Немного позже Керн снова встретил ее, близ голубой дорожки, по которой с легким грохотом мелькали люди — шерстяные лягушки, ничком на плоских санках. Изабель, блеснув лыжами, скрылась за поворот сугроба, — и когда Керн, стыдясь своих неловких движений, догнал ее в мягкой ложбине, среди ветвей, овеянных серебром, она поиграла пальцами в воздухе и, потаптывая лыжами, побежала дальше. Керн постоял в лиловых тенях, и внезапно знакомым ужасом пахнула на него тишина. Кружева ветвей в эмалевом воздухе стыли, как в страшной сказке. Странными игрушками показались ему и деревья, и узорные тени, и лыжи его. Он почувствовал, что устал, что натер себе пятку, и, зацепляя торчавшие ветви, он повернул назад. По гладкой бирюзе реяли механические бегуны. Дальше, на снежном скате, терракотовый швед помогал встать на ноги длинному господину в роговых очках, облепленных снегом. Тот барахтался в сверкающей пыли, словно неуклюжая птица. Как отломанное крыло, лыжа, сорвавшись с ноги, быстро стекала по скату.
Вернувшись к себе в номер, Керн переоделся, и когда загудели тупые раскаты гонга, позвонил и велел подать себе холодного ростбифа, винограду и флягу кианти.
Он ощущал в плечах, в ляжках ноющую ломоту.
«Вольно мне было бегать за ней, — подумал он, усмехнувшись в нос. — Человек прикручивает к ногам пару досок и наслаждается законом притяжения. Это смешно».
Около четырех он спустился в просторную читальню, где оранжевым жаром дышала пасть камина и в глубоких кожаных креслах невидимые люди вытягивали ноги из-под завес распахнутых газет. На длинном дубовом столе валялась куча журналов, полных туалетных объявлений, танцовщиц и парламентских цилиндров. Керн отыскал рваный номер «Татлера» за июль прошлого года и долго разглядывал в нем улыбку той женщины, которая в продолжение семи лет была его женой. Вспомнил ее мертвое лицо, ставшее таким холодным и крепким, — письма, найденные в шкатулке.
Оттолкнул журнал, скрипнув ногтем по лоснистой странице.
Затем, тяжело двигая плечами и сопя короткой трубкой, он прошел на огромную крытую веранду, где зябко играл оркестр и люди в ярких шарфах пили крепкий чай, готовые снова лететь на мороз, на скаты, что гудящим блеском били в широкие стекла. Ищущими глазами он оглядел веранду. Чей-то любопытный взгляд кольнул его, как игла, задевшая зубной нерв. Он круто повернул обратно.
В биллиардной, куда он боком вошел, упруго надавив дубовую дверь, — Монфиори, бледный, рыжий человек, признающий только Библию и карамболи, пригнулся к изумрудному сукну и целился в шар, взад и вперед скользя кием. Керн на днях познакомился с ним, и тот сразу осыпал его цитатами из Священного Писания. Он говорил, что пишет большой труд, в котором доказывает, что если особым образом вникнуть в книгу Иова, то тогда… — Но дальше Керн не слушал, так как вдруг обратил внимание на уши своего собеседника — острые, набитые канареечной пылью и с рыжим пушком на кончиках.
Чокнулись, разбежались шары. Монфиори, подняв брови, предложил партию. У него были грустные, слегка выпуклые глаза, какие бывают у коз.
Керн согласился было, даже потер кончик кия мелком, но, внезапно ощутив волну дикой скуки, от которой ныло под ложечкой и шумело в ушах, он сослался на ломоту в локте и, мимоходом взглянув в окно на сахарное сияние гор, вернулся в читальню.
Там, закинув ногу на ногу и вздрагивая лаковым башмаком, он снова разглядывал жемчужно-серый снимок — детские глаза и теневые губы лондонской красавицы — его покойной жены. В первую ночь после вольной смерти ее он пошел за женщиной, которая улыбнулась ему на углу туманной улицы: мстил Богу, любви, судьбе.
А теперь эта Изабель с красным всплеском вместо рта. Если бы можно было…
Он сжал зубы: заходили мускулы крепких скул. Вся прошлая жизнь представилась ему зыбким рядом разноцветных ширм, которыми он ограждался от космических сквозняков. Изабель — последний яркий лоскуток. Сколько их было уже, шелковых тряпок этих, как он силился занавесить ими черный провал! Путешествия, книги в нежных переплетах, семилетняя восторженная любовь. Они вздувались, лоскутки эти, от внешнего ветра, рвались, спадали один за другим. А провала не скрыть, бездна дышит, всасывает. Это он понял, когда сыщик в замшевых перчатках…
Керн почувствовал, что раскачивается взад и вперед и что какая-то бледная барышня с розовыми бровями смотрит на него из-за журнала. Он взял «Таймс» со стола, распахнул исполинские листы. Бумажное покрывало над бездной. Люди выдумывают преступления, музеи, игры только для того, чтобы скрыться от неизвестного, от головокружительного неба. И теперь эта Изабель…
Откинув газету, он потер лоб огромным кулаком и снова заметил на себе чей-то удивленный взгляд. Тогда он медленно вышел из комнаты, мимо читавших ног, мимо оранжевой пасти камина. Заблудился в звонких коридорах, попал в какую-то залу, где в паркете отражались белые ножки выгнутых стульев и висела на стене широкая картина: Вильгельм Телль, пронзающий яблоко на голове сына; затем долго разглядывал свое бритое тяжелое лицо, кровавые ниточки на белках, клетчатый бант галстука — в зеркале, блиставшем в светлой уборной, где музыкально журчала вода и плавал в фарфоровой глубине кем-то брошенный золотой окурок.
А за окном гасли и синели снега. Нежно зацветало небо. Лопасти вращающихся дверей у входа в гулкий вестибюль медленно поблескивали, впуская облака пара и фыркающих ярколицых людей, уставших от снежных игр. Лестницы дышали шагами, возгласами, смехом. Затем гостиница замерла: переодевались к обеду.
Керн, смутно задремавший в кресле, в сумерках комнаты, был разбужен гудением гонга. Радуясь внезапной бодрости, он зажег свет, вставил запонки в манжеты свежей крахмальной рубашки, вытянул плоские черные штаны из-под скрипнувшего пресса. Через пять минут, чувствуя прохладную легкость, плотность волос на темени, каждую линию своих отчетливых одежд, он спустился в столовую.
Изабель не было. Подали суп, рыбу — она не являлась.
Керн с отвращением оглядел матовых юношей, кирпичное лицо старухи с мушкой, скрывавшей прыщ, человека с козьими глазками — и хмуро уставился на кудрявую пирамидку гиацинтов в зеленом горшке.
Она явилась только тогда, когда в зале, где висел Вильгельм Телль, застучали и завыли негритянские инструменты.
От нее пахло морозом и духами. Волосы казались влажными. Что-то в ее лице поразило Керна.
Она ярко улыбнулась, поправляя на прозрачном плече черную ленточку.
— Я, знаете, только что пришла домой. Едва успела переодеться и проглотить сандвич.
Керн спросил:
— Неужели вы до сих пор на лыжах бегали? Ведь совершенно темно.
Она посмотрела на него в упор, и Керн понял, что поразило его: глаза; они сияли, словно опушенные инеем.
Изабель тихо заскользила по голубиным гласным английской речи:
— Конечно. Было удивительно. Я в темноте носилась по скатам, взлетала с выступов. Прямо в звезды.
— Вы могли убиться, — сказал Керн.
Она повторила, пушисто щурясь:
— Прямо в звезды. — И добавила, сверкнув голой ключицей: — А теперь я хочу танцевать…
В зале трещал и подпевал негритянский оркестр. Цветисто плыли японские фонари. На носках, то быстрыми, то замирающими шагами, прижав ладонь к ее ладони, Керн тесно наступал на Изабель. Шаг — и упиралась в него ее стройная нога, шаг — и она упруго ему уступала. Душистый холод ее волос щекотал ему висок, под ребром правой руки он ощущал гибкие переливы ее оголенной спины. Не дыша, входил он в звуковые провалы, снова скользил с такта на такт… Кругом проплывали напряженные лица угловатых пар, развратно-рассеянные глаза. И тусклое пение струн перебивалось постукиванием варварских молоточков.
Музыка ускорилась, вздулась, затрещала и смолкла. Все остановились, затем захлопали в ладони, требуя продолжения того же танца. Но музыканты решили передохнуть.
Керн, вынув из-за манжеты платок и вытирая лоб, последовал за Изабель, которая, раскачивая черный веер, пошла к дверям. Они рядом сели на ступеньке широкой лестницы.
Изабель, не глядя на него, сказала:
— Простите… Мне казалось, что я все еще в снегах, в звездах. Я даже не заметила, кто вы и хорошо ли танцуете.
Керн глухо взглянул на нее — и точно: она была погружена в свои сияющие думы, в думы, неведомые ему.
На ступеньке пониже сидел юноша в очень узком жакете и костлявая барышня с родинкой на лопатке. Когда снова запела музыка, юноша пригласил Изабель на бостон. Керну пришлось танцевать с костлявой барышней. От нее кисловато пахло лавандой. По зале расплелись цветные бумажные ленты, опутывали танцующих. Один из музыкантов налепил себе белые усы, и Керну почему-то стало стыдно за него. Когда танец кончился, он, бросив свою даму, метнулся отыскивать Изабель. Ее нигде не было, ни в буфете, ни на лестнице.
«Кончено. Спать», — кратко подумал Керн.
У себя в комнате, перед тем как лечь, он отвернул занавеску, без мысли поглядел в ночь. Перед гостиницей на темном снегу лежали отражения окон. Вдали металлические вершины гор плавали в гробовом сиянии.
Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки: так, чтобы ни единый ночной луч не втекал в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был холоден как мрамор.
Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, — и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки, и на крюке качалась туша, глухо бухала об стену. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать…
Керн перевалился на другой бок — осторожно, — чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов.
Нельзя так дальше, пробормотал он в подушку, с тоской подобрав ноги. Полежал на спине, глядя в потолок, где тускло белели пробившиеся лучи — как ребра.
Когда он опять зажмурился, поплыли перед ним тихие искры, затем прозрачные спирали, которые раскручивались бесконечно. Мелькнули снежные глаза и огненный рот Изабель — и опять искры, спирали. Сердце на миг сжалось в острый комок: раздулось, бухнуло.
«Нельзя так дальше, я с ума схожу. Вместо будущего — черная стена. Ничего нет».
Ему почудилось, что бумажные ленты скользят у него по лицу. Тонко шуршат и рвутся. И японские фонари текут цветной зыбью в паркете. Он танцует, наступает.
«Только бы вот разжать, распахнуть ее… А затем…»
И смерть ему представилась гладким сном, мягким падением. Ни мыслей, ни сердцебиения, ни ломоты.
Лунные ребра на потолке незаметно переменили место. По коридору тихо простучали шаги, где-то щелкнула задвижка, пролетел легкий звонок — и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов…
«Это, значит, кончился бал», — подумал Керн. Перевернул душную подушку.
Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачивалось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу.
Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равномерно набегающие на берега. Затем пухлых серых овец, медленно перекатывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья…
«А в соседней комнате спит Изабель, — подумал Керн, — спит Изабель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои…»
Он заснул в ту минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать что-нибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую…
Он проснулся посреди комнаты — проснулся от чувства невыносимого ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться — и вот он отскочил с судорожным выдохом.
Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы заснул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, — и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повторился: дзынь — и густой перелив гитарных струн.
Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы откликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.
Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему. Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее — блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непонятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ветер. Шорох вытянулся в тихий свист, — и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.
«Неугомонная, — подумал он, — пес, гитара, морозные сквозняки».
Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно, легла — спит.
— К чорту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К чорту, к чорту, — простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжимала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скрипел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.
IIНа следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком.
С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем пошел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуали, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.
— Я так вчера устала, — говорила Изабель, обращаясь к своему соседу, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми глазами, — так устала, что решила понежиться в постели.
— Вид у вас сегодня оглушительный, — протянул молодой человек с экзотической любезностью.
Она насмешливо раздула ноздри. Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:
— А я не знал, мисс Изабель, что у вас в комнате собака, а также и гитара.
Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились — от ветерка смущения. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.
— Вы вчера слишком долго гуляли под музыку, мистер Керн, — отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись — первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.
Керн поглядел исподлобья и сказал:
— Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня не очень легкий.
Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом:
— Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне.
И заговорила с соседом о том, что завтра — лыжное состязание.
Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно дергалась в уголках рта, — и захотелось ему вдруг — стянуть со стола скатерть, запустить в стену горшок с гиацинтами.
Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из комнаты.
«Что это со мной делается? — спрашивал он у своей тоски. — Что это такое?»
Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, — сразу закружилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ровностью падал снег.
Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств — ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, — что от снега гудит в голове — и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероятно, великолепный лыжный полет, стремительный смех — духи и мороз.
Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин из Парижа, а деньги — неведомо откуда? Пошловатая мысль…
«А собака-то у нее есть, напрасно отнекивается: гладкий дог какой-нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, — беспорядочно думал Керн. — А у меня есть в чемодане… — И словно пружина, звякнув, раскрутилось у него в мозгу: — Парабеллум».
До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько молодых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по-лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, восклицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, понеслись — откинулась назад, всхлипнув и хлопнув меховыми рукавицами.
Керн отвернулся от окна.
— Катайся, катайся… Ничего…
Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как-то празднично и взволнованно весела, — и на него не обращала внимания. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель.
Тихий голос у самого уха сказал:
— Пойдемте в бар… Хотите?
Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пуху.