Йод - Андрей Рубанов 11 стр.


– Ну? – спросил Миронов, разглядывая меня. – Как тебе первый день без работы?

– Он будет завтра. Сегодня не получилось.

– Завтра, – уверенно сказал Миронов, – тоже не получится. Ты врос. Ты опять найдешь причину, чтобы приехать.

– Ничего подобного. Не приеду. И телефон выключу. Лавка теперь ваша.


Фильм живописал приключения взбунтовавшегося клерка. Не выдержав рутины и унижений, герой казнил своих боссов, одного за другим. Малый трудился в большой корпорации, и жертв ему хватило на два часа экранного времени.

В последние годы – особенно в докризисные две тысячи шестой и две тысячи седьмой – на фигуру взбунтовавшегося клерка был большой спрос, создаваемый, несомненно, самими клерками. Сам я никогда не был клерком, но подозреваю, что каждый из них мечтает взбунтоваться. Не сейчас, конечно. Может быть, к концу квартала.

Миронов сам меня позвал и сам все испортил. Миронов, бросивший пить, иногда невыносим. С пьяным Мироновым было много проще, а в трезвом Миронове то и дело играла желчь. Выпускник института кинематографии, профессиональный сценарист, он усмотрел халтуру в первых же двух сценах. Стал фыркать, сучить длинными ногами и сардонически восклицать: «Да что ты!» или: «Да ладно!».

Героиня заламывала руки и стенала: «Я этого не вынесу!» – а Миронов похохатывал: «А ты пошли их всех нахер, дура!»

Соседи оглядывались. Я сгорал от стыда. Хотя мне тоже показалось, что актеры переигрывали, а оператор явно набил руку на видеоклипах.

Справа сидел молодой парень, один (есть такие парни, любители одиночных походов в кино, я сам был таким парнем), слева компания подростков – эти наслаждались репликами Миронова и едва не аплодировали. В конце концов мне пришлось сильно двинуть друга локтем в бок и так успокоить.

Во второй половине фильма гример наложил на нижние веки главного героя трагические тени, парикмахер поставил волосы дыбом, а костюмер оторвал пуговицу 9 от пиджака. Я немного понимаю в пиджаках, пиджак


стоил тысяч пять долларов, хотя его обладатель люто ненавидел общество потребления. Демонически щурясь и отхлебывая из бутылки, этикеткой строго в зрителя, он валил обидчиков одного за другим, причем все оказались первертами: один – педофил, второй – садомазо, третий – педераст, безответно влюбленный во второго. Именно пидор оказал ожесточенное сопротивление, – я ж говорю, они ребята крепкие.

Сцены казней меня порадовали. Не сама кровь и вопли, а интерьеры. Все происходило красиво, на белоснежных хай-тек-верандах, нависавших в бирюзовый океан, или в шикарных викторианских особняках, при свете пылающих каминов. Черепа раскраивались снятыми со стен коллекционными средневековыми алебардами, суставы раздроблялись антикварными подсвечниками. Я наблюдал, слушал вздохи Миронова и думал, что одно и то же насилие все-таки выглядит очень разно, в зависимости от того, происходит ли оно в сожженной кавказской столице, среди смрадных руин, или же в двусветном зале, на дубовом паркете, меж гобеленов и фамильного серебра. Разрезать человека малайским кинжалом или штык-ножом – нет, это не одно и то же.

Устав ждать кульминации и развязки, Миронов заснул. Он был прирожденный критик и в любом искусстве уважал только шедевры, а фильм, увы, явно не тянул на шедевр. Хотя все старались, особенно героиня, не снимавшая шпилек даже в душевой кабине. Вообще, на исходе второго часа история клерка-киллера начала мне нравиться: покончив с боссами, парень вошел во вкус и стал убивать уже просто так – соседа, продавца в магазине, случайного прохожего, – и в этом была правда: вовсе не боссы, безжалостные эксплуататоры, сделали клерка палачом и головорезом, они просто подвернулись под руку, а он – он любил насилие, вот и все.

Дальновидный Миронов ловко проснулся на финальных титрах. Торопливо вытер слюну в углу рта, спросил:

– Его застрелили, угадал? При задержании?

– Нет, – ответил я. – Оказалось, что все убийства произошли только в его воображении.

– Но тогда, – сразу заявил знаток кинематографа, – в последней сцене он должен выдвинуть ящик стола и найти там реальный окровавленный нож.

Я вздохнул и сказал:

– Тебе надо было остаться в сценаристах.

Вместо ответа друг сообщил:

– Мне был сон.

– Расскажи.

– Я бил кого-то ногами.

– Меня?

– По-моему, да.

– За что?

– Не успел запомнить.

Из зала выходили приятно размягченные зрелищем люди. Закуривали, перебрасывались репликами. Удовлетворенная толпа; ее развлекли, ей показали смерть. Я заметил давешнего мальчика-одиночку, сидевшего рядом со мной, он выглядел задумчивым, явно был под впечатлением, криво улыбался и держал плечи развернутыми. Некрасивый, одетый бедно, с жалкой претензией на «свой стиль». Он, безусловно, смотрел историю клеркапалача с большим вниманием, и явно не один раз, и коечто для себя в голове отложил. Именно из таких тонкогубых, одиноких мальчиков вырастают потом городские психопаты, незаметные потрошители с лицами-пятнами.

– Остаться в сценаристах, – с ненавистью повторил Миронов и сплюнул. – Я лучше буду продавать автомо9 бильные эмали, чем делать плохие сценарии. Не получится с эмалями – пойду воровать. Это давно решено.


Когда ты украл, ты сделал плохо двоим, троим, пятерым людям. Можно украсть много и сделать несчастными тысячу человек. Или пять тысяч. Но халтурный сценарий изуродует мозги миллионам. Нет, с кино покончено.

– А ты не делай халтурные сценарии. Ты делай хорошие.

Миронов некрасиво улыбнулся.

– Хорошие сценарии сейчас не нужны. Нужны поделки, написанные левой ногой. Продюсер получает с инвестора полмиллиона, якобы на оплату труда сценариста, потом находит бездарного дурака, и бездарный дурак пишет ему халтуру за тридцать тысяч. Таким же макаром подбирается оператор, режиссер, осветитель, актер и все прочие. Конечный продукт никому не нужен, поскольку продюсер получает прибыль не в тот момент, когда прокатывает фильм, а гораздо раньше. Когда наебывает инвестора.

– Вот, – сказал я. – Значит, ты должен меня понять. Везде одно и то же. Обман, понты и халтура. Насилие над истиной. Я не могу в этом участвовать. Я бы, может, и хотел продолжать, но не могу.

Мы постояли, отойдя к стене кинотеатра. Курили, смотрели вокруг, но не видели ничего нового. Клерки в розовых рубашках – вместо того чтобы бунтовать, казнить и резать – катились по домам в новеньких малолитражных автомобилях, купленных по президентской программе льготного кредитования, и активно телефонировали женам и подругам.

– Все ты можешь, – твердо ответил Миронов. – Просто тебя перемкнуло.

– Перемкнуло или нет – решение принято. Лучше скажи, что думаешь насчет нового грузчика. Берете его?

Миронов пожал плечами.

– Если это нужно твоему другу Славе – я скажу «нет». Если это нужно лично тебе – я скажу «да».

– Это нужно мне.

– Нет, Андрей, – мягко возразил Миронов. – Тебе это не нужно. Это нужно твоему братану Славе. Ты не смог ему отказать. Ты не умеешь говорить «нет».

– Поэтому я и ухожу из лавки. В том числе и поэтому. Для коммерсанта я слишком добрый.

– По-моему, проще научиться говорить «нет», чем уйти из дела, созданного тобою с нуля.

– Нет, не проще. И не надо меня отговаривать.

Миронов ухмыльнулся.

– А почему ты решил, что я буду тебя отговаривать? Жизнь – твоя! Поступай как знаешь. Мы с Моряком поддержим тебя в любом случае. Решил уйти – уходи. Захочешь вернуться – вернешься. Может, тебе это реально нужно. Возьмешь паузу, отдохнешь. Книгу хорошую напишешь... Мы даже готовы... выплачивать тебе содержание, чисто по-товарищески...

– Спасибо, – ответил я, пытаясь сдержать эмоции, и, когда совсем было решил, что сдержал – они вышли изпод контроля, и я крикнул:

– Ты?! Предлагаешь – Мне?! Содержание?!

Рядом с нами лениво переругивались три старшеклассницы из категории «девки с жопами» – когда я закричал, они захохотали и передвинулись на три метра прочь.

– Не кипятись, – спокойно возразил друг. – Я не хотел тебя обидеть. Если ты писатель, тебе надо проще относиться к таким ситуациям. Твое место – за письменным столом, мы это понимаем...

– Нет, – ответил я, овладев собой и подмигнув «девке с жопой» (жопа была ужасна). – Не за столом мое место. 9 Я здоровый, крепкий мужик. С головой, руками и яйцами. Я хочу покупать своему ребенку игрушки, а своей


жене – колготки. Я хочу знать, что если моя мама заболеет, то я – ее единственный сын – заплачу докторам, и они ее вылечат. Я бы давно послал к черту все на свете, если бы мои книги приносили хоть какие-то деньги. Но мне платят, как шоферу-экспедитору. Я выпустил пять книг, а мои литературные доходы – пятнадцать тысяч в месяц. Пятьсот долларов. И это еще много, другие мне завидуют, потому что имеют в пять раз меньше. В литературе денег нет – а нравы такие же, как в твоей киносценаристике. Никто никому не нужен. Появляется новый интересный человек – пятеро ему рады, а пятьсот в спину шипят. Еще один, бля, властитель дум! И без него тесно! А когда выясняется, что я бизнесмен, – о, тогда начинается самое интересное. Фи! Коммерсант в искусство лезет! Деляга! Ловкач! Почем родину продал? Вали обратно в свой офис!

– Тогда сделай это, – сказал Миронов. – Вали обратно. В офис. Живи, как жил. Продавай автоэмали, а книги пиши по выходным.

– Меня тошнит от автоэмалей.

– Меня тоже, – спокойно ответил Миронов. – Нас всех от чего-нибудь тошнит. Терпи и продолжай.

– Не буду. Мне жалко тратить жизнь на автоэмали.

– Эмали тут ни при чем. Это способ добыть деньги, вот и все. Хочешь покупать жене колготки – работай. Другого бизнеса у тебя нет. Я тоже не наслаждаюсь тем, что делаю. Но зато этим летом я устроил ремонт в комнате у сына и стол ему купил, чтоб пацану хотелось сесть и сделать уроки.

Я кивнул.

– Отлично. А давай ему все расскажем.

– Кому?

– Пацану. Твоему сыну. Давай расскажем ему, что его папа сидит в маленькой пыльной комнате, делая грязную, скучную и грубую работу. Ради сына. Ради его новенького стола, телевизора и карманных денег на «Макдоналдс». Давай ему скажем. И послушаем, что он ответит. Если он тебя любит, – а он, ясный перец, тебя любит – он ответит примерно так: «Папа, не надо мне красивого стола, и телевизора, и „Макдоналдса“». Найди себе, папа, работу по сердцу».

– Такие вещи не говорят детям, – твердо сказал Миронов. – Такие вещи дети сами понимают. Когда взрослеют.

– Ага! Но когда он повзрослеет, он ведь может сказать тебе кое-что другое. Например, такое: «Отец, зачем были нужны такие жертвы? Я тебя не просил собой жертвовать». А если он, твой сын, вырастет умным, – а он, ясный перец, вырастет умным – он может сказать еще и так: «Ты, отец, был раб обстоятельств, ты месил дерьмо, уговаривая себя тем, что делаешь это ради сына! И этим ты испортил меня, своего сына! Я смотрел на тебя, я брал с тебя пример, у меня формировалась определенная модель поведения мужчины. Прогибаться, страдать, пренебрегать собой – вот чего я набрался от тебя, отец. Но разве это жизнь?» Так он скажет, твой сын, обитатель отремонтированной комнаты с новым письменным столом...

– Не скажет, – мрачно возразил Миронов.

– Некоторые говорят.

– Мой не скажет.

– Дай бог, – сказал я. – Дай бог.

Мы оба поняли, что устали от разговора. Перепалка подошла к тому рубежу, когда фразы теряют смысл и превращаются в обмен звуками и энергиями. Кто сильнее надавит, кто ярче сверкнет глазами, кто первым подшагнет 9 ближе и выдвинет челюсть – тот и прав. А мне надоело давить, тем более на лучшего друга. Правота у каждого своя. Невозможно десятилетиями участвовать в круговороте бесконечного взаимного давления, когда каждый давит на каждого, когда после пятой фразы – шерсть дыбом, когда тот, кто чего-либо хочет от ближнего, непременно норовит надавить, голосом, взглядом, жестом, позой; зачем тогда речь, если главное – интонация?

Тем временем вокруг двух несостоявшихся кинематографистов вяло булькал обычный городской вечер, такой же, как вчера и позавчера. Ничего нового не происходило. Нет, конечно, нерв большого города, златоглавой столицы, хорошо чувствовался, и я понимал: пока мирные обыватели, закончив труды, бредут по магазинам и распивочным, слабо улыбаясь и предвкушая вечер, в это же самое время здесь же принимаются важнейшие исторические решения, бурлят страсти, пилятся миллиардные бюджеты, протираются стекла оптических прицелов, лопаются состояния, точатся ножи, планируются марши несогласных, кто-то спасается бегством, кто-то влюбляется, кто-то умирает от передозировки, кто-то с громким криком вылезает из родовых путей, кто-то готовит изнасилование десятилетней дочери соседа с последующим удушением и расчленением – только все это опять же было мне (да и моему другу тоже) знакомо, все было, и не один раз, и с моим даже участием, и ножи точились мною и при мне, и бюджеты распиливались, и стволы наводились на цели, и втекал яд по холодной игле в горячую кровь.

Ничего нового не происходило. Таков был мой главный упрек миру. Редко, три-четыре раза в столетие, появится светлая голова, напишет «Евгения Онегина», или «Братьев Карамазовых», или «Колымские рассказы», или изобретет колесо, бомбу, компьютер – а потом опять или война, или мир, и ничего между.

Вот это бы предъявить человечеству. Вот за это заставить бы его ответить. За то, что умеет либо воевать, либо мирно пастись, и ничего между.

Ничего не способны изобрести, ничего не умеют придумать – либо убивают, либо жрут.

Но кто я был такой, чтобы упрекать людей в отсутствии фантазии? И как я мог заставить их ответить за леность мысли? Я всего лишь лавочник и малотиражный писатель; все, что я мог, – написать книгу, чтобы ее купили и прочли семь-восемь тысяч моих читателей.

Я закрыл глаза, потом открыл. Как всегда в таких случаях, моя идея, еще минуту назад существовавшая только как мысль, начала развиваться внутри меня с огромной скоростью, приобрела структуру, обросла мясом, и книга возникла передо мной, надо мной, вокруг меня, готовая от первой до последней фразы, повисла, огромная, засасывая все, что было вокруг: и афишу с перекошенным лицом манагера-маньяка, и затор на перекрестке, и гонимую ветром пустую пластиковую бутылку, но прежде всего – людей, мою любимую питательную среду, городскую толпу: маленького горца при помидорной пирамиде, и красивую девочку с баночкой винчика, и мускулистого мотоциклиста, и щуплого карманного вора, бежавшего, видать, от режима Саакашвили, и сутулого паренька в дредах, и мешковатых ментов (без них никуда, в столице без мента и пейзаж не пейзаж), и мелькнувшую в открытом окне черной машины женщину с блестящими волосами, верхняя половина лица – пластмассовые очки, нижняя половина лица – пластмассовые губы. Их участь была решена, все они наивно полагали, что смогут безнаказанно дышать, курить, продавать и покупать, производить и потреблять, имплантировать пластмассу в себя и окружающих, тогда как я знал: ничто 9 никогда не остается безнаказанным, каждый ответит за все, подробно отчитается за любой звук, даже за треск расстегиваемого в сортире зиппера, за любой взгляд в окно и в телевизор, за каждое слово, которое не произнес, когда должен был произнести, или произнес, когда следовало промолчать, за каждое нажатие кнопки на панели автомобильного радиоприемника, за каждый шаг вперед, назад и в сторону. За всю совокупность поступков, включая мельчайшие, непроизвольные, рефлекторные.

Мимо прошел человек, с его правого века упала ресница, звук ее падения оглушил меня и сотряс землю под моими ногами.

– Нет, Миронов, – сказал я. – Мое место не за письменным столом. Не буду я пока писать книгу. Уже написал, и не одну – а мир не изменился. Плохо, значит, написал. Книга будет, да – но не сейчас. Позже. Но и в лавку я не вернусь. Потому что там тоже мне не место.

– Жизнь твоя, – дипломатично повторил Миронов. – Решать тебе.

– Слышь! – крикнул я, опять разозлившись. – Чего ты мне тут общими словами отделываешься? Ты мне друг! Мне не нужны общие слова. Мне нужен совет.

Несколько прохожих оглянулись. Беглец от режима Саакашвили на всякий случай смешался с толпой.

– Из меня плохой советчик, – сказал Миронов. – Лучше поговори с Иваном. Он твой брат, он тебя сорок лет знает. Он что-нибудь подскажет... А у меня для тебя совет простой. Не уходи из лавки.

– Какой я, нахер, лавочник?

– А кто ты тогда? – спросил Миронов.

– Не знаю. Но скоро узнаю. Дай мне две недели – и я скажу тебе, кто я.

Миронов кивнул; смотрел мимо.

– А насчет моего брата, – добавил я, – ты правильно угадал. У нас с ним через час встреча. На набережной возле Павелецкого вокзала. Помнишь дом, где у Бислана был московский офис?

– Помню, – сказал Миронов и улыбнулся. – Хорошее было место. И время тоже.


Глава 10. 2000 г. Чеченский Геббельс

В столице России у меня появился шикарный кабинет. Московская приемная мэра Грозного обосновалась на двенадцатом этаже новейшего высотного билдинга рядом с Павелецким вокзалом. Привыкнув, я пригласил в гости Миронова, и Миронов, даром что бывалый человек, был впечатлен: войдя, он вытирал подошвы о коврик у входной двери до тех пор, пока я его не остановил.

С высоты пятидесяти метров, сквозь дымчатые панорамные стекла, дочиста отмываемые раз в неделю бригадой верхолазов, Москва выглядела неплохо – особенно если совсем недавно ты смотрел на этот жестокий, бестолковый и аморально богатый город через прутья тюремной решетки. Объект наблюдения выглядит очень разно, в зависимости от того, где пребывает наблюдатель.

– Отлично, – сказал Миронов, погружаясь в кожаное кресло и оглядываясь. – А курить можно?

– Нельзя, – ответил я. – Во всем здании. Раз в полтора часа мы выходим всей бандой во двор и там курим.

– Все равно отлично. 10

Он посмотрел на книги, лежащие на моем столе: жизнеописание Йозефа Геббельса и уважаемый мною фундаментальный труд Густава Ле Бона «Психология толпы».

– Короче говоря, ты теперь чеченский Геббельс.

– Нет, – с сожалением ответил я. – Мне до него далеко. У Геббельса было целое министерство. Выделенный бюджет, сотрудники, полномочия. А у меня ничего нет. Мне даже денег не платят.

Назад Дальше