Предметом гордости отца являлось его участие в сражениях во времена Реставрации. Он частенько корил сына за робость, объясняя её тем, что тот не воевал. Храбрость, с его точки зрения, была основным достоинством человека. У Дайскэ эти разговоры всякий раз вызывали неприязнь. В те далёкие варварские времена жестокой борьбы, рассуждал Дайскэ, храбрость, возможно, и была необходима, в нынешнее же просвещённое время в ней нет особой нужды, так же как, скажем, в старинных атрибутах стрельбы из лука или фехтования на мечах. Более того, храбрость сейчас вытеснили другие, более ценные человеческие качества. «Снова отец прочёл мне лекцию о храбрости, — смеясь, рассказывал Дайскэ невестке. — Его послушать, так выходит, что в этом мире нет никого достойнее каменного Дзидзо»[5].
Дайскэ, разумеется, не отличался храбростью и совершенно искренне считал, что быть трусом совсем не стыдно. Случалось даже, что у него появлялось желание заявить об этом во всеуслышание. Как-то в детстве отец уговорил Дайскэ отправиться ночью на кладбище Аояма. Мальчик заставил себя пробыть там целый час, вернулся домой бледный от страха и очень досадовал на себя за это. Но когда наутро отец поднял Дайскэ на смех, он разозлился. А отец стал рассказывать, что в его время юноши, желая воспитать в себе мужество, взбирались на вершину Цуругигаминэ в миле к северу от замка даймё[6], до зари сидели в одиночестве в храме у дороги и, встретив восход солнца, возвращались домой. Они по-другому относились к жизни, чем нынешняя молодёжь, с осуждением замечал отец.
Дайскэ с жалостью думал об отце, который всерьёз говорил подобные вещи и по сей день не изменил своих взглядов. Дайскэ боялся землетрясений. При малейшем толчке сердце у него готово было выпрыгнуть из груди. Сидит он, бывало, в кабинете, и вдруг ему начинает казаться, что сейчас будет землетрясение. А в следующий момент он уже явственно ощущает, будто дрожат дзабутон, на котором он сидит, татами и даже пол. Дайскэ был убеждён, что такая обострённая чувствительность присуща ему от рождения. Людей, подобных отцу, он считал дикарями, лишёнными нервов, склонными к самообману глупцами…
Сейчас Дайскэ сидел напротив отца в маленькой комнате, выходившей в сад, наполовину скрытый от глаз длинным низким карнизом крыши. Виднелся только краешек неба. Несмотря на это, сидеть здесь было приятно: вокруг царили тишина и покой.
Отец курил мелко нарезанный трубочный табак. Пододвинув к себе продолговатый поднос с курительными принадлежностями, он время от времени стряхивал пепел, постукивая трубкой по пепельнице, и стук этот мелодичным эхом отдавался в тишине сада. В жаровне поблёскивали золотым мундштуком несколько окурков, сложенных в ряд. Дайскэ наскучило пускать кольцами дым из носа, и он, скрестив руки на груди, задумчиво смотрел на отца. Лицо у старика всё ещё было полное и холёное, только щёки, утратив упругость, немного запали. Из-под мохнатых бровей виднелись тронутые морщинами веки. В седых усах проглядывала желтизна. У него вошло в привычку во время разговора переводить взгляд с лица на колени собеседника, сверкая при этом белками, что производило несколько странное впечатление.
— Никто не вправе думать только о себе, — говорил старик. — Есть общество. Есть государство. Жизнь теряет всякий смысл, если не приносишь людям хоть какой-нибудь пользы. Взять хоть тебя. Разве испытываешь ты радость от праздного шатанья? Шла бы речь о человеке необразованном, из низов общества — тогда другое дело. Но что за удовольствие от полного безделья человеку просвещённому? Ему просто необходимо применять на практике полученные знания, тогда появляется интерес к жизни.
— В общем-то, да, — бормотал Дайскэ. Проповеди отца всегда ставили его в тупик, и он отвечал первое, что придёт в голову. По мнению Дайскэ, в суждениях отца не было ни капли здравого смысла, им не хватало зрелости и глубины. Он с лёгкостью переходил с альтруистических позиций на эгоистические, извергал потоки пышных бессмысленных слов, и никогда нельзя было угадать, к какому выводу он в конце концов придёт. Перечить старику было трудно, да и бесполезно, и Дайскэ ни разу на это не отважился. Отец же, полагая, что сын находится в одной с ним солнечной системе, неустанно его наставлял, считая себя вправе направлять движение Дайскэ по орбите. И Дайскэ оставалось лишь, приняв смиренный вид, вращаться вокруг солнца — старика отца.
— Не нравится коммерческая деятельность — не надо.
Есть другие способы приносить Японии пользу. Не зарабатывай, если тебе это не по душе. Рассчитывай на мою помощь. Мне уже недолго осталось, деньги с собой в могилу не унесёшь. Тою, что я даю, на пропитание тебе хватает. Соберись с духом и займись каким-нибудь полезным делом. Выполни свой гражданский долг. Тебе ведь уже тридцать?
— Да.
— В твоём возрасте бездельничать просто неприлично.
Дайскэ, однако, причислял себя к высшей расе, а не к бездельникам и трудиться ради хлеба насущного считал позорным. Как не жалеть отца, который говорит подобные вещи! Он настолько примитивен, что не в состоянии понять, сколь плодотворно для своих мыслей и чувств Дайскэ использует время. И на все поучения отца он с самым серьёзным видом отвечал:
— Просто ума не приложу, что делать.
Старик относился к Дайскэ, как к ребёнку, чему в немалой степени способствовали его односложные и наивные ответы. «Учи его, не учи, — думал старик, — ругай, не ругай, всё без толку, вырос, а возни с ним, будто с маленьким». Обескураживал тон Дайскэ, спокойный и невозмутимый, он никогда не прекословил отцу, но подступиться к нему, в этом старик всё больше и больше убеждался, было не так просто.
— Со здоровьем у тебя, надеюсь, в порядке?
— За последние два-три года даже ни разу не простудился.
— И голова на плечах есть. Ты ведь неплохо учился?
— В общем, да.
— Тем более грешно болтаться без дела. Кстати, помнишь, одно время к тебе часто заходил молодой человек, запамятовал его имя. Так вот, я раза два его встречал.
— Хираока?
— Он самый. Он не считался таким уж способным, а смотри, сразу после университета уехал куда-то работать!
— Зато сейчас потерял место и вернулся и Токио.
— Это почему же? — с плохо скрытой досадой, усмехнувшись, спросил старик.
— Вероятно, потому, что работал ради куска хлеба.
Старик не понял намёка и пропустил эти слова мимо ушей.
— Может, натворил что-нибудь? — спросил он.
— Если человек поступает по совести, он всегда что-нибудь натворит.
— Так, так, — как-то неопределённо протянул отец, но тут же снова перешёл к поучениям: — Говорят, что молодых людей часто постигают неудачи, но это потому, что им не хватает искренности и усердия. Я прожил жизнь и теперь знаю, что без этих двух качеств успеха ни за что не добьёшься.
— Бывает, что искренность и усердие как раз и ведут к неудачам.
— Нет, не бывает.
Над головой отца в рамке висело изречение: «Истинный путь предначертан небом». Отец очень дорожил им, говорил, что изречение собственноручно написал для него последний глава клана, великолепный каллиграф. Дайскэ же видеть не мог этой отцовской реликвии: и написана скверно, и сам смысл раздражает — так и подмывает к словам: «Истинный путь предначертан небом» — добавить: «Но человеку он не нужен».
Много лет назад, когда казна клана опустела, Нагаи, которому было поручено привести дела в порядок, призвал нескольких горожан, приближённых князя, вынул из-за пояса меч, отложил его в сторону и с поклоном попросил у них взаймы денег, заметив при этом, что вряд ли удастся вернуть долг. Столь честное признание и обеспечило успех дела. А глава клана даже подарил ему за это шедевр своего каллиграфического искусства. Отец повесил его у себя в кабинете и с тех пор постоянно им любуется. Эту историю Дайскэ слышал бесчисленное множество раз.
Полтора десятка лет назад поправившееся было финансовое положение княжеского дома из-за непомерных расходов вновь резко ухудшилось, и Нагаи, однажды проявившему недюжинные способности, как и в тот раз, было поручено привести дела в порядок. Прежде всего он решил установить разницу между действительными расходами и записями в книге учёта, в частности, даже сам стал топить баню дровами, чтобы выяснить истинный их расход, день и ночь занимался только поручением князя и примерно за месяц сумел наладить ведение хозяйства. С тех пор глава клана с семьёй жили сравнительно безбедно.
Гордясь своим прошлым и не желая шага ступить за его пределы, Нагаи уверовал в то, что главное в жизни искренность и усердие.
— У тебя как раз нет ни искренности, ни усердия, — заявил он сыну. — Потому ничего и не получается.
— Есть у меня эти качества, — ответил Дайскэ, — только я не знаю, как ими воспользоваться.
Гордясь своим прошлым и не желая шага ступить за его пределы, Нагаи уверовал в то, что главное в жизни искренность и усердие.
— У тебя как раз нет ни искренности, ни усердия, — заявил он сыну. — Потому ничего и не получается.
— Есть у меня эти качества, — ответил Дайскэ, — только я не знаю, как ими воспользоваться.
— Почему?
Дайскэ молчал, не зная, как это часто бывало, что ответить. Ему казалось, что искренность и усердие не есть качества, данные от природы, они могут появиться лишь в общении между двумя заинтересованными лицами при прочих благоприятных условиях, подобно тому как возникает искра, когда железо ударяется о камень. Так что дело тут не столько в собственном характере, сколько в характере самого общения между партнёрами. При плохом партнёре не возникнут ни искренность, ни усердие.
— Вы, отец, вобрали в себя всё золото премудрости «Луньюя» или, как там его, Ван Ян-мина[7], — отсюда и ваши суждения.
— Какое золото? Что ты этим хочешь сказать?
Помолчав немного, Дайскэ продолжал:
— И сохранили это золото в первозданном виде.
Нагаи принял слова сына за весьма туманный афоризм, которыми любят щеголять не знающие жизни чудаковатые юнцы-книжники, и, преодолев любопытство, не стал ни о чем больше спрашивать.
Минут сорок спустя старик переоделся в другое кимоно, надел хакама и, сев в коляску рикши, куда-то отправился. Дайскэ проводил его до дверей и пошёл в гостиную, недавно пристроенную, убранную по-европейски комнату. Почти всё здесь — и интерьер и мебель — было сделано по специальному заказу в соответствии с эскизами Дайскэ. Верхняя часть стены, например, во всю ширину была разрисована узорами одним художником, хорошим знакомым Дайскэ. Они вместе обсуждали каждый рисунок, и Дайскэ остался доволен работой художника. Но сейчас, разглядывая рисунки, очень напоминавшие те, что можно увидеть на свитках «эмакимоно»[8], Дайскэ почему-то не испытывал прежнего удовлетворения. «Чего-то в них недостаёт», — думал он, внимательно рассматривая фрагмент за фрагментом. Неожиданно вошла невестка.
— Вы здесь? — удивилась она и тут же спросила: — Вам не попадался мой гребень?
Гребень оказался на полу возле ножки дивана. Невестка объяснила, что накануне дала его поносить дочери, а та куда-то задевала, и никак нельзя было найти. Говоря это, невестка воткнула гребень в узел на затылке, другой рукой придерживая волосы, и, подняв на Дайскэ глаза, насмешливо сказала:
— Скучаете?
— Да вот, пришлось выслушивать наставления отца.
— Опять? Часто же он вас ругает. Ведь только что вернулся из поездки, и уже… Да и вы хороши, всё время сердите его, не слушаетесь.
— Я ведь ни в чём ему не перечу, веду себя сдержанно.
— Это-то и плохо. Поддакиваете, а сами всё мимо ушей пропускаете.
Дайскэ промолчал, лишь криво усмехнулся.
— Сядьте, пожалуйста. Я хочу поговорить с вами, — сказала Умэко, садясь на стул напротив Дайскэ. Но Дайскэ продолжал стоять, разглядывая невестку, смуглую женщину с густыми бровями и тонкими губами, очень стройную.
— Какой у вас красивый воротник, просто удивительный!
— Вы находите? — Умэко наклонила голову и, скосив глаза, посмотрела на воротник, — Только на днях купила.
— Великолепный цвет.
— Ну ладно, всё это не важно. Сядьте же!
— Ну вот, сел, — сказал Дайскэ, опустившись на стул.
— За что же вас сегодня отругали?
— Толком не знаю. Могу лишь сказать, что преклоняюсь перед способностью отца столь самозабвенно служить обществу и государству, чуть не с восемнадцати лет и поныне, ни на день не дав себе отдыха.
— Благодаря усердию он и достиг такого положения.
— И я бы служил усердно, если бы знал, что наживу такой капитал, как нажил он.
— Ну и беритесь за дело. Но я знаю, вы хитрый! Вам бы хотелось зарабатывать деньги, лёжа в постели.
— Я вообще не знаю, как их зарабатывают, ни разу не пробовал.
— Зато, как их тратят, вы знаете.
— Вам что-нибудь брат говорил?
— Ничего он не говорил, потому что давно махнул на вас рукой, только удивляется.
— Суровый он всё же. Но ещё более достойный, чем отец.
— Почему же это?.. Нет, вы просто несносны. Снова льстите… С серьёзным видом насмехаетесь над людьми. Скверная привычка!
— Неужто правда?
— Вы ещё сомневаетесь? Хоть бы призадумались, когда вам говорят подобные вещи. Ведь это вас касается.
— Стоит мне прийти сюда, как я превращаюсь в точную копию моего Кадоно. Даже подумать страшно!
— А кто это Кадоно?
— Сёсэй, который у меня живёт. На всё у него один ответ: «Неужто правда?», или: «В самом деле?»
— Да? Забавно!
Дайскэ помолчал, глядя поверх Умэко на безоблачное небо, видневшееся между занавесками, и высокое дерево вдали. Концы его веток, сплошь усеянных коричневатыми почками, будто скрытые густой сеткой дождя, казались окутанными лёгкой дымкой и сливались с небом.
— Отличная погода! Поедемте куда-нибудь полюбоваться цветением вишни?
— Непременно. А теперь рассказывайте.
— Что рассказывать?
— Что вам говорил отец.
— Разное говорил, всего по порядку и не расскажешь. Память у меня никудышная.
— Не притворяйтесь… Я ведь знаю, что он…
— Вот вы и расскажите.
— Вас не переговоришь. — Умэко поджала губы.
— Да и вы в долгу не остаётесь… Кстати, почему в доме так тихо? Как дети?
— Дети в школе.
В комнату заглянула молоденькая, лет семнадцати, горничная. «Хозяин просит госпожу к телефону», — сказала она и продолжала молча стоять, видимо, дожидаясь ответа. Умэко тотчас встала. Дайскэ хотел выйти вслед за невесткой из гостиной и тоже встал, но она его остановила:
— Подождите меня. Нам ещё нужно поговорить.
Дайскэ обычно несколько иронически относился к повелительному тону невестки. Он сказал ей, чтобы не торопилась, сел и снова принялся разглядывать рисунки на стене. Силой собственного воображения он попытался изменить их. И через некоторое время ему стало казаться, будто глаза его излучают краски, которые, взмыв вверх, тут же плотно пристают к стене. Люди и деревья на рисунках постепенно меняли свой облик, и Дайскэ наконец как бы удалось заново нарисовать то, что было ему не по вкусу. Теперь он сидел, охваченный восторгом, среди самого удивительного сочетания красок, какое только мог вообразить. Но тут вернулась Умэко, и видение исчезло.
Оказалось, что Умэко уже в который раз собиралась поговорить с ним о женитьбе. Ещё будучи студентом, Дайскэ благодаря её стараниям без конца знакомился с различными претендентками на роль жены, их представляли ему и на фотографиях и в натуре. Но ни одна ему не подошла. Вначале он отвергал их в весьма деликатных выражениях, потом перестал стесняться и в последние два года непременно находил у предполагаемой невесты какой-нибудь недостаток. То рот непропорционален подбородку, то глаза чересчур велики, то уши не на месте — доводы один невероятнее другого. Это заставило Умэко призадуматься. Уж не переусердствовала ли она в своих хлопотах? Просто Дайскэ чересчур возомнил о себе и ей назло привередничает. Надо оставить его в покое, решила Умэко. Потом сам будет просить. Однако Дайскэ, ничуть не обескураженный, хранил молчание, занимая по-прежнему неопределённую позицию в вопросе женитьбы.
Отец же во время поездки нашёл для Дайскэ невесту, словно предназначенную ему самой судьбой, о чём Умэко узнала ещё за несколько дней до прихода Дайскэ. Поэтому она и решила, что разговор у отца с сыном шёл именно об этом. Но Умэко ошиблась. Старик и не заикнулся о женитьбе. Возможно, он собирался поговорить об этом с сыном, но, заметив его настроение, счёл благоразумным несколько повременить.
К избраннице отца у Дайскэ было особое отношение, хотя он ничего о ней не знал — только фамилию. Даже имя не было ему известно, не говоря уже о возрасте, внешности, образовании и нраве. Что же до судьбы, которая, по словам отца, предназначила ему эту девушку в жёны, тот тут Дайскэ сразу смекнул, в чём дело.
У отца Дайскэ был брат, Наоки, годом старше. Они так походили друг на друга, что их часто принимали за близнецов, только Наоки был меньше ростом. В детстве отца звали не Току, а Сэйносин[9].
Схожи они были не только лицом, но и характером, как и подобает хорошим братьям. Они всегда действовали сообща и стояли горой друг за дружку. Даже на занятия по фехтованию ходили вместе и читали при свете одного светильника.
И вот однажды осенью, как раз когда Наоки исполнилось восемнадцать, они с братом отправились в храм Токакудзи, семейный храм главы клана, находившийся на краю посада неподалёку от замка даймё, отнести письмо тамошнему священнику Сосую, близкому другу отца. В письме было приглашение сыграть в шашки или что-то в этом роде, так что ответа не требовалось. Однако священник задержал их всякими разговорами, и они покинули храм лишь за час до захода солнца. В тот день по случаю праздника в городе была ужасная сутолока. С трудом выбравшись из толпы, братья хотели свернуть в переулок, но на углу столкнулись со своим давним врагом, жившим на другом берегу реки. Он был изрядно пьян. После недолгой перепалки он выхватил меч и нанёс удар старшему брату. Тот стал защищаться и тоже вытащил меч. Но недаром противник прославился своим буйством. Вино не лишило его силы. Надо было выручать брата, не то он потерпит поражение в неравной схватке. И младшему брату тоже пришлось обнажить меч. Вдвоём они зарубили врага насмерть.