Йод - Андрей Рубанов 27 стр.


Я сдернул через голову майку.

– Смотри. Видишь?

– Вижу, – спокойно ответил Миронов. – Какая гадость. Зачем тебе это?

– Не знаю. Но помогает.

– Ты только вены не режь, – спокойно предупредил Миронов. – Во-первых, с первого раза не получится. А во-вторых, не сезон.


Глава 7. 2009 г. Похороны 7

В городском морге дали справку: причина смерти – отек легких. То есть брат моей матери задохнулся. Его нашли дома, уже остывшим. Наверное, заночевал где-то на холодной земле, спьяну, и получил воспаление. Соседка сверху сказала, что много дней подряд слышала тяжелый кашель. Но, в общем, кашель и прочие детали никто не обсуждал, все понимали, что человек умер от водки, и больше ни от чего.

Уже не один год его смерти ждали. Родственники – спокойно, а соседка сверху, наверное, менее спокойно – в доме были газовые плиты и она боялась однажды взлететь на воздух.

Скорбящих набралось едва десять человек: я, мать с отцом, соседи и три старухи, тетки умершего, а мои, значит, двоюродные бабки.

В моем городе, как теперь и в любом другом, похороны, слава богу, давно уже не сопровождались напряжением сил и нервными перегрузками. Пришел, уплатил, и тебе все сделали: и венки, и транспорт, и домовину, и яму. «Вам назначено на двенадцать, в половине первого опускаем, не опаздывать». «Пройдите согласовать меню поминального стола».

Я развалил бы Советский Союз и установил самый циничный и грубый капитализм только для того, чтобы дать возможность людям вот так, без беготни и унижений, закапывать своих мертвых.

Четверо чуваков с постными лицами вытащили дядю из автобуса, поставили гроб во дворе, на серый, очень старый асфальт, помнивший, может быть, еще Сталина и, безусловно, помнивший меня. Здесь я прожил целый год, первый наш год после переезда из деревни в город. В квартире бабушки – там же, где умер дядька Игорь.

Я огляделся. Двадцать пять лет назад в нескольких шагах отсюда, на углу дома, я каждый день по часу, а то и больше, разговаривал с другом по дороге из школы; трепались о мушкетерах, об инопланетянах, о теореме Ферма. О топологии, о спутниках Юпитера, о романе Клиффорда Саймака «Кольцо вокруг Солнца».

Я вырос. Дядя умер. Солнце и асфальт остались на своих местах.

Первыми приблизились тетки.

– Нормальный, – удовлетворенно сказала старшая, ей было под восемьдесят. – Хорошо выглядит. Все ж таки Филиппыч – молодец.

Филиппыч был известный на весь город умелец обрядить и накрасить покойника. Ему полагалось заплатить отдельно, в руку сунуть. Покойники Филиппыча выглядели очень красиво.

Средняя тетка долго смотрела, качала головой, поправила племяннику волосы на лбу, подоткнула покрывало, словно спящему – простыню. Потом придирчиво осмотрела ящик и пробормотала:

– Ай, хорош гробок. И мне б такой же.

Поискала глазами, кому адресовать сказанное, посмотрела на меня; пришлось коротко кивнуть – мол, сделаем.

– Ладно болтать, – презрительно сказала старшая. – Вон, как коза бегаешь. Я давеча видела, как ты за автобусом припустила, вприпрыжку, навроде Брумеля.

– Эх, дорогая, тебе б такую припрыжку.

Я отвернулся, чтоб никто не заметил улыбки. Великий легкоатлет Валерий Брумель закончил карьеру полвека назад. Старухи жили в своем времени, для них Брумель был современником, о котором говорили по радио только вчера. Ну позавчера.

Третья тетка, младшая, пришла позже всех – узнала о 7 смерти родственника почти случайно, в последний момент. Жила в деревне, без телефона, мой отец приехал на


машине, стучал в калитку, а бабка ковырялась в огороде и не слышала, и оставленную записку прочла только через два дня, когда пошла за хлебом. Извиняясь, объяснила, что выходит со двора едва раз в неделю. Не потому что старая, а незачем.

Постояли, повздыхали. Повезли отпевать.

В храме, совсем новом, сквозь дымы благовоний пробивался запах сырой штукатурки; иконостас показался мне бедным, образа, на мой вкус, очень скромными. Я впервые был здесь и оглядывался со смешанными чувствами. Десять лет назад на месте храма стоял дом культуры – колонны, лепнина, в здешнем спортивном зале я два года занимался карате, а впоследствии, бодрым корреспондентом многотиражной газеты, приходил брать интервью у легендарного барабанщика Китаева, игравшего с еще более легендарным гитаристом, гениальным рокером Владимиром Кузьминым, другом Аллы Пугачевой, – дом культуры был то есть не последнее место на земле, во всяком случае, лично для меня, и строительство на его фундаменте храма я, в общем, не приветствовал. Но тут уж ничего не поделаешь, все произошло в полном соответствии с причудами национального характера. Сначала ломаем храмы и строим библиотеки, потом действуем строго наоборот.

Пока стояли в притворе и ждали очереди, выяснилось, что легендарный Филиппыч недоработал. Покойному забыли сложить руки на груди. Оставили вытянутыми вдоль тела. Я подумал, что Филиппыч, как любой другой мэтр, занимался, конечно, только лицами своих безгласных клиентов, а элементарные действия вроде связывания рук передоверял помощникам – и вот, помощники подвели. До начала таинства полагалось вставить свечу в пальцы усопшего – я попытался исправить дело, но дядька уже окоченел. Со стороны это выглядело так, словно я делаю мертвецу искусственное дыхание, и мне казалось, что вот-вот кто-нибудь подойдет и тихо скажет: «Перестань, друг! Все кончено, ему уже не помочь». Я раздвигал ледяные, пахнущие формалином суставы, чтоб сцепить их в замок, но не получалось, окаменевшие желтые клешни сами собой расходились в стороны, как будто дядя извинялся. В конце концов батюшка – молодой, в редкой русой бороде – метнул в меня красноречивый взгляд и состроил быструю, совершенно светскую гримасу – мол, бог с ней, со свечой, оставь человека в покое.

Я отошел. Руки пахли смертью.

Когда забивал гвозди в крышку, поранил палец и вдруг испугался заражения, попадания в кровь трупного яда. Тут же вспомнился Базаров. Еще не хватало помереть от случайной инфекции.

Шепнул о своих опасениях отцу – он усмехнулся в усы.

– Не говори ерунды. Возьмешь в машине аптечку, прижжешь йодом.

– Свой имею, – с достоинством пробормотал я.

У нас с отцом всегда был отдельный язык. В молодости я, начинающий автолюбитель, часто просил у папы отвертку или домкрат и каждый раз непременно получал суровый ответ: «Свое имей». После чего, естественно, отвертка или домкрат немедленно выдавались.

Я еще немного поразмышлял на тему трупного яда, потом перестал. Надо сказать, что я иногда пытаюсь предугадать свою смерть и часто вижу ее нелогичной, странной или даже нелепой; мне кажется, что меня заберут быстро, в неурочный час. Хоп – вчера был, сего7 дня нет. Я не заигрываю с дьяволом, мне нравится жить; даже такому, как я, – нищему психопату, уставшему ото всего и всех, включая и себя самого, – очень нравится жить. Размышления о смерти есть не поза, а часть моей личной культуры – как размышления о любви, насилии, родном языке, детях или звездах. И кстати, похороны родственника, прикосновения к его твердой, глиняного цвета плоти вовсе не вызвали во мне дополнительных мыслей о смерти. В конце концов, похороны так же нужны здравствующим, как и покойникам, и весь их процесс со стороны выглядит очень живописным. Даже, может быть, немного слишком живописным: и путешествие всей семьей в ритуальное бюро с подбором венков и сочинением надписей на лентах, и перемещение деревянного ящика из одного положенного места в другое, и читаемые грудным басом красивые молитвы, и погружение в планету.

Вдвинули гроб в автобус. Тащили я, отец и два его товарища по работе. В общем, я и приехал главным образом для того, чтобы гроб таскать. Двое взрослых сыновей дяди отсутствовали по уважительным причинам: старший сидел в тюрьме, младший несколько лет как эмигрировал в Восточную Европу, батрачил то ли на чехов, то ли на венгров. А друзей у покойного не было – у горьких пьяниц не бывает друзей.

Своенравный и грубый человек, он никогда никого не слушал, ни мать, ни сестру, а меня, племянника, всерьез не воспринимал. Однажды я принес ему бутылку хорошей водки, и он, тогда еще достаточно вменяемый человек, посмотрел на меня, как на идиота. Подарок презрительно повертел в руках. Сколько ж она теперь стоит? Я сказал, и дядька издал вздох, полный скорби и сожаления – и по поводу зря потраченных денег, и по поводу меня, полжизни прожившего, но так и не усвоившего главных истин. Зачем покупать алкоголь в магазине, если можно пойти к самогонщику и на те же деньги взять в три раза больше?

Ссохшийся, едва не шелудивый, он тогда даже и не курил почти. Не говоря уже о пище: хлебе, мясе и молоке. Только пил.

Когда отъезжали, я посмотрел на храм и подумал, что вот, зашел, но так ничего и не сказал богу. Не попросил, пользуясь случаем. Я редко у него просил. Штука в том, что я стараюсь ничего для себя не просить у бога. И не только у него. Мне глупо просить, мне и так отсыпано куда как щедро. Сейчас, как и всегда, я попросил здоровья для родных. Кстати, искренне попросил, страстным шепотом, даже глаза прикрыл. У маловеров вообще очень искренние отношения с высшими силами.

Закапывали в десяти километрах от города, в селе, откуда вышла родом вся моя родня по линии матери, – с краю погоста, заросшего березняком, имелось местечко, группа разномастных надгробий – от железных пирамидок эпохи разоблачения культа личности до серьезных мраморных плит новейшего времени, – повсюду на них значилась одна и та же фамилия. Родовое кладбище. Дяде достался большой кусок земли, рядом с матерью, моей бабкой. Старухи не упустили случая поправить цветы, выбить излишне разросшуюся кое-где травку. Всех сестер было восемь, и все дотянули до девятого десятка, там текла кровь крепчайшая, на старых фотографиях сестры выглядели королевами: высокие, плечистые, грудастые, красавицы с гордыми крупными лицами. Пережили войну, оттепель, застой и перестройку. Пережили Сталина, Хрущева, Брежнева и Ельцина Бориса Николаевича.

Опустили, засыпали. Средняя тетка придирчиво ос7 мотрела могилу, прошлась вдоль ограды, с удовлетворением сказала старшей:


– Ну вот. И для нас с тобой местечка хватит. Я вот здесь, а ты с краю.

– Чего-то я с краю? Ишь ты, деловая. Сама давай с краю.

– Ладно вам, – сказала младшая. – Кто как приберется, тот так и ляжет.

После некоторого приличного количества скорбных вздохов пошли к автобусу, а я, городской хлыщ, слегка оглохший от непривычной тишины, отбрел в сторонку. Черно-белая березовая роща венчалась полем, граничившим в свою очередь непосредственно с небом, и линия, отделяющая верхнее бледно-голубое от нижнего серого, притягивала взгляд, гипнотизировала. Картинка была слишком простой, чтобы рассудок поверил в нее сразу. Морской горизонт выглядит иначе. Его вид не вызывает тоску – только возбуждает фантазию. Моря и океаны существуют сами по себе, их не пашут, не сеют. А это бесконечное поле было землей; сейчас, в середине сентября, здесь полагалось вызревать урожаю, но нигде ничего не вызревало, и вообще не проглядывали следы разумной деятельности, и ни единый механический звук не долетал до меня – только листья шумели за спиной, как бы иронически аплодируя человеческой лени.

Русского трудно заставить работать. Еще труднее убедить его обогащаться. Он уже изначально богат. У него есть главное – пространство. Место для жизни. Места неприлично много. Среднестатистический европеец или американец, разбогатев, немедленно расширяет жизненную территорию. Ареал. Приобретает просторное жилье или участок земли. Пространство умиротворяет и вообще очень мощно влияет на сознание. Однако моему соотечественнику не нужно тратить десятилетия, чтобы прикупить лишний акр. Достаточно выйти за околицу, чтобы узреть бесконечность.

Его упрекают в бесхозяйственности – а хули хозяйствовать? Вскопал, посадил – не выросло; пошел копать в другом месте. Земли много.

Достаточно посмотреть на тесные французские или немецкие города и села, где шаг с пешеходной дорожки означает вторжение на чужую территорию, где всякий квадратный метр кому-то принадлежит, передается из поколения в поколение и приносит прибыль или как минимум пользу, чтобы понять: русскому незачем быть трудолюбивым.

Он, разумеется, не глуп. Он знает, как возделать гектар, или десять гектаров, или десять тысяч гектаров – но как возделать универсум?

По той же причине русский человек, внутренне богатый, одновременно ощущает себя абсолютно незащищенным. Он не верит в закон и никогда не поверит. Никакой закон не сумеет защитить от этой черной, дико свистящей ветрами бездны – там, за околицей. Буря мглою небо кроет, сплошная метафизика, ничем не отгородиться от неба, бури и мглы.


Над простейшими салатами поминального банкетика, над бутылками (старухам взяли винца сладкого, а водку выставили по инерции или по традиции, ее никто и не открыл) очень легко, по касательной к основной теме разговоров (где, как и что поделывает дальняя родня) прозвучали полуфразы о квартире, о наследстве. Квартира теперь была ничья. При жизни бабушка наотрез отказывалась оформлять жилье в собственность, запретила даже намекать, сразу бледнела и хваталась за сердце. Считала, что как только получит официальную бумажку, утверждающую владение двухкомнатными апартаментами в центре города, так ее тут же из-за этой бумажки убь7 ют. Цветной телевизор ежедневно рассказывал ей подобные истории. Теперь выходило, что квартира отойдет сыну покойного – когда тот откинется с зоны. Моя мать оставалась ни с чем.

В свои шестьдесят, когда ее сверстницы растят морковку, она управляла системой образования целого города. Тридцать тысяч детей. Пятнадцать школ и столько же детских садов. Ее ежедневно показывали по городскому телевидению. Ее считали миллионершей. Она не возражала. У нее не было ничего. Она и отец жили на окраине, на первом этаже. Она и отец десять лет ездили на машине, подаренной мною, их сыном, еще в середине девяностых. Разумеется, она, мать моя, и мой отец, сорок лет работавшие не покладая рук и выучившие, от первого класса до десятого, на двоих примерно пять тысяч мальчиков и девочек и за это получившие от государства десяток почетных грамот и некоторую ежемесячную сумму, чтобы с голоду не умереть, – разумеется, она и не собиралась претендовать на бабкино наследство. Будь оно оформлено по всем правилам – может быть, она бы не отказалась. Но нанимать стряпчих, комбинировать, суетиться по инстанциям – нет. Не дай бог за спиной хоть раз произнесут что-нибудь вроде «наложила лапу». А ведь произнесут. И не такое произнесут. И вот квартира, в две просторные комнаты, с окнами в тихий зеленый двор, с потолками в лепнине, на главной улице (адрес произносится в четыре легких звука: «Мира, восемь») – эта самая квартира, полученная бабкой от завода за то, что всю войну она провела в «обдирочном цехе», – эта квартира без каких-либо проблем доставалась моему двоюродному братцу, чуваку с двумя судимостями, мелкому незадачливому вору, не отягощенному гражданской профессией. Доброму, в принципе, парню.

Жуя и глотая, я быстро прогнал это все в уме – из Москвы приехавший циничный коммерсант, большой умелец измерять жизнь деньгами – и подивился тому, как ловко играют с нами обстоятельства.

Я никому тут не сказал, что бросил коммерцию, – меня бы никто не понял. Особенно старухи. Они привыкли думать, что внуки, приезжающие из Москвы на собственных машинах, – сплошь бизнесмены. А иначе зачем тогда живешь в ентой Москве и откудова машина? Да и момент был неподходящий, кому-то что-то объяснять.


Папа, впрочем, водки выпил – потом, дома, когда развез старух по избам. И далее, до позднего вечера, юмористически морща свой с горбиной нос, обсуждал с матерью, где же, собственно, мне, их единственному сыну, закапывать своих родителей. То ли в городе Электростали, где сейчас происходило дело, то ли в деревне Узуново Серебряно-Прудского района, где просторно, в первоклассном черноземе лежала родня отца.

Я помалкивал и кивал. Ладони до сих пор пахли формалином. Когда мама ушла спать, отец закурил очередную сигарету, спросил:

– Как дела, вообще? Бизнес двигается?

– Еще как.

– А чего такой задумчивый?

– Решил землю купить. Лошадей завести. Козу, собаку.

Отец усмехнулся в усы.

– Даже и не начинай, – сказал он. – Лошади, козы – это очень сложно. Это тебе не бизнес. Деньги потеряешь, навозом провоняешь, ничего не добьешься.

– Папа, ты не понял. Мне сорок лет. Я больше не хочу ничего добиваться. Я просто хочу лошадь, собаку и козу. 7

– Забудь, – миролюбиво посоветовал папа. – Животные... Они болеют, они воняют, их кормить надо, возле них жить надо, постоянно... Понимаешь?

– Да.

– Так что не блажи, сынок. Понял? Не блажи.

Он понизил голос:

– С утра тебе звонили. Я матери не сказал. Чтоб не волновалась. Мужик из КГБ. Оставил адрес и телефон. Велит тебе зайти. Ты опять, небось, по-крупному набедокурил?

– КГБ давно нет, – сказал я, тоже едва не шепотом. – Есть ФСБ.

– Ну оттуда. Вызывают тебя. На беседу.

– Зачем?

– Сходи, узнаешь.

Ночью бродил, из кухни в комнату, пытался читать газеты, потом решил написать что-нибудь, создал два ублюдочных абзаца, выбросил в мусор.

Тишина здесь была хороша. Замечательная провинциальная тишина, ее очень хотелось употребить по прямому назначению. Пропитаться ею, расслабиться и чтонибудь сочинить.

Вот схоронил брата мамы. Вот постоял на краю русской пустоты, засасывающей бесконечности. Вот мысленно поплакал над добром, нажитым двумя поколениями великих тружеников и попавшим теперь в лишенные мозолей руки наименее достойного. Вот собрался все это как-то выразить, словами, на бумажном листе. Зачем? Для кого? С какой целью?

Хожу по комнате. Останавливаюсь, потом продолжаю. В тысячный раз смотрю в пропасть между искусством и реальностью. Она меня не пугает, пропасть. Я к ней привык, я стою на самом краю – и рад. Если я разбегаюсь и прыгаю с намерением достать до противоположного края – я всегда терплю неудачу. Падаю, лечу – чтоб спустя время очнуться на том же месте, на краю. Реальная жизнь всегда напротив. Ее призрак преследует меня. Я повсюду ее ищу. Я все время среди тех, кто чужд искусству. Мои дни наполнены встречами с людьми, не читающими книг и не посещающими картинные галереи. Они грубы. Некоторые вызывают во мне восторг, они прочно укоренены на своем участке действительности. Они реальны, а я – никто. Легкий утренний ветерок. Прилетел и улетел, прихватив с собой на память несколько молекул. Два-три впечатления. Два-три поверхностных взгляда. Я ничего не знаю про «реальную жизнь». Я мечтатель, мне благоволит судьба. Я добывал и добываю свой хлеб без особых усилий, и, когда я написал книгу, меня тут же объявили «крупным», «настоящим», «очень талантливым». Что может понимать в реальной жизни такой, как я? Что я могу знать о людях, которым в детстве отцы твердили: у тебя нет ни мозгов, ни таланта, твои шансы равны нулю, поэтому пристройся где-нибудь в спокойном месте, возле приличных людей и делай, как они, – авось, получится... Мне так никогда не говорили. Чаще я слышал: ты не от мира сего. Или: брось книгу, иди погуляй. А я не шел. Теперь жалею. Там, в реальной жизни, люди смеются, с удовольствием кушают, ходят в кино. А я не бываю веселым, и мой первейший товарищ – наполовину исписанная тетрадка. Я хочу в реальную жизнь, я тоже желаю смеяться и извлекать удовольствие из простых вещей. Но другой край пропасти недостижим.

Назад Дальше