Роберто Боланьо: Возвращение - Роберто Боланьо


Роберто Боланьо Возвращение

У меня есть одна хорошая новость и одна плохая. Хорошая – это то, что существует жизнь (или что-то вроде того) после жизни. Плохая – что Жан-Клод Вильнёв – некрофил.

Смерть застала меня в четыре часа утра на одной из парижских дискотек. Врач предупреждал меня, но есть вещи, которые разум не желает воспринимать. На беду, я решил (в чем до сих пор раскаиваюсь), что танцы и выпивка – не самые опасные из увлечений. Кроме того, ежедневная рабочая рутина (я был служащим среднего звена во FRACSA), заставляла меня каждый вечер искать в модных заведениях Парижа то, чего я не находил ни в офисе, ни в так называемой внутренней жизни: азарта вольности и пресыщения.

Но я предпочитаю не говорить об этом – или говорить как можно меньше. Совсем незадолго до смерти я развелся, и было мне тридцать четыре года. Сам я почти ничего не успел понять. Вдруг – игла в сердце, и оставшееся невозмутимым лицо Сесиль Ламбаль, женщины моей мечты, и танцплощадка, которая неудержимо закрутилась, затягивая в воронку танцующих и все бывшие там тени, потом на краткий миг – темнота.

Затем все происходило так, как нам объясняют в некоторых фильмах, и об этом я хотел бы сказать пару слов.

При жизни я не был ни умным, ни наделенным блестящими талантами человеком. Таким и остаюсь (хотя сделался гораздо лучше). Когда я говорю «умным», на самом деле я имею в виду «здравомыслящим». Но я не лишен упорства и некоторого вкуса. То есть не совсем чтобы дремучий. Если судить по совести, то меня никто никогда не назвал бы дремучим. Я изучал предпринимательство, верно, но это не мешало мне время от времени прочитать хороший роман, сходить в театр и чаще большинства людей посещать кинотеатры. Были фильмы, которые я смотрел без всякой охоты – меня тащила на них бывшая жена. Остальные – потому что искренне любил кино.

Как и многие-многие другие, я тоже посмотрел Ghost,[1] не знаю, помните ли вы его, он побил все рекорды по кассовым сборам, тот – с Деми Мур и Вупи Гольдбергом, где Патрика Суэйзи убивают и он остается лежать на Манхэттене, посреди какой-то улицы, а может, переулка, короче, на грязной улице, и тогда дух Патрика Суэйзи отделяется от плоти – тут используются спецэффекты (для того времени невиданные), – и, обескураженный, он рассматривает покинутое им тело. Но вообще-то (о спецэффектах распространяться не стану) все это показалось мне глупостью. Примитивный ход, вполне достойный американского кино, поверхностный и совсем не правдоподобный.

Когда пришел мой черед, случилось тем не менее точь-в-точь то же самое. Я просто обалдел. В первую очередь, из-за того что умер, а это всегда бывает как-то неожиданно, если не считать, наверное, некоторых случаев самоубийства, а еще потому, что вопреки своей воле повторил худшую из сцен «Призрака». Мой опыт подсказывает, кроме тысячи прочих вещей, что за вздорностью американцев иногда кроется и что-то еще, чего мы, европейцы, не можем или не желаем понять. Но, умерев, я об этом как-то не подумал. Когда я умер, мне больше всего захотелось расхохотаться, да, именно, расхохотаться во всю глотку.

Человек ко всему привыкает, и кроме того, тогда, уже под утро, я почувствовал тошноту или был пьян – и не потому что в ночь своей смерти перебрал лишнего, вовсе нет, в ту ночь я пил только ананасовый сок вперемежку с безалкогольным пивом, – а скорее под впечатлением собственной смерти, испугавшись смерти, ведь ты же не знаешь, что будет потом. Когда ты умираешь, реальный мир слегка вздрагивает, и от этого еще сильнее кружится голова. Ну как если бы ты вдруг надел очки с другими диоптриями, не сильно отличающимися от нужных тебе, но другими. И хуже всего, что ты твердо уверен, что надел именно свои очки, а не схватил по ошибке чужие. И реальный мир слегка вздрагивает и дергается вправо, потом чуть вниз, так что расстояние, отделяющее тебя от предметов, еле заметно меняется, и ты эту мгновенную перемену воспринимаешь как пропасть, что усиливает головокружение, но и это не самое главное.

Хочется плакать или молиться. Первые минуты, когда ты становишься призраком, – это минуты очевидного нокаута. Ты похож на боксера, который получил удар, но еще движется по рингу – и тот миг, когда ринг для него исчезает, немыслимо растягивается. Но потом ты успокаиваешься и, как чаще всего бывает, начинаешь наблюдать за людьми вокруг, за своей девушкой, за друзьями или, наоборот, рассматриваешь собственный труп.

Со мной была Сесиль Ламбаль, женщина моей мечты, она была там, когда я умер, и я видел ее перед смертью, но когда дух мой отделился от тела, мне уже не удалось нигде ее отыскать. Это меня страшно изумило и страшно разочаровало, хотя тогда у меня не было времени особенно сокрушаться. Да и сейчас я все еще пребываю в недоумении. Итак, я был там и созерцал свое тело, которое валялось на полу в гротескной позе, словно бы в середине танца у меня случился сердечный приступ, из-за которого я лишился сил, или словно бы я вовсе не умер от остановки сердца, а бросился вниз с крыши небоскреба. Короче, я как будто только и делал, что смотрел, переворачивался в воздухе и падал – до того кружилась у меня голова, пока какой-то доброволец, а такие непременно находятся, делал мне (или моему телу) искусственное дыхание, а потом второй доброволец шлепал по сердцу, а потом кто-то догадался выключить музыку, и что-то вроде недовольного ропота пробежало по дискотеке, достаточно многолюдной, несмотря на поздний час, и строгий голос официанта или охранника приказал, чтобы никто ко мне не прикасался, мол, надо дождаться прибытия полиции и судьи, и хотя я был как вырубленный боксер, мне хотелось крикнуть им, чтобы они не отступались, чтобы продолжали реанимировать меня, но люди уже устали, и когда кто-то сказал про полицию, все тотчас отпрянули, и мой труп с закрытыми глазами остался одиноко лежать на краю площадки, пока какая-то добрая душа не набросила сверху скатерть, чтобы скрыть то, что стало бесповоротно мертвым.

Потом прибыла полиция, некие люди подтвердили то, что все и без них уже знали, потом появился судья, и только тогда я обнаружил, что Сесиль Ламбаль испарилась с дискотеки, так что, когда подняли тело и сунули его в «скорую помощь», я последовал за санитарами и влез в машину сзади, а потом вместе с ними затерялся в предрассветном парижском утре, истасканном и печальном.

Каким жалким показалось мне тогда мое тело, или мое бывшее тело (не знаю, как лучше выразиться), опутанное паутиной бюрократии смерти. Сперва меня отправили в больничные подвалы, хотя я не рискнул бы утверждать, что это была именно больница, там девушка в очках велела меня раздеть и потом, оставшись одна, несколько минут осматривала и ощупывала меня. Потом тело накрыли простыней и в другой комнате сняли отпечатки со всех пальцев. Потом меня вернули в первое помещение, где на сей раз никого не было и где я находился, как мне показалось, довольно долго, но сколько часов точно, сказать затрудняюсь. Возможно, я вообще пробыл там всего несколько минут, однако все больше и больше томился и скучал.

Затем явился за мной чернокожий санитар и отвез на другой подземный этаж, где передал паре юнцов, тоже одетых в белое, но они с первого мгновения, уж не знаю почему, страшно мне не понравились. Наверное, из-за манеры говорить с претензией на утонченность, которая выдавала в них художников, вернее мазил, самого низкого пошиба – во всяком случае, я так решил из-за серег – шестиугольных, чем-то напоминавших зверьков, сбежавших из фантастического бестиария, такие серьги в тот сезон носили продвинутые типы, кишащие на дискотеках, куда я по своей безалаберности часто наведывался.

Новые санитары записали что-то в книгу, несколько минут поболтали с негром (о чем они говорили, я не знаю), потом негр удалился, и мы остались втроем. Вернее сказать, в помещении находились двое юнцов, которые сидели за столом, заполняли какие-то формуляры и трепались между собой, а также труп на каталке, укрытый с головой, я же стоял рядом со своим трупом, опираясь левой рукой на металлический край каталки, и пытался размышлять на разные темы, способные прояснить, что меня ждет в ближайшие дни, если только будут эти самые ближайшие дни, в чем я в тот миг отнюдь не был уверен.

Потом один из парней подошел к каталке, откинул простыню (с моего тела) и несколько секунд разглядывал меня с задумчивой миной, которая ничего доброго не сулила. Потом он опять накрыл тело, и они вдвоем взяли с каталки носилки и потащили в соседнюю комнату, где имелось что-то вроде ледяных сот – как я скоро понял, это было хранилище, куда помещали покойников. Никогда бы не подумал, что в Париже столько людей умирает всего за одну самую обычную ночь. Санитары задвинули мое тело в холодную нишу и ушли. Я за ними не последовал.

Там, в морге, мне и довелось провести весь следующий день. Порой я выглядывал в дверь с маленьким стеклянным окошком и смотрел на часы, висевшие на стене в соседней комнате. Постепенно я стал справляться с головокружением, хотя пережил миг настоящей паники, когда меня начали одолевать мысли о рае и преисподней, о воздаянии и наказании, но страх этот был иррационального свойства, и скоро я его поборол. По правде сказать, я уже чувствовал себя много лучше.

В течение дня поступали новые трупы, но больше ни один призрак не сопровождал собственное тело, а часа в четыре некий близорукий молодой человек произвел вскрытие и определил причины моей смерти. Должен признаться, смотреть, как вскрывают твое собственное тело, совершенно невыносимо. Так что я стоял неподалеку от анатомички и слушал, как патологоанатом и его помощница, довольно милая девушка, работают, быстро и ловко, как должны были бы работать все служащие в общественной сфере. Я стоял, повернувшись к ним спиной, и разглядывал стены, покрытые плиткой цвета слоновой кости. Затем меня обмыли и зашили, после чего санитар опять доставил тело в морг.

До одиннадцати часов вечера я просидел там, у свой холодильной камеры, и хотя был миг, когда я думал, что вот-вот усну, спать мне вскоре расхотелось, и вместо того чтобы спать, я сидел и размышлял о прошлой жизни и таинственном будущем (назову его пока так), меня ожидавшем. Перемещения вокруг, которые на протяжении всего дня были постоянными и едва заметными, как капли из крана, после десяти вечера прекратились, или их стало значительно меньше. В пять минут двенадцатого снова явились юнцы с шестиугольными серьгами. Я испугался, когда они открыли дверь. Но, в общем-то, я уже привык к положению призрака и, узнав их, продолжал сидеть на полу, думая о том расстоянии, что теперь разделяло меня и Сесиль Ламбаль, оно стало неизмеримо больше, чем то, что разделяло нас во времена, когда я был еще жив. Вечно мы начинаем что-то понимать, лишь когда изменить уже ничего нельзя. При жизни я боялся стать игрушкой (или даже хуже, чем игрушкой) в руках Сесиль, а теперь такая судьба, прежде вызывавшая бессонницу и ползучую неуверенность в себе, казалась мне желанной, не лишенной своего рода прелести и особой надежности, свойственной всему реальному.

Но я вел речь о санитарах. Я видел, как они вошли в морг, и, хотя по-прежнему в их движениях улавливалась явная опасливость, которая плохо вязалась с кошачьей вкрадчивостью повадки (так обычно держат себя захудалые художники на дискотеках), поначалу я не придал большого значения их действиям, их перешептыванию, пока один парень не открыл нишу, где лежал мой труп.

Тут я вскочил на ноги и во все глаза уставился на них. Они же, орудуя как заправские профессионалы, положили тело на каталку. Потом вывезли его из морга и затерялись в длинном коридоре, который заканчивался небольшим пандусом, ведущим прямо в паркинг. Я подумал было, что они решили украсть мой труп. Словно в бреду я вообразил Сесиль Ламбаль, бледное лицо Сесиль Ламбаль, всплывающее из мрака паркинга: вот она вручает псевдохудожникам условленную сумму за похищение моего тела. Но в паркинге никого не было, что показывает, насколько я был еще далек от возвращения к здравомыслию или хотя бы к душевному равновесию.

Если честно признаться, я надеялся провести эту ночь тихо и мирно.

Поначалу, робко и неуверенно следуя за ними мимо неприветливых рядов машин, я снова почувствовал то же головокружение, что и в первые минуты после того, как стал призраком. Потом они засунули труп в багажник серого «рено» с кузовом, покрытым мелкими царапинами, и выехали из чрева здания, которое я уже начал считать своим домом, в дышащую бескрайней свободой парижскую ночь.

Сейчас я уже не помню, по каким улицам и проспектам мы ехали. Санитары были накачаны наркотиками, как я смог убедиться, приглядевшись к ним повнимательней, и перемывали косточки тем, кто стоял недосягаемо высоко на социальной лестнице. Вскоре первое впечатление подтвердилось: это были жалкие неудачники, и тем не менее что-то в их болтовне, в которой проскальзывали то надежда на что-то, то наивность, заставило меня почувствовать близость к ним. По сути они были похожи на меня – не на меня теперешнего и не на меня в последние мгновения перед смертью, нет, тут следует говорить о том представлении, которое сохранилось у меня о себе самом в двадцать два года или, скажем, в двадцать пять лет, когда я еще учился и верил, будто мир в один прекрасный день падет к моим ногам.

«Рено» затормозил рядом с особняком в самом, наверное, элитном районе города. Так, во всяком случае, мне подумалось. Один из неудавшихся художников вышел из машины и позвонил в ворота. Чуть погодя из темноты возник голос, который приказал ему, нет, не приказал, а предложил отодвинуться чуть вправо и поднять повыше подбородок. Санитар выполнил указания и задрал голову. Второй высунулся из окошка машины и в знак приветствия махнул рукой в сторону телекамеры, смотревшей на нас с высоты ограды. Голос откашлялся (в этот миг я понял, что очень скоро познакомлюсь с весьма необщительным человеком) и велел заезжать.

Тут же ворота с легким скрежетом открылись, и машина въехала за забор по выложенной плитами дорожке, которая изгибами шла через сад, где росло множество деревьев и других растений, на первый взгляд совершенно запущенный, что явно объяснялось не отсутствием заботы, а прихотью хозяина. Мы остановились у боковой стены дома. Пока санитары вытаскивали мое тело из багажника, я затаив дыхание и с неподдельным восхищением осматривался кругом. Никогда в жизни мне не случалось бывать в подобном доме. Он казался старинным. И наверняка стоил целое состояние. Хотя я не слишком большой знаток архитектуры.

Мы вошли через черный вход, которых было несколько. Миновали кухню, безупречно чистую и холодную, как в каком-нибудь ресторане, уже много лет закрытом, потом двинулись по полутемному коридору и в конце коридора погрузились в лифт, который спустил нас в подвал. Когда двери лифта открылись, я увидел Жан-Клода Вильнёва. Я сразу его узнал. Длинные седые волосы, очки с толстыми стеклами, серый взгляд, делавший его похожим на брошенного на произвол судьбы ребенка, вытянутые в ниточку и плотно сжатые губы, которые, напротив, выдавали в нем человека, очень хорошо знавшего, чего он хочет. Одет он был в джинсы и белую футболку с короткими рукавами. Этот наряд меня страшно поразил, потому что на виденных раньше фотографиях Вильнёв всегда был одет элегантно. Неброско, это да, но элегантно. Тот Вильнёв, которого я сейчас видел перед собой, больше всего походил на ночного рокера. Но вот походку его невозможно было спутать ни с какой другой: он передвигался так же неуверенно, как и на экране телевизора, где я столько раз наблюдал, как под конец показа осенне-зимней или весенне-летней коллекции он запрыгивал на подиум, словно против собственной воли, исключительно потому, что его тащили туда любимые модели – сорвать единодушные овации публики.

Санитары положили труп на темно-зеленый диван и отступили на несколько шагов в ожидании решения Вильнёва. Тот приблизился, открыл мое лицо и затем, не произнеся ни слова, направился к маленькому письменному столу из благородного дерева (так мне показалось) и достал оттуда конверт. Санитары приняли конверт, в котором, вне всякого сомнения, лежала весьма крупная сумма, хотя ни один не удосужился пересчитать деньги, потом кто-то из них сказал, что они заедут за мной завтра в семь утра, и оба удалились. Вильнёв словно и не слышал, как они прощались. Санитары исчезли тем же путем, каким мы сюда попали; я услышал шум лифта, а затем наступила тишина. Вильнёв, не обращая внимания на мое тело, включил экран монитора. Я заглянул туда через его плечо. Несостоявшиеся художники ждали у ворот, пока Вильнёв их откроет. После чего машина удалилась по роскошной улице, и металлические ворота с сухим щелчком закрылись.

С этой минуты все в моей новой сверхъестественной жизни начало меняться, убыстряя темп и проходя фазы, четко различавшиеся между собой, несмотря на скорость, с какой они чередовались. Вильнёв подошел к чему-то вроде мини-бара, какие бывают в заштатных гостиницах, и достал оттуда газировку. Откупорил и начал пить прямо из бутылки, потом выключил монитор охранной видеокамеры. Не отнимая бутылки ото рта, запустил музыку. Такой музыки я никогда прежде не слышал, а может, и слышал, но тут просто воспринимал все с особой остротой, и мне показалось, будто слышу такое в первый раз: электрогитары, фортепьяно, сакс – что-то печальное и заунывное, но одновременно мощное, словно бы дух музыки готов был вопреки всему добиться своего. Я приблизился к музыкальному центру в надежде прочитать имя музыканта на коробке компакт-диска, но так ничего и не разглядел. Только лицо Вильнёва – и оно показалось мне в полутьме каким-то странным, словно, оставшись в одиночестве и выпив газировки, он вдруг пришел в возбуждение. Я заметил каплю пота на самой серединке его щеки. Крошечную каплю, медленно стекавшую к подбородку. А еще мне показалось, что он слегка дрожит.

Потом Вильнёв поставил бутылку рядом с музыкальным центром и подошел к моему телу. Он довольно долго смотрел на него, словно не зная, что делать дальше, хотя это было неправдой, или пытаясь угадать, какие надежды и желания трепетали когда-то в теле, упакованном ныне в пластиковый чехол, в теле, которое находилось ныне в полной его власти. Так он стоял и смотрел. А я ничего не подозревал о его намерениях, потому что всегда оставался наивным простофилей. А если бы что заподозрил, то начал бы нервничать. Но я пребывал в неведении и поэтому уселся в одно из удобных кожаных кресел, имевшихся в комнате.

Дальше