Надоело и наркому.
– Ну хорошо, а что же такое Бог, если взять Его как «рабочую гипотезу»? – усмехнувшись, перебил он мальчишку.
– Как что? – удивился тот. – Генератор энергии. Энергии особого вида, которую мы называем «любовью».
Здесь Иннокентий Иванович дернулся, вскочил с кресла, чтобы рассмотреть говорящего, но тот был далеко, лица не разглядеть, только и видно, что чубатый и в очках.
– …А поскольку всякая энергия – интеграл движения, то пока длится движение (то есть продолжается жизнь человечества), любовь будет сохраняться и никуда не исчезнет. В этом смысле она совершенно бессмертна, и постепенно ее должно становиться всё больше и больше, потому что генератор продолжает работать. Любви, по-видимому, и становится больше, поскольку мы видим, как с движением времени человечество движется от дикости к цивилизации и от тьмы к свету.
Здесь в зале захлопали, причем и внизу, и наверху – каждая часть аудитории услышала только свое.
Луначарскому это не понравилось. Он раздраженно оборвал студента, сказав, что ставит ему по физике «неуд», и разразился длинной эрудированной тирадой про время и энергию, но взволнованный Бах уже не слушал. Генератор особого рода энергии, именуемой любовью! Воистину: устами младенца.
Вспоминая вчерашнее, Иннокентий Иванович улыбнулся и придвинул миску с молоком, в котором хлеб уже размок, превратился в кашицу. Кусать было нечем, жевать тоже получалось не очень: передние зубы к сорока шести годам выпали, боковые шатались. Ничего, мяса Бах все равно не ел, даже в мясоед, а без баранок-орехов можно и обойтись.
Следующее на сегодня дело было такое: сходить на свежую могилу, где вчера, когда Иннокентий Иванович уехал на диспут, похоронили девушку-самоубийцу. За нее он еще не молился.
На дальней аллее, где свежие захоронения, кладбище было не белым, а пятнистым от холмиков черной земли.
Вот он, новый. Без креста, конечно. Палка, к ней приколочена временная дощечка с именем: «Л. Эйзен, ум. 11/2/26 г.». От отца Александра известно: студентка-медичка, выбросилась из окна. Охо-хо, царица небесная…
Ладно, у этой хоть цветы, венок с лентами – значит, кто-то провожал, кому-то была дорога. А на соседней могиле, где тоже самоубийца, позавчерашняя, кроме имени ничего.
О позавчерашней Иннокентий Иванович уже молился. Бывшая княжна, из Оболенских, прошла через ад при жизни. За это Господь ее, конечно, простит.
Отец Александр не позволяет ставить крест на могилах самоубийц. И канонических молитв читать не благословляет. Суров. Считает, что в годину испытаний спасение только в строгости, а Баху казалось, что наоборот. Часто они об этом спорили, и каждый оставался при своем мнении. Однако запрет священника есть запрет священника, и самоубийцы лежали без крестов. Что же касается молитв, то это, отче, дело прямое – между душой и Господом. Нельзя по уставу, сыщутся и другие слова.
Иннокентий Иванович встал между могилами бедных девиц, раскрыл на закладке растрепанный томик (Федор Михайлович Достоевский, «Дневник писателя»). Стал читать вслух, дребезжащим голосом, отчеркнутое:
– «…Я не вою над тобой, бедная, но дай хоть пожалеть о тебе, позволь это; дай пожелать твоей душе воскресения в такую жизнь, где бы ты уже не соскучилась. Милые, добрые, честные (всё это есть у вас!), куда же это вы уходите, отчего вам так мила стала эта темная, глухая могила? Смотрите, на небе яркое весеннее солнце, распустились деревья, а вы устали не живши. Ну как не выть над вами матерям вашим, которые вас растили и так любовались на вас, когда еще вы были младенцами?»
* * *Вчера Мирра толком не разглядела могилу, потому что по дороге на кладбище грузовик заглох, шофер долго возился с мотором, ребята несколько раз толкали и добрались уже в темноте, а рыли и закапывали при свете фар. Хотя Лидке, наверно, такие похороны понравились бы: романтично.
Когда закрыли крышку гроба, Мирра не выдержала, заревела. Звук молотка был такой острый, будто гвозди входили не в дерево, а прямо в сердце. «Вот дура, вот дура», – бормотала она. Но тут начала выступать Андронова, от студкома – в принципе, про то же самое. Что подобный антиобщественный поступок можно совершить только обладая куриными мозгами. Что Эйзен проявила безответственность и черную неблагодарность по отношению к советскому государству, которое простило ей непролетарское происхождение, четыре года тратилось на подготовку специалиста, а получило вместо медработника гроб с покойницей.
Слезы у Мирры сразу высохли. Она крикнула: «Андронова, ты зачем сюда приперлась? Ты Лидку всегда не любила, ну и катись отсюда, нечего здесь языком болтать!» Рассобачились в дым, прямо над могилой. Андронова, конечно, этого так не оставит, она памятливая. Черт с ней. Хуже, что Мирра на нерве кинулась и на остальных: «А вы все чего притащились? Поглазеть? Сдали по гривеннику на венок, теперь вам кино подавай?» Это, конечно, было несправедливо и зря. Антон чуть не силком, обхватив за плечи, повел ревущую Мирру прочь. Шепнул в ухо: «Завтра утром съездим вдвоем. Никого не будет, попрощаешься как следует».
И утром поехали. Добираться далеко, на противоположный конец города, зато без пересадок. Родной «пятнадцатый», рабочая лошадка, громыхал по рельсам целый час, но привез почти к самым кладбищенским воротам.
По дороге Мирра молчала, хмуро глядя на серые, грязные дома и серые, грязные сугробы. А с неба снова сыпало, сыпало снежной крупой. Эта поганая зима длилась уже целую вечность и заканчиваться не собиралась. Впереди еще больше чем полфевраля, март тоже зимний, и апрель бывает всякий…
Антон тактично помалкивал. Это злило.
– Чего ты всё в рюкзаке своем роешься? – раздраженно спросила она. – Зачем тебе рюкзак? На пикник что ли собрался? Закуску прихватил?
– Во-первых, прихватил, – спокойно ответил Клобуков. – Водку, стаканы, хлеб с солью. Помянем, а то вчера вышло не по-русски. Во-вторых, фотоаппарат – могилу снять. И рулетка – замерить. Придется же памятник заказывать. Какую сделать надпись?
– «Лидка Эйзен. Чертова дура», – мрачно ответила Мирра.
Он погладил ее по руке. Мирра прижалась лбом к его плечу и стояла так долго, благо теснотища, и вообще в трамвае всем на всех наплевать.
Она бы сама участок не отыскала, но Антон, оказывается, запомнил, куда идти.
Жуткое местечко. С одной стороны глухая кирпичная стена, перед ней голый пустырь, и на нем, с промежутком в метр, кучки мерзлой грязи – могильные холмики. Снегом бы, что ли, поскорей присыпало…
Клобуков повертел шеей, посмотрел в книжечку.
– Номер 3248. Это вон там. Где мужчина стоит.
Да, стоял там какой-то, в ватнике, валенках, с непокрытой, наполовину седой головой. Читал по толстой книге, шевелил губами. Молился, наверное. На скрип шагов обернулся. Лицо длинное, старое, очки на дужке перемотаны изоляцией.
– Вы сюда, к Л. Эйзен? – спросил тонким, надтреснутым голосом. – Ухожу-ухожу. Не буду мешать.
– Иннокентий Иванович? Вы?! – ахнул Антон. – Как вы здесь? Откуда?
Старик замахал руками, словно курица крыльями, и залопотал – тоже по-куриному, будто закудахтал:
– Антон… Антоша… Боже ты мой, Господи, Твоя воля…
– Мирра, это Иннокентий Иванович Бах, друг моих родителей! Мы столько лет… сколько же? С двадцатого года не виделись! – И снова старику этому: – Я ведь вас разыскивал после польской войны! Был в Наркомпросе. Сказали: вычищен, и я…
– Да-да, вычистили меня, – перебил Бах, улыбаясь щербатой улыбкой – не старческой, а детской, будто это у него молочные зубы выпали, а взрослые еще не выросли. Странный был человек. И не такой уж старый, если приглядеться. – С запретом на… как это там… «на воспитательно-педагогическую деятельность ввиду реакционно-религиозных убеждений».
Дальше разговор пошел совсем сбивчивый, бестолковый. Клобуков стал рассказывать, как пытался разыскать Баха, тот, шепелявя, всё удивлялся, что «Антоша» так возмужал и сделался похож на Марка Константиновича. Оба нелепо топтались друг перед дружкой – никак не могли решить, обняться им или ограничиться рукопожатием, и в результате не делали ни того ни другого.
– Как сторожем? – воскликнул Антон, разобрав в Баховом бормотании что-то, чего Мирра не расслышала. – У вас же два университетских диплома!
– Богословское и философское, – смеясь, кивнул Бах. – Вот я по обеим специальностям и совместительствую. При церкви да при кладбище. Дай я на тебя, Антоша, как следует посмотрю. Сейчас только, глаза вытру…
У него в самом деле глаза под очками были мокры от слез. Утеревшись чистым линялым платочком, Бах уперся пальцем в сломанную дужку, с полминуты разглядывал Клобукова в упор, внимательно.
У него в самом деле глаза под очками были мокры от слез. Утеревшись чистым линялым платочком, Бах уперся пальцем в сломанную дужку, с полминуты разглядывал Клобукова в упор, внимательно.
– Господи, я помню, как ты на полу с кубиками… И вот уже морщинки, складка на лбу… Всякое бывало, да? Я вижу, вижу. Что ж, такое время… Марк Константинович, думаю, был бы тобой доволен. Я молюсь за него, часто. И за Татьяну Ипатьевну. – Спохватился, посмотрел на Мирру. Законфузился. – Извините, мы ведем себя невежливо…
– Это моя… подруга, – не сразу нашел для Мирры дефиницию Клобуков. – Студентка, скоро будет хирургом.
Мирра назвала имя и фамилию, осторожно пожала тощую слабую руку.
– Вы, кажется, красавица? – Иннокентий Иванович с любопытством ссутулился, глядя на нее сверху вниз. – Я вижу немного расплывчато, но общее ощущение, что красавица.
Смешной, но кажется славный, подумала Мирра. И знал Антона ребенком. Расспросить бы.
Поговорили про Лидину могилу.
– Вы не беспокойтесь, я буду за ней присматривать, – сказал Бах. – Хотите, весной вербу посажу? Или рябину. А надгробье ставить рано. Пусть земля оттает, просядет. Я теперь кладбищенский специалист, всё про это знаю.
Задул холодный ветер, стал швырять в лицо снежную пыль, сделавшуюся колючей.
– Пойдемте ко мне, – пригласил Бах. – У меня замечательно уютная сторожка. Теплая.
Крошечный кирпичный домик, издали казавшийся игрушечным, с одни маленьким окошком, был прилеплен к кладбищенской стене. Раньше, объяснил Иннокентий Иванович, там хранили инвентарь. Казалось, втроем не уместиться, но ничего, кое-как расселись: Бах с Антоном на узенькой койке, Мирра – через стол, на единственной табуретке. Метра три здесь было квадратных, никак не больше. Но правда – тепло, и даже чересчур. Чугунная печка вздыхала и потрескивала дровами.
– Хорошее жилье. У меня давно такого не было. Тишина, покой. А какой вид! – похвастался Бах.
Мирра оглянулась через плечо – поежилась. За окошком были могилы, да поодаль, над деревьями торчал церковный купол.
Иннокентий Иванович накрыл на стол не вставая, – с его места всюду можно было дотянуться: и до шкафчика, и до чайника на печке.
– Вот. Настоящий кяхтинский чай. Вода вскипит моментально. И баранки есть замечательные, с маком. Очень удачно, у меня не всегда есть чем угостить. Скорбящие поднесли. Обычно водку дают, я отказываюсь. А от хлебного дара отказываться нельзя – грех. Я их грызть не могу, в чае размачиваю…
– Помянем Лиду, Миррину подругу, – сказал Антон, доставая «красноголовку» и закуску. – Мы ведь за этим сюда пришли. Я покойницу мало знал, но…
– Давай без речей, а? – оборвала его Мирра. – Мало знал – так помолчи.
Мужчины посмотрели на нее с одинаково испуганным выражением. Слишком резко сказала.
Опрокинули по стопке, причем Бах весь сморщился, замахал рукой.
– В сущности Лидка поступила правильно, – сказала Мирра не им, а в ответ на собственные мысли. – Такой незабудке в этом грубом мире не место. Но как же ее дуру жалко…
Вытерла кулаком слезу, шмыгнула носом. Сердито покосилась через стол.
– Ладно, чего вы. Разговаривайте про свое, вы же давно не виделись. Не обращайте на меня внимания.
Те минуту-другую деликатно помолчали, но хозяин ерзал, вздыхал, все смотрел на Антона – очень хотел поговорить.
– Я вижу по твоему лицу, Антоша, что ты прошел через тяжкие испытания… Бог весть, когда мы свидимся вновь и свидимся ли… Времена такие, когда загадывать трудно… Поэтому, прости, но я спрошу про самое главное. Я знаю твою семью, знаю, что ты получил атеистическое воспитание. Но испытания для того и ниспосылаются, чтобы вывести человека на Путь. Скажи… – он запнулся. – Нашел ли ты Бога? Или, верней сказать, нашел ли Он тебя?
Смотрел со страхом и надеждой.
Мирра закатила глаза, но сдержалась.
А Клобуков, молодец, ответил терпеливо:
– Иннокентий Иванович, знаете, я отношусь к верующим людям примерно так же, как к футбольным болельщикам. Вижу, что им здорово вместе, что они увлечены каким-то дружным и, видимо, хорошим делом. Я им даже завидую – тоже хотел бы радоваться забитым голам и горевать из-за пропущенных. Но меня не волнует, куда у них там покатился мяч. И вообще эта игра мне неинтересна… Простите, если вас обидела такая метафора.
Бах улыбнулся.
– Обидеть меня, кажется, никому еще не удавалось. А в твоих словах ничего обидного нет. Мы, верующие и атеисты – если исключить фанатиков с обеих сторон, – относимся друг к другу одинаково: как к легкопомешанным. Думаем: вроде человек как человек, но есть у него один пунктик, которого лучше не касаться, а то всем будет конфузно. О чем угодно с ним можно, но только не о Боге. И тут уж верно одно: какая-то из двух категорий точно умалишенная. Либо Бог есть, и тогда атеистам вечно терпеть адские муки, а они, полоумные, этого не понимают. Либо нет ни ада, ни рая, а верующие всю жизнь зря корчат из себя клоунов, совершая безумные крестообразные движения рукой и нелепые гимнастические упражнения на коленках. – Он махнул рукой, захихикал. И посерьезнел. – Но суть не в человеческом уме и безумии, а в душевной крепости. Я думаю, это иллюзия, что самые страшные времена остались позади и теперь будет легче. Сейчас наступила передышка после военных ужасов, а будет страшно и, может быть, еще страшнее, чем прежде. Я не знаю, не могу объяснить с политической точки зрения, но… Я вижу на горизонте небо, всё черное от туч, и в нем сверкают молнии. Будет новая гроза, новая буря. И спасутся душой, сохранят себя только те, кто найдет опору в Боге. Кто уверует.
– Насколько я понимаю, заставить себя уверовать невозможно, – заметил внимательно и сочувственно слушавший Антон.
– Невозможно. Ты просто дверь не запирай. Оставь щелку, чтобы было куда свету проникнуть.
– Договорились, – улыбнулся Клобуков. – Кстати, насчет света. Чуть-чуть развиднелось. Пойду-ка я сфотографирую могилу, пока снова не посумрачнело.
Мирра еле удержалась, чтобы не встать. Ей все время хотелось быть с Антоном, ходить за ним – куда он, туда и она. Но эту бабью, коровью тягу требовалось преодолеть. «Будь рядом, когда ты нужна или когда в этом есть смысл. Не таскайся за ним повсюду хвостом, иначе ему это надоест», – сказал Мирре внутренний мудрый голос.
Она с равнодушным видом полуотвернулась, как бы осматривая комнатку, и даже не проводила Клобукова взглядом, хоть сердце и сжалось. Оно теперь всегда сжималось, когда Антон куда-то уходил, даже ненадолго.
Почувствовала на себе взгляд хозяина. Вопросительно взглянула – Бах смутился. Опустил глаза, но тут же снова поднял.
– Я понимаю, это ужасная бестактность, вы меня совсем не знаете… – Он отчего-то волновался, проглатывал концы фраз. – Меня в последнее время тянет говорить только о главном… Даже с малознакомыми и вовсе незнакомыми… Это бестактность. Вежливо – говорить о пустяках. Но я сейчас еще и пьян, я очень редко принимаю алкоголь и быстро хмелею… К тому же мне кажется, что вы и Антоша сейчас переживаете очень важный момент в жизни.
Мирра вздрогнула, стала слушать внимательно.
– …Смотреть на вас двоих утешительно и в то же время страшно… Я со вчерашнего вечера всё думаю об энергии любви. И мне стала ясна одна вещь, очень важная. Он, конечно, прав, и любовь бессмертна, но не всякая любовь. Та любовь, – Бах показал пальцем на потолок, – безусловно, интеграл движения и бессмертна, ибо у Бога система открытая, не имеющая границ. Но эта существует в замкнутой системе. Система эта гранична и конечна. Конечна, понимаете? – Он поежился. – Я не каркаю. Просто я смотрю на вас двоих, и мне очень страшно… – Иннокентий Иванович огорченно всплеснул руками. – Я плохо говорю, вы меня не понимаете!
Мирра, в самом деле, поняла только одно: мямля хочет, чтобы у них с Антоном ничего не получилось.
– Это вы ничего не понимаете, – пожала она плечами. – Во всяком случае в любви. Что вы можете о ней знать?
И выразительно посмотрела на его мягкое, мятое лицо без малейших признаков мужественности – даже бороденка на этой полудетской, полустариковской физиономии выглядела не вторичным половым признаком, а каким-то цыплячьим пухом. Скопец, а не мужчина.
– Я? О любви? – Он задумался. – Очень немногое. Зато самое главное.
– Что же, по-вашему, в любви самое главное? – усмехнулась Мирра.
– Что любить можно или Бога и всех, или какого-то одного человека и больше никого. По-настоящему – никого.
– Да почему же? Нравится вам ходить в церковь и молиться – на здоровье. Любите своего Бога, кто вам мешает! А любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине – это совсем другое.
– Нет, – уверенно качнул головой Бах. – Вы ведь согласитесь, что по-настоящему можно любить только всей душой. А это значит без остатка. На другую любовь ничего не останется.