Листок дрогнул в пальцах Поль, выскользнул на одеяло, потом упал на ковер. Поль откинулась на подушку, закрыла глаза. Он ее любит, это так… Она чувствовала себя усталой этим утром, плохо спала. Причиной тому была, вероятно, коротенькая фраза, которую неосторожно бросил Роже, когда накануне она расспрашивала его об обратном пути, коротенькая фраза, на которую она сначала даже не обратила внимания, но, произнеся ее, он запнулся, голос его вдруг упал, перешел в бормотание.
«Конечно, возвращаться после воскресенья всегда мерзко… Но в конце концов на автостраде, даже забитой машинами, можно держать большую скорость…»
Если бы он не изменил интонацию, она, конечно, ничего бы не заметила. Бессознательный рефлекс, этот страшный рефлекс самозащиты, так неестественно обострившийся за последние два года, не замедлил бы преподнести ее воображению новенькую лилльскую автостраду. Но он не договорил, она не взглянула на него, и ей самой еще пришлось в тот вечер пятнадцатью секундами позже возобновить обычный спокойный разговор. Беседа за обедом продолжалась в том же тоне, но Поль чудилось, что охватившая ее усталость, уныние так и останутся при ней, а вовсе не ревность или любопытство. Через столик она видела лицо, такое знакомое, такое любимое лицо, на котором был написан вопрос – догадалась или нет, – эти глаза, с палаческой настойчивостью искавшие следы страдания на ее лице. Она даже подумала: «Мало того, что он меня мучит, ему, видите ли, нужно еще скорбеть о том, что я мучусь!» И Поль показалось, что ни за что ей не подняться со стула, не пройти через зал ресторана с тем непринужденным изяществом, которого он от нее ждет, не произнести простое «спокойной ночи» у подъезда. Ей хотелось совсем другого: она предпочла бы оскорбить его, швырнуть ему в голову стакан, но она не могла перестать быть самой собой, поступиться всем, что отличало ее от дюжины его потаскушек, всем, что внушало к ней уважение, своим достоинством, наконец. Она предпочла бы быть одной из них! Он не упускал случая объяснить ей, что именно он в них находит, он, мол, такой уж есть и ничего скрывать не желает. Да, он был по-своему честен. Но не заключается ли честность в том, не в том ли единственно мыслимая честность в нашей путаной жизни, чтобы любить достаточно сильно, дать другому счастье. Даже отказавшись, если надо, от самых своих заветных теорий.
Письмо Симона так и осталось лежать на ковре, и, вставая с постели, Поль наступила на него. Она подняла письмо, перечитала. Потом открыла ящик стола, взяла автоматическую ручку, бумагу и написала ответ.
* * *Симон сидел один в гостиной, не желая толкаться среди толпы приглашенных, которые по окончании процесса собрались поздравить знаменитого адвоката. Дом был унылый, холодный, всю прошлую ночь он мерз, а в окно виднелся застывший пейзаж: два голых дерева и лужайка, где мирно гнили среди рыжей травы два плетеных кресла, оставленных нерадивым садовником на милость осенней непогоде. Симон читал английский роман, какую-то странную историю про женщину, превращенную в лисицу, и временами хохотал во все горло, но никак не мог найти удобной позы; то он сплетал ноги, то расплетал, и ощущение физического неустройства постепенно стеною становилось между ним и книгой; в конце концов он не утерпел, отложил роман и вышел из дому.
Он добрел до небольшого прудика в самом конце парка, вдыхая на ходу запахи осеннего холода, осеннего вечера, к которым примешивался более далекий запах костра, где-то сжигали опавшие листья; сквозь изгородь был виден дымок. Этот запах он любил больше других и остановился, закрыв глаза, чтобы полнее насладиться. Время от времени какая-то птица испускала негромкий, немелодичный крик, и это безукоризненно верное сочетание, совмещение различных видов тоски чем-то облегчило его собственную тоску. Он склонился над тусклой водой, опустил в нее руку, посмотрел на свои худые пальцы, которые через воду казались посажены наискось, почти перпендикулярно к ладони. Он не пошевелился, только сжал в воде кулак медленным движением, будто надеясь поймать таинственную руку. Он не видел Поль семь дней, теперь уже семь с половиной дней. Должно быть, она получила его письмо, пожала еле заметно плечами, спрятала письмо подальше, чтобы оно не попалось на глаза Роже и тот не стал бы издеваться над Симоном. Потому что она, Симон знал это наверняка, добрая. Добрая и нежная, и несчастная – она ему нужна. Но как сделать, чтобы она это поняла. Однажды вечером в этом мрачном доме он уже пытался думать о ней, думать так долго, так упорно, чтобы даже в далеком Париже его мысли достигли ее; он спустился в одной пижаме в библиотеку, надеясь обнаружить там какой-нибудь труд по телепатии. И конечно, без толку! Это было мальчишество, он сам это понимал: стараясь выпутаться из затруднительного положения, он всегда прибегал или к чисто ребяческим выдумкам, или действовал наудачу. Но Поль была из тех, кого еще нужно заслужить, не стоило себя обманывать. Ему не удастся покорить ее силой своих чар. Напротив, он чувствовал, что его наружность только вредит ему в глазах Поль. «Парикмахерская физиономия», – простонал он громко, и птица замолчала, не доведя до конца свою пронзительную трель.
Он медленно побрел к дому, растянулся на ковре, подбросил в печку полено. Сейчас войдет мэтр Флери, скромно торжествующий и еще более самоуверенный, чем обычно. Он будет вспоминать знаменитые процессы перед ослепленными его парижским блеском провинциалочками, а те, немного осоловев, обратят за десертом свои масленые под воздействием легких винных паров взгляды в сторону юного стажера, вежливого и молчаливого, то есть в сторону самого Симона. «По-моему, тут вам обеспечен успех», – шепнет ему на ухо мэтр Флери и, конечно, укажет на самую пожилую из дам. Они уже выезжали вместе, но назойливые намеки знаменитого адвоката никогда не заводили их слишком далеко.
Его предчувствия оправдались. Только обед получился ужасно веселый. Пожалуй, никогда еще он так не веселился, говорил без умолку, перебивал адвоката и очаровал всех присутствующих дам. Перед самым обедом мэтр Флери вручил ему письмо, которое с авеню Клебер переслали в Руан. Письмо было от Поль. Он держал руку в кармане, чувствовал письмо под пальцами и улыбался от счастья. Болтая с дамами, он старался припомнить в точности письмо, медленно, слово за словом восстанавливал его в памяти.
«Миленький мой Симон. – Она всегда так его называла. – Ваше письмо звучит ужасно грустно. Я не стою такой грусти. Впрочем, я скучала без Вас. И сама уже не очень знаю, что происходит». И она снова написала его имя: «Симон» – и добавила еще два чудесных слова: «Возвращайтесь скорее».
Он и возвратится немедленно, как только кончится обед. Понесется в Париж, поглядит на ее окна, возможно, встретит ее. В два часа он уже был перед домом Поль, не в силах тронуться с места. Через полчаса подъехала машина. Поль вышла одна. Он, не шевелясь, смотрел, как она пересекла улицу, помахала рукой вслед уезжавшей машине. Он не мог тронуться с места. Это была Поль. Он любил ее, и он прислушивался к этой любви, которая окликала Поль, догоняла ее, говорила с ней; он слушал ее не шевелясь, испуганный, без мысли, чувствуя только боль.
Глава 9
Озеро в Булонском лесу лежало перед ними в хмуром солнечном свете, льдисто-холодное; какой-то гребец, представитель той странной породы людей, которые тренируются каждый божий день, надеясь сохранить свою спортивную форму, хотя вряд ли кто-нибудь может ее оценить – настолько безлика их внешность, – так или иначе, гребец огромными усилиями старался воскресить ушедшее лето; его весло вздымало сноп воды, сверкающий, серебристый, почти неуместный сейчас, когда из-за скованных холодом деревьев уже проглядывала зимняя печаль. Поль смотрела, как он, наморщив лоб, орудует веслом в своей байдарке. Он пройдет вокруг острова, вернется усталый, довольный собою; и в этом упорном каждодневном кружении ей открывалось нечто символическое. Симон молча сидел рядом. Он ждал. Она посмотрела на него и улыбнулась. Он тоже взглянул на нее, но не ответил на улыбку. Ничего не было общего между той Поль, ради которой он мчался вчера вечером из Руана в Париж, между Поль, отдающейся, какою он ее мысленно представлял себе, нагой, покорной, как вчерашняя дорога, и вот этой Поль – спокойной, вряд ли даже обрадованной встречей, дремлющей сейчас рядом на железном стуле среди этого приевшегося пейзажа. Он был разочарован и, нарочно перетолковывая свое разочарование, решил, что уже не любит ее. Эта неделя одержимости в печальном деревенском доме была достаточно ярким примером того, до каких глупостей порой доходят его фантазии. И все же он не мог подавить головокружительное, причинявшее боль желание, охватившее его при мысли, что он запрокинет это усталое лицо, больно прижмет ее голову к спинке стула и приблизит свои губы к этим крупным спокойным губам, произносившим целые два часа подряд лишь любезные слова утешения, ни на что ему не нужного. Она ему написала: «Возвращайтесь скорее». И он клял себя не так за свое глупое ожидание этих слов, как за охватившую его радость при получении письма, за свое дурацкое ликование, за свое доверие к ней лучше иметь основательную причину для несчастья, чем ничтожную для счастья. Он сказал ей об этом. Она отвела глаза от байдарки и пристально посмотрела на Симона.
– Миленький мой Симон, все нынче таковы. Так что ваше желание вполне естественно.
Она рассмеялась. Как сумасшедший примчался он сегодня утром на авеню Матиньон, и Поль с первых же слов дала ему понять, что письмо ее ровно ничего не означает.
– Все-таки согласитесь, что вы не похожи на женщину, которая пишет первому попавшемуся: «Возвращайтесь скорее», – сказал он.
– Я была одна, – призналась Поль. – И в странном состоянии духа. Очевидно, мне не следовало писать: «Возвращайтесь скорее», вы правы.
Однако думала она иначе. Он рядом, и она была счастлива, что он рядом. Так одинока она была, так одинока! Роже затеял интрижку (ей не преминули сообщить об этом), у него связь с какой-то молоденькой женщиной, помешанной на кино; он, видимо, стыдится новой связи, правда, они ни разу в разговоре не касались этого вопроса, но обычно, когда он гордился своими приключениями, он обходился без столь путаных алиби. На этой неделе они обедали вместе два раза. Всего два. И верно, не будь при ней этого мальчика, страдающего по ее вине, она была бы совсем несчастной!
– Давайте уйдем, – предложил он, – вам скучно.
Она ничего не возразила и поднялась. Ей хотелось довести его до крайности, она сама сердилась на себя за эту жестокость. Жестокость ее была как бы изнанкой грусти, нелепой потребностью отомстить тому, кто ничем этого не заслужил. Они уселись в маленькую машину Симона, и он горько улыбнулся, сравнив эту поездку с первой поездкой вдвоем, какой она рисовалась ему в воображении: правой рукой он держит руку Поль и ведет машину одной левой, совершая чудеса ловкости, а прекрасное лицо Поль склоняется к нему. Не глядя, он протянул руку в ее сторону, и она обхватила ее ладонями. Она подумала: «Неужели я не имею права хоть раз, хоть раз в жизни натворить глупостей!» Он остановил машину; она ничего не сказала, и он поглядел на свою собственную руку, неподвижно лежавшую между ее слегка раскрытых ладоней, готовых выпустить эту руку, желавших этого, должно быть, больше всего на свете; и он откинул голову, почувствовав вдруг смертельную усталость, подчинившись неизбежности разлуки. В это единое мгновение он сразу постарел на тридцать лет, покорился жизни, и впервые Поль почудилось, будто она наконец-то увидела его по-настоящему.
Впервые он показался Поль похожим на них (на Роже и на нее); нет, не то чтобы он стал вдруг уязвимым, – она и раньше знала за ним это, даже вообще не представляла себе, чтобы кто-либо был лишен такого свойства. Вернее, перед ней был человек, отрешившийся, освободившийся от всего, что дарует юность, красота, неопытность, – всего, что делало его невыносимым в глазах Поль; в ее глазах он был скорее всего пленником: пленником своей собственной легковесности, своей жизни. Вот он запрокинул голову, повернул не к ней, а к деревьям свой профиль еще живого человека, уже не отвечающего ударом на удар. И тут она вспомнила Симона таким, каким увидела впервые – в халате, веселого, онемевшего перед ней, – и ей захотелось вернуть его самому себе, прогнать прочь, отдав тем самым во власть скоропреходящей грусти и во власть сотен ничтожных барышень, которые непременно появятся и что не так-то уж трудно себе представить. Время научит его лучше, чем она, медленнее и лучше. Его рука неподвижно лежала в ее ладонях, она чувствовала под пальцами биение его пульса, и вдруг со слезами на глазах, сама не зная причины слез – то ли она оплакивала этого чересчур чувствительного мальчика, то ли свою чересчур печальную жизнь, – она поднесла его руку к губам и поцеловала.
Не сказав ни слова, он уехал. Впервые между ними произошло что-то; он знал это и был еще более счастлив, чем накануне. Наконец-то она его «разглядела», и если он вообразил, что первым между ними событием может быть только ночь любви, то пусть сам пеняет на свою глупость. Ему потребуется еще много терпения, много нежности и, само собой разумеется, много времени. И он чувствовал, что он терпелив, нежен и что впереди у него вся жизнь. Он подумал даже, что если эта ночь любви когда-нибудь наступит, то лишь как этап, а не как привычное завершение, которое он обычно предвидел заранее; возможно, будут у них дни и ночи, но никогда не будет им конца. И в то же самое время его жестоко влекло к ней.
Глава 10
Мадам Ван ден Беш старилась. До сих пор в силу своих физических данных и в силу того, что можно было определить словом «призвание», она дружила с мужчинами, а не с женщинами (во всяком случае, до нечаянной удачи – брака с Жеромом Ван ден Бешем), но при первых признаках увядания она поняла, что одинока, растерялась и стала цепляться за первого попавшегося, за первую попавшуюся. В лице Поль она нашла идеальную собеседницу уже по причине их деловых отношений. В квартире на авеню Клебер все было вверх дном. Поль приходилось проводить здесь чуть ли не целые дни, да еще мадам Ван ден Беш находила тысячи предлогов, чтобы удержать ее при себе. Тем более что эта самая Поль, как ни была она отвлечена своими делами, очевидно, подружилась с Симоном; хотя мадам Ван ден Беш напрасно искала в их поведении признаки более интимной близости, она не могла удержаться и исподтишка наблюдала за ними, бросала намеки, которые отскакивали от Поль, но Симона приводили в бешенство. Так, в один прекрасный день он, бледный и расстроенный, накинулся на нее и угрожал ей – ей, родной матери! – если она посмеет «все испортить».
– Да что испортить? Оставь ты меня в покое. Спишь ты с ней или нет?
– Я тебе тысячу раз говорил – нет.
– Тогда в чем же дело? Если она сама об этом не думает, я заставлю ее подумать. Тебе это будет очень полезно. Ей ведь не двенадцать лет. А ты водишь ее на концерты, на выставки и еще бог знает куда… Ты думаешь, ей это интересно? Разве ты, дурачок, не понимаешь…
Но Симон, не дослушав, вышел из комнаты. Он вернулся из Руана три недели назад и жил лишь для Поль, ради Поль, лишь короткими часами их встреч, если только она соглашалась на встречу, старался затянуть свидание, задержать ее руку в своих руках, совсем как те романтические герои, которых он всегда высмеивал. Поэтому он даже испугался, когда мать, после того как гостиная была окончательно обставлена, объявила, что устраивает званый обед и пригласит Поль. Она добавила, что пригласит и Роже, официального друга Поль, а также еще человек десять.
Роже дал согласие прийти. Ему хотелось получше разглядеть этого фата, который повсюду появляется с Поль и о котором она говорит с явной симпатией, что, впрочем, устраивало Роже больше, нежели сдержанное молчание. К тому же он испытывал угрызения совести, так как уже целый месяц пренебрегал Поль. Он был буквально околдован крошкой Мэзи, околдован ее глупостью, ее телом, теми бурными сценами, которые она ему закатывала, ее патологической ревностью и, наконец, ее неожиданной страстью, в которой она изощрялась ради него и обрушивала на него с таким совершенным бесстыдством, что совсем его покорила. Ему казалось, что он живет в турецкой парной бане; в глубине души он считал, что уже больше никогда в жизни не вызовет страсть столь неприкрытого накала, и он сдавался, он отменял назначенные Поль встречи. Поль ровным голосом отвечала в трубку: «Хорошо, милый, до завтра», – а он бежал в тесный, ужасный будуар, где Мэзи, обливаясь слезами, клялась, что готова, если ему угодно, пожертвовать ради него своей карьерой. Он наблюдал за самим собой с каким-то странным любопытством, спрашивая себя, до какого предела сможет выносить всю глупость этой связи, потом брал Мэзи в объятия, она начинала ворковать, и эти полуидиотские, полускабрезные слова, которые она бормотала в постели, доводили Роже до ранее неведомого любовного экстаза. Так что юный Симон был очень на руку как постоянный спутник Поль, и спутник весьма скромный. Как только Роже порвет с Мэзи, он поставит все на место и к тому же женится на Поль. Он не был уверен ни в чем на свете, даже в самом себе; единственное, в чем он никогда не сомневался, была нерушимая любовь Поль, а в последние годы – его собственная к ней привязанность.
Он явился с запозданием и с первого же взгляда определил, какого рода это обед и какая тут будет смертельная скука. Поль нередко упрекала его в недостатке общительности, и в самом деле вне своей работы он ни с кем не встречался, если только встреча не преследовала вполне определенную цель, или же встречался, чтобы поговорить, а для этого существовала Поль и один его старинный друг. Он жил одиноко, терпеть не мог светских сборищ, столь модных в Париже. Попав в общество, он с трудом сдерживался, чтобы не нагрубить или тут же не уйти домой. Среди гостей мадам Ван ден Беш собралось несколько избранных личностей, хорошо известных в этой среде или упоминаемых в газетах, в общем, люди весьма любезные, с которыми придется беседовать за обедом о театре или о кино или, что уже совсем невыносимо, о любви и отношениях мужчины и женщины; этой темы Роже боялся как огня, поскольку считал, что ничего не смыслит в таких вещах или по меньшей мере не способен четко сформулировать на сей счет свое мнение. Он надменно кивнул присутствующим, и, как всегда, когда в дверях появлялась его крупная, немного скованная в движениях фигура, создалось впечатление, будто он весьма некстати устроил сквозняк. Впечатление, впрочем, не совсем неверное: Роже всегда производил среди людей легкое смятение, таким он казался неприручаемым, а потому желанным для большинства женщин. Поль надела его любимое черное платье, более открытое, чем все другие ее туалеты, и, наклонившись к ней, он признательно ей улыбнулся за то, что она – это она, и она – его; одну ее он и признавал в этом чужом доме. И она на мгновение прикрыла глаза, отчаянно желая, чтобы он заключил ее в свои объятия. Он сел рядом с ней и, тут только заметив неподвижно застывшего Симона, подумал, как, должно быть, страдает юноша от его присутствия, и инстинктивно убрал руку, которую закинул было за спину Поль. Она обернулась, и вдруг в общую оживленную беседу врезалось молчание троих, втройне накаленное молчание, которое нарушил жест Симона, протянувшего Поль зажигалку. Роже глядел на них, глядел на долговязую фигуру Симона, на его серьезный профиль, пожалуй, чересчур тонкий, на строгий профиль Поль и с трудом подавил непочтительное желание расхохотаться. Оба они были куда как сдержанны, чувствительны, хорошо воспитаны: Симон протягивал Поль зажигалку, Поль отказывала Симону в своей близости, и все это с разными нюансами, со словами вроде «благодарю вас, нет, спасибо». Сам Роже был совсем другой породы, его ждала маленькая потаскушка и самые заурядные радости, потом парижская ночь и тысячи встреч, а с зарей – утомительный, почти физический труд в обществе таких же людей, как он сам, падающих с ног от усталости, чья профессия была когда-то и его профессией. В эту самую минуту Поль произнесла «спасибо!» своим спокойным голосом, и он, не удержавшись, взял ее за руку, сжал эту руку, чтобы напомнить о себе. Он любил ее. Пусть этот мальчуган таскает ее по концертам и музеям, никогда он к ней не прикоснется. Роже поднялся, взял с подноса стакан шотландского виски, выпил залпом, и у него стало легче на душе.