой, и им самим. Никогда не задавала вопросов, поскольку знала, что это не положено, но часто рассказывала подругам, как сильно он выматывается и как себя не щадит, защищая Родину от шпионов и врагов народа. Во время кампании по очистке органов от сотрудников, связанных с бывшим министром Абакумовым, муж пришел домой бледный и потерянный. Сказал, что его начальник арестован и что, по видимости, такая же участь ждет всех ближайших сотрудников генерала. Наверху принято решение осудить прежнюю методику ведения допросов, понадобились козлы отпущения. И оказалось, что все эти годы муж; работал костоломом, выбивая из арестованных нужные показания. Женщина пришла в ужас. Ее реакция, в свою очередь, потрясла мужа. Он был уверен, что она все знает и понимает, просто помалкивает о том, о чем нельзя говорить. В страшную минуту своей жизни он обратился за сочувствием и поддержкой к единственному близкому человеку – жене, с которой всегда был нежен и заботлив (палач часто бывает прекрасным семьянином), а она от него отшатнулась. В ту же ночь этот человек застрелился, а женщина оказалась в лечебнице с тяжелым психическим расстройством.
Однако слепота, в конце концов, – инвалидство и потому достойна сочувствия. Этого не скажешь о Любви с закрытыми глазами, когда люди намеренно отказываются видеть партнера, сознательно пестуя некий образ, способный утолить их Голод.
Кому-то непременно нужно, чтобы Любимый представлял собой «тайну» – иначе Голод не насытится. Понимание равноценно обладанию, а Любящим этого сорта необходимо ощущать себя нищими и тянуться к чему-то недостижимому, ускользающему. При такого рода отношениях страдает обычно «носитель тайны», которому, может быть, вовсе не хочется быть загадочным, а хочется именно понимания и близости.
Совершенно отталкивающей кажется мне Любовь, которая видит в объекте лишь воплощение своих навязчивых фантазий и упорно отказывается разглядеть за ними живого человека. Это уж голое потребительство. Утоление собственного Голода без намерения «накормить» Любимого.
Любовь, категорически отказывающуюся видеть партнера, ярко описал Достоевский в рассказе «Кроткая», герой которой оказывается мучителем и палачом той, кого так сильно Любит. «Но главное для меня было… в том, что мне всё более и неудержимее хотелось опять лежать у ее ног, и опять целовать, целовать землю, на которой стоят ее ноги, и молиться ей и – «больше я ничего, ничего не спрошу у тебя, – повторял я поминутно, – не отвечай мне ничего, не замечай меня вовсе, и только дай из угла смотреть на тебя, обрати меня в свою вещь, в собачонку…» Она плакала». Закончилось всё, как мы помним, самоубийством измученной героини, которой не была нужна ни «вещь», ни «собачонка», а требовались просто понимание и сострадание.
Пожалуй, самый распространенный тип «неправильных» отношений – неравноправная Любовь. Ситуация эта настолько тривиальна, что сформировалось расхожее суждение, гласящее: в паре всегда один Любит, а другой позволяет себя Любить. В терминологии Владимира Соловьева это называется «восходящей» и «нисходящей» Любовью.
Пара, у которой взаимозависимость построена по этому принципу, никогда не выйдет на уровень НЛ. Взаимный Голод здесь, очевидно, удовлетворяется, но нового качества не возникает, каждый из партнеров «остается при своем».
Должно быть, очень удобно и приятно иметь такую жену, как Оленька из чеховского рассказа «Душечка». Чехов пишет про нее: «Какие мысли были у мужа, такие и у нее. Если он думал, что в комнате жарко или что дела теперь стали тихие, то так думала и она». Но этот тип Любви (можно его еще назвать идолизирующим) ничем не обогащает ее объект и никак не способствует его развитию. Самого же Любящего растворение в личности Любимого деперсонифицирует, превращает в тень.
Конечно, в паре всегда есть неравенство, но оно должно носить временный характер. Кто-то из партнеров сильнее, опытнее, талантливее в чем-то одном; второй – в чем-то другом. «Восходящая» и «нисходящая» роли должны меняться, только тогда симбиоз станет плодотворным.
Почти столь же часто – у прочных, давно сложившихся пар – наблюдается еще одна разновидность «неправильной» Любви, про которую говорят «стерпится – слюбится». Большинство т. н. благополучных семей сформировались подобным образом: благодаря долгой привычке, взаимной способности к компромиссу, долгу перед детьми или же каким-то общественным обязательствам. По сути дела, это всё тот же филос, воспетый еще мыслителями античности. Такой союз строится на здравом смысле, терпимости, совместной жизненной истории, конвенциональности.