Я не доверяю красоте и гармонии. Я верю в уродливое. Уродливое всегда честнее. Превратить красивое в безобразное можно только одним способом: разрушив его. Применив насилие.
Я его уважаю, насилие.
Еще полчаса дороги под землей, в красивом вагоне, с пересадкой на недавно открытой, очень красивой станции «Трубная». Любой школьник скажет, что московское метро – самое красивое в мире.
Мой дед в тридцать третьем году строил одну из красивейших станций – «Сокол» – и параллельно учился на историческом факультете Московского университета. Строил и учился, пока особый отдел не выяснил, что дед – кулацкий сын. В те годы органы госбезопасности представляли собой мощный и гармоничный механизм. Работали с размахом, эффективно и красиво. Деда выгнали отовсюду, практически в один день. Он собирался покончить с собой, но не смог, и правильно сделал; иначе я бы не родился.
На «Тульской» еще красивее, прямо дух захватывает. Высотное здание налоговой службы, рядом – еще выше – арбитражный суд. До моей лавки пять минут пешком по узкому переулку.
Сначала надо миновать ворота, пройти семь шагов мимо будки охраны, потом открыть дверь. Ворота всегда настежь, а дверь – незаперта. Я потянул ручку, но тяжелая железная створа не подалась. Я потянул сильнее – с тем же успехом. Уперся ногой, приложил силу – ничего.
– Эй, эй! – крикнул охранник. – Не ломай, ебты!
Силы во мне, семидесятикилограммовом, насквозь прокуренном, не много. Руку еще могу сломать или нос, но стальной заслон – никогда. Наш невротик выругался; впрочем, полушепотом. Опять рванул. Он любит разрушать, и вдобавок ему до тошноты, до зубовного скрежета надоела эта дверь, крашенная серо-коричневым, ежедневно одинаковым движением открываемая на протяжении многих лет; и слегка перекошенные ворота, и семь шагов мимо будки, и квадратная мусорная урна в пятнах высохшей слюны (плевали явно не снайперы). И охранник тоже надоел.
Он меня знал, конечно. Не по имени, но в лицо. Подошел, звеня ключами. Отодвинул плечом, схватил за запястье, без церемоний оторвал пальцы от скобы. Сообщил, отмыкая замок:
– Распоряжение коменданта. С сего дня дверь держать закрытой. Понял, ебты?
Нет, я все понимал. Я его понимал лучше, чем он сам себя понимал. Ему было за пятьдесят, и он всего только охранял ворота, а я ежедневно фланировал мимо него то в галстуке, то в дубленой куртке, озабоченный делец. Здоровался, конечно, но не за руку. Также было понятно, что охраняет он не меня и не имущество моей конторы, он охраняет здание, ото всех, в том числе от тех, кто арендует здесь комнаты, он работает на хозяина недвижимости; при чем тут я?
После подземных приключений, после панического бегства из метро, после забега по ступеням эскалатора 1 невротик ничего не соображал, ощущал слабость, в голове словно пузыри лопались. Он промолчал, фиксируя
ощущения: чужое плечо давит, чужая ладонь отжимает, чужая кожа, сухая, шершавая, заскорузлая, но не грубая, как у пролетария или крестьянина; обычная кожа ленивого самца в начале старости.
Я ничего не сказал. Восклицать что-то вроде «Нельзя ли повежливее?!» – не мой стиль. Было бы лучше и доходчивее ответно нахамить, пригрозить, обматерить – иначе говоря, поставить на место. Но невротик не сделал и этого. Только опустил ниже голову и шагнул в дверной проем. Секунда – и решение оформилось. Оно давно зрело, копилось по каплям, лужицей на дне души, а сейчас вдруг стало ясно, что жидкость не простая, она горит, и вот – вспыхнула, и текучий огонь мгновенно пропитал меня всего.
Не могу больше. Не способен видеть этого толстого ключника со взглядом бывшего вкладчика компании «МММ». Не хочу – и не могу – видеть дверь, закрытую по распоряжению коменданта, уже пять лет живущего на деньги таких, как я, и мне подобных. Не хочу и не могу восклицать, хамить, ставить на место, фланировать в галстуке и без такового. Давным-давно не хочу и не могу, но продолжаю, на силе воли, на упрямстве, заставляя себя, насилуя, уговаривая – хватит, ебты, насилия над собой. Хватит разрушать себя красивыми сказками про энергичных бизнесменов, бодро кующих прибавочную стоимость. Я не могу жить без разрушения и насилия, но я ненавижу это.
Два марша железной лестницы, деревянная дверь – вот я и в лавке. Тут мое рабочее место, тут я делаю деньги. Мне приветственно отмахивают ладонями два моих компаньона, они же лучшие друзья. Миронов и Саша по прозвищу Моряк. Оба красивые люди, но их красота надежно уравновешивается уродливой одеждой Миронова и обстановкой, которую чистюля назвал бы бардаком или свинарником, а взрослый занятой мужчина вроде меня, или Миронова, или Саши Моряка – рабочим беспорядком.
Я здороваюсь, снимаю пиджак и вешаю его на спинку стула.
Пиджак, стул, стол, компьютер – тут все мое.
Сегодня я пришел сюда в последний раз.
Глава 2 2000 г. Путь палача
Мартовской ночью двухтысячного года я решил его убить и снять с него кожу.
Я готовился десять месяцев и сейчас решил – да, пора. Больше не могу. Надо казнить гада.
Готовился, разумеется, морально. Не точил ножа, не смазывал пистолета – просто внутренне, мысленно, тайно ото всех привыкал к статусу убийцы. Почти год привыкал. А нож наточить – всех дел на полчаса.
Теперь сидел на кухне, экзальтированный и обкуренный (это синонимы). Слушал, как шумит закипающая в чайнике вода. Смотрел, как на краю пустого стола ищет пожрать одинокий таракан.
Ближе к утру от раздумий я почти обессилел и достиг той степени прострации, когда сознание ищет знака извне. Тихо прошел в комнату, снял с полки молитвенник, вернулся в компанию к таракану и чайнику, вслух (громким шепотом) прочел Пока2 янный канон, выученный едва не наизусть еще в тюрьме.
«...избави душу мою своею честною кровию от гордости, ею же мя сопротивник напои».
Но не успокоился. Это было бы слишком просто: произнести шепотом несколько десятков фраз и простить своему бывшему другу все, что он со мной сделал.
Тогда обратился к Библии. Трижды открыл наугад и ткнул пальцем.
«...возьми шило, – прочел я первый раз, дрожа и задыхаясь, – и приколи ухо его к двери, и будет он рабом твоим навек»*.
Вот так поступают с рабами, понял я. Прибивают за уши к воротам дома. Может, мне сделать его своим рабом? Нет, не мой метод. Надо убить, и точка.
Открыл снова.
«...за сим подняли крик, говоря: истреби от земли такого! Ибо ему не должно жить»**.
Сглотнув комок, в третий раз поискал божий промысел.
«...но вы укрепитесь, и пусть не ослабевают руки ваши; потому что есть возмездие за дела ваши»***.
Легко сказать, укрепитесь. Меня обманули. Развели, опустили, ограбили. Если угодно – растлили. Можно ли растлить тридцатилетнего мужчину? Конечно. Это просто. Надо всего лишь отобрать у него все. В том числе последние остатки веры в человека.
Это очень уродливая, глупая история. Вдобавок банальная. Таких историй вам на любой пересылке рассажут десяток за ночь. Человек отсидел три года, вышел – а его товарищ украл все его деньги и сбежал.
Мне было тридцать лет, и одиннадцать месяцев назад я освободился из тюрьмы. У меня была жена и пятилетний сын.
* Второзаконие, 15.17.
** Деяния, 22.22.
*** 2-я Паралипоменон, 15.7.
...Отложил Библию. Приколотил еще одну папиросу. Курил много, начинал с утра. Марихуану, реже – гашиш, если удавалось достать. Курил для развлечения, просто за неимением лучшего.
Смотрел за окно и думал, как буду его убивать. Как сниму с него кожу и сделаю себе портфель. Или лучше – тетрадку.
Деньги, тюрьма – к черту их. Тюрьма не беда. Я решил его казнить, потому что он поломал мой жизненный план. План был простой и сильный: когда-то, в возрасте четырнадцати лет (или между тринадцатью и четырнадцатью, точнее не скажу), я решил, что буду непрерывно и терпеливо, шаг за шагом, день за днем, двигаться сразу по всем направлениям. Как дерево. Вверх, вниз и немного в стороны.
В двадцать семь я сел в тюрьму, но не расстроился. К моменту водворения в лефортовскую одиночную камеру секретный план выполнялся с большим опережением графика. В семнадцать я был студент лучшего в стране университета, в двадцать – демобилизованный солдат, владеющий немецким языком и навыками рукопашного боя, с двумя блокнотами стихов в дембельском рюкзачке. В двадцать пять бывший студент, солдат и поэт уже манипулировал миллиардами и ездил по столице на автомобиле «Сааб 9000».
В том году такие машины закупила кремлевская администрация. Постовые милиционеры, заметив несущийся по осевой темно-синий болид, принимали меня за кремлевского администратора и норовили отдать честь. 2
Экстраполируя темпы своего восхождения, я понимал, что к сорока годам стану одним из богатейших людей мира. Деньги меня не интересовали: мелко, скучно; я хотел повернуть ход мировой истории. Закрутить планету в обратном направлении. Посадить яблони на Марсе. Что-то такое.
И вдруг – бах! бах! – и некий ловкий парень, звать Михаилом, сбивает нашего солдата, поэта и финансового воротилу буквально на взлете, превращает его в нищего мудака с судимостью. Выходило, что я напрасно три года безвылазно просидел в офисе и еще три года – в следственном изоляторе. Я крупно проиграл, я все проиграл; я отброшен ровно на шесть лет назад и должен все начинать сначала.
Мой бывший друг отгрыз десятую часть моей жизни. Шесть лучших лет сгорели впустую – попробуйте, наверстайте, когда нет своего жилья и здоровья, когда не знаешь, кому верить.
Два слова о деньгах. Денег было ровно 1 (один) чемодан. В чемодане лежало четыре московские квартиры с видом на Кремль. Чемодан хранился у друга. Друг растаял в тонком воздухе вместе с чемоданом.
Я освободился в апреле, искал его до середины лета, не нашел ни его самого, ни денег. Уцелели какие-то сбережения – семья потихоньку их проедала. Вокруг текла обычная жизнь, московская суета – сын уехал к бабке в деревню, жена стригла затылки богатым атлетам в парикмахерском салоне спортивного клуба, друзья двигали какие-то свои скромные затеи, у всех были семьи, дети, концы с концами – я ничего в этой жизни не понимал и понимать не хотел; меня выдернуло из мира в девяносто шестом, и, вернувшись, я хотел опять оказаться в жирном, суетливом, пахнущем миллионами девяносто шестом, хотя кругом мелькал уже девяносто девятый, – совсем, совсем другой год.
Девяносто девятый был неплохой, расслабленный и спокойный год, для всех – но не для меня.
Июль и август я ходил, несколько пошатываясь. Мне казалось, что я мокрый и грязный, что я ко всему прилипаю. Попытки как-то встряхнуться, отвлечься, забыться, хотя бы на четверть часа, приводили к неконтролируемым вспышкам лихорадочного, злобного веселья, некрасивого хохота, они сменялись еще более глубокими приступами уныния. Возможно, меня вылечил бы ребенок, но его отправили на свежий воздух аж до сентября. Или это было к лучшему? Негоже детям видеть родителей в состоянии опущенности.
Опущенный папа подходил к зеркалу и испытывал род наваждения. Ему мнилось, что все отверстия в голове увеличились: рот, ноздри, глазные впадины. Само же лицо обрело неестественную, почти кататоническую неподвижность. Опущенный папа похудел и при этом опух, отвратительная комбинация, а все из-за пива, он слишком много пил пива, летом пиво с марихуаной хорошо идет; и потом, чувак соскучился по пиву, в тюрьме всегда можно раздобыть водку или спирт, а вот пиво – никак.
Много думал. Проектировал различные палаческие комбинации. Например: купить дом в глухом месте, в Ивановской области; не получится – арендовать дачу; поймать, посадить на цепь, далее – резать, по живому, далее – умертвить и расчленить.
Опущенный папа сменил три тюрьмы, шесть камер, не считая одиночек и карцера, он месяцами пил чай с конфетами в компании людей, на которых висело по десять–пятнадцать убийств, – никто из них не показался ему особенно умным, или коварным, или ловким, или кровожадным. Один внимательно следил за президентскими выборами девяносто шестого года, вырезал ста2 тьи из газет, вклеивал в альбомчик. Другой уважал шахматы и великолепно лепил из хлеба. Третий был интеллигентнейший, обходительнейший, предупредительнейший миляга, всегда говорил мне «доброе утро». Впоследствии я видел посвященный ему документальный фильм: он руководил бандой, его люди отрубили человеку ноги, затем из средств банды купили и подарили инвалидную коляску.
Ограбленный папа представлял себе бывшего друга Михаила, с отсеченными ногами, в инвалидной коляске, и вдохновлялся.
Можно ампутировать и руки тоже. Отрезать язык. Пусть смотрит и мычит.
Безусловно, далее рассуждал ограбленный, для начала необходимо адаптироваться. После общей камеры мироощущение изменилось. Бывший арестант слишком груб и тверд для вольной жизни. Слишком часто кидает по сторонам подозрительные взгляды. Все время под балдой, глаза налиты кровью. Иногда на улице прохожие смотрят на него с опаской. Даже оглядываются. А жена прямо говорит, что он черный и кривой и ей неуютно. Видно, что она чего-то ждет. Не Михаиловых долларов, нет – каких-то перемен в муже. Метаморфозы. Шагов от монстра к человеку. Ее не хотелось разочаровывать. Супруга расцвела и повзрослела, она водит машину, она служит в фитнес-центре на Кутузовском проспекте, куда приезжают наращивать мышечную массу влиятельные негодяи. Когда кто-нибудь из них ведет себя неподобающе, слишком развязно, бесцеремонно, невежливо – она не лезет за словом в карман. Любого одергивает сразу. «Все вы хороши, сначала пальцы гнете, а потом бегай, таскай вам передачки!» Негодяи молчат в тряпочку, уязвленные.
Ничего, шептал я себе под нос. Привыкну, врасту в свободу. В конце концов, это приятно: заново приучать себя к воздуху, солнцу, цветам, жареному мясу, сладкому вину. И полусладкому. И сухому, и полусухому.
Тюрьма позади, теперь мне все праздник. Пора учиться ходить, слегка пританцовывая.
Я найду его и убью, слегка пританцовывая.
Повторяю, девяносто девятый год – вторая его половина – показался мне спокойным и простым отрезком истории. Главной темой были, разумеется, последствия дефолта девяносто восьмого. Точнее, мизерность этих последствий. Я вышел на волю спустя восемь месяцев после событий и увидел Москву как город бодрый и весьма воодушевленный тем, что жизнь продолжается. Экономика цела, она всего лишь споткнулась, вместо финского и немецкого творога в магазинах продавался российский, не сильно хуже. Меня, провонявшего шконкой, особенно поразило обилие молодых женщин, управляющих шикарными автомобилями. Женщины выглядели расслабленными. Три года назад каждую такую женщину могли выкинуть из машины на любом полутемном перекрестке – сейчас все спешили забыть о диких временах, перекрестки сверкали огнями, а женщины – улыбками. Государственная система восторжествовала. Расшатанная в бестолковые истерические девяностые, Москва могла превратиться в огромную воровскую малину, погруженную в хаос и рассекаемую бешено несущимися лимузинами продвинутых убийц и аферистов, – этого не произошло, и я, бывший богатый человек и бывший зэк, ожидающий от каждого встречного небритого мужчины удара ножом в живот, либо кулаком в лицо, либо как минимум оскорбления, чувствовал себя не в своей тарелке. Никто меня не оскорблял, не обнажал клинка. Даже закурить не спрашивали. Все работали, зарабатывали, тратили, и черные кожаные куртки висели в магазинах 2 маловостребованные.
Дефолт не привел к концу света. Нефть дорожала. В премьер-министры продвинули невысокого сдержанного человека по фамилии Путин.
Предвкушение казни – хорошее состояние. По крайней мере, когда я все окончательно решил, то почувствовал себя помолодевшим. Повеселел. Сначала изображал бодрого, потом вошел в роль и действительно сделался бодрым. Даже шутил на улице с незнакомыми людьми, чего за мной давно не замечалось.
Приоделся. Набрал вес. Ел с аппетитом. Готовил сам. Ежедневно лично ходил на рынок, покупал мясо, травки, специи; стоял у плиты по два часа в день. Пил мало. Спешить было некуда. Может быть, бывший друг Михаил ожидал, что я мгновенно разыщу его и нагряну, белый от гнева, с револьвером наперевес, – я провел весь август на собственной кухне, поджаривая стейки и эскалопы под аккомпанемент Вангелиса.
Пообедав, заваливался на диван, читать «Историю гестапо».
Думать о казни было легко и естественно. Я возненавидел бывшего друга сразу, всем своим естеством. Как такое может быть, думал я, что этот смрадный упырь ходит по одной земле и дышит одним воздухом со мною? И почему я не сумел разглядеть в нем гада? Каким способом он сумел загипнотизировать меня? Или тогда, в прошлой жизни, до тюрьмы, во времена бешеных денег, он был другим человеком – нормальным, полноценным, – а потом не выдержал давления обстоятельств и переродился, ссучился?
Иногда самообладание покидало меня, и я бродил по дому, излучая в пространство ненависть. Перед глазами сами собой возникали картины, одна другой красочнее: вот я захожу ему за спину, вот глубоко запускаю указательный палец в его мокрую ноздрю, заворачиваю вверх и назад, а затем быстро полосую лезвием натянутый белый кадык. И тут же, ударом ноги в спину, отталкиваю его от себя. Он падает, хрипит и булькает, растекается горячая кровь, и глаза у него уже бессмысленно-прозрачные, а руки и ноги проделывают сложные движения... Или удушение. Повесить предателя на люстре и смотреть, как он будет дергаться, как извергнет в смертном ужасе мочу, кал и семя...
Или раскаленная пуля в затылок...
Кстати, люстра – это глупость, в нем почти сто килограммов, никакой крюк не выдержит...
Я стал подолгу размышлять о насильственной смерти. О насилии как таковом. Мне не требовалась месть, нет! Я хотел большего. Я намеревался избавить людей, весь род людской, от проклятого ублюдка. Ведь ему всего тридцать пять лет! Скольких еще простаков вроде меня он обманет и предаст? Скольким воткнет в спину нож? О, в те дни я мнил себя хирургом, спешащим отсечь пораженную конечность, дабы не погибло все тело общества. Бывший друг виделся мне именно так, в виде гангренозной ступни или лодыжки. Отрезать, ликвидировать, стереть с лица земли, улучшить человеческую породу! Кто сказал, что евгеника – лженаука?