Очерки обозной жизни - Решетников Федор Михайлович 4 стр.


— Вы бы лучше в город пошли.

— Ох, голубчик! молод ты еще, неопытен. Ну, что я буду в городе-то делать, к чему я обучена? Стара уж я стала.

— Ну, а до Киева как вы доедете?

— Как-нибудь подаяньями… А сходить надо — по обету… Кабы муж-то был дома, так не то бы было.

Я отстал от них и познакомился с мужчиной. Это был заводской человек и посоветовал мне быть осторожнее с бабами.

— Почему? — спросил я.

— Я слышал такие разговоры, што они непременно воровством промышляют.

— Вот у нас так нечего украсть, — сказал я весело. С этим он согласился и сказал, что его в Шайтанском заводе ночью избили и обокрали какие-то неизвестные люди.

Однако и я ему не доверял, потому что личность его казалась мне довольно подозрительною.

Жарко и душно было по-вчерашнему; пыль почти с каждым дыханием садилась в горло; вся одежда пожелтела от пыли. Обоз шел не по самому тракту, а по бокам его, на правой или на левой стороне, где проложено обозами даже и две дороги, потому что по тракту невозможно ехать даже на почтовых, так как щебень не мелко избит, а песок пока ссыпан в кучи и находится тут для прикрасы тракта. В лошадях я еще заметил новую для меня черту: хозяин передней лошади, он же и подрядчик, часа два спал на возу. В это время передняя лошадь часто останавливалась, за ней останавливались и прочие лошади, не забегая вперед, не сворачивая в стороны. Проснувшись, хозяин свистел, и лошадь шла и с линии не сворачивала. Если ей не нравилось идти по тракту, или она видела, что от тракта идет дорога налево, около тракта, она поворачивала налево и шла по этой дороге до тех пор, пока эта дорога не вела снова на тракт. Встречные обозы, где тоже спал передний ямщик, не сталкивались с нашею переднею лошадью: они или шли по двум разным дорогам, или, если где была одна дорога, расходились на такое расстояние, что колеса не задевали друг друга. Так же точно передние лошади сторонились и от почтовых лошадей, а за ними сторонились и прочие лошади.

Верещагин объяснил мне, что те лошади, которые ходят в обозе несколько лет, по привычке идут и знают тракт, как люди, даже они знают — у каких ворот остановиться нужно в селе.

— А что же этот подрядчик — капитал имеет?

— Нет. Вся сила в лошадях и в том, што он человек известный. Видишь ли: есть у тебя лошади, хочется кладь везти, а кто тебе доверит кладь, когда тебя никто не знает и у тебя только три лошади. А известен ты можешь тем быть, што много лет с обозами ходил, все эти обозные дела морокуешь и ямщики тебе доверяют. Ну, вот ты и говоришь прикащику: у меня есть, к примеру, тридцать лошадей, и я на пристани известен; ну, и отберут от тебя такую бумагу, свидетельство, што ли, и условия тут разные включат, а ты потом и говоришь своим знакомым: кто ко мне? А то больше бывает так: соберутся ямщики и давай рядить — какой нони товар везти, и почем, и как? Кого надо в подрядчики выбирать? А выбирать надо тоже не пьяницу, такого, штобы человек был добрый, не обсчитывал, и штобы на постоялых ямщиках уважение было, и деньги штобы наши он у себя держал, и в целости потом нам представил.

— А если он обманет?

— Ну, этого не бывает, потому мы выбираем человека надежного, и он от нас не убежит, постоянно при нас находится. И опять, он тоже на свой страх товар примат, а это важно: не всяк на это решится, потому с нашим братом тоже и несчастья бывают. Ну, мы и не отстаем от него, коли он не обидит, а обидит — другова найдем: есть их.

— Что же вы ему за это платите?

— По полторы, а если кладь хорошая — и по две копейки с пуда платим. Потому, нельзя.

— Ну, а бывает, подрезывают товары, например чай?

— Бывает, только теперь редко, потому мы по ночам-то по таким местам, где воров много, не ездим; ежели товар неважный, так ничего; небоязно…

— Мне в Билимбаихе хозяйка постоялого двора предлагала купить чаю, и дешево. Я у нее видел два цибика. Откудова же она их покупает?

— О, будь ты за болотцем! У кого ей лучше купить, как не у нас? У нас тоже бывает так, што мы всей артелью бываем должны, хоть той же Анне Герасимовне, рублей по десяти, ну, вот и отдаем ей сообща место чаю, и квит, а потом и объявим, что срезали, а если будут взыскивать, так опять-таки сообща заплатим, и меньше. Одново разу так мы четыре места ухнули. Одново разу у ямщика лошадь пала почти на самом большом переходе. Ну, а сам знашь, ему горько, да и нам-то неприятно, потому — хлопот сколько: нужно на себя примать с пустой телеги кладь, а мы накладываем на телеги летом восемнадцать и двадцать пудов, а зимой и двадцать два пуда, а окурат постоянно… Ну, подрядчик и говорит: так нельзя, надо как-нибудь довезти воз до постоялого, да ему купить лошадь. А хорошая лошадь, для обоза годная, стоит восемьдесят и сто рублей; так, говорит подрядчик, надо чаи задеть… Ну, конешно, все с этим согласны, потому свой человек, с маленьких лет с ним ходим, — жалко. Приехали к дворнику: так и так говорим, — подрезали, одно место взяли и ямщиков избили… А дворник смеется: рассказывайте, говорит, сказки, здешнее место еще бог миловал; это, говорят, не под Ключами или Тамисками! Ну, мы и говорим, какое дело. Ладно, говорит, за место чаю я свою лошадь отдам, а штобы вам опаски не было, давайте еще два места: одно мне за то, што я старшина в волости, а другое становому — он вам бумагу даст и будет следствие производить… Тут наш подрядчик и говорит: ты, дворник и старшина, скажи становому-то, што, мол, у нас четыре места срезали: одно место мы еще себе возьмем, с дворником в городе нужно рассчитаться… Ну, и получили бумагу от станового, што у нас четыре места подрезали и нас избили ловко.

С последним словом Верещагин стал влезать на воз.

Я начинал проклинать дорогу; так она была невыносима, что готов был последние деньги отдать, только бы сесть в повозку и умчаться скорее от обозных. Хочется курить, а покуришь — пить хочется; возьмешь в рот свинчатку — не действует, и рад не рад, что увидишь ручеек. Сапоги начинают отказываться — каблуки стоптались; идеть невозможно — трясет; солнышко палит — и рад не рад, когда оно на минутку скроется за белую тучку, медленно подвигающуюся куда-то; а куда — этого ни я, ни все ямщики не могли сказать: только по солнцу, высоко стоящему впереди нас, можно было заключать, где какая часть света, но и эти предположения рассеивались тем, что как ни изгибалась дорога, солнце стояло все впереди нас…

Пошел я опять с женщинами, которые, кажется, уже привыкли к путешествию, потому что шли скоро, подпираясь палочками, и только сетовали, что солнце жжет и надо бы дождя. Мне хотелось вникнуть в этих женщин, но они были очень хитры и каждый мой щекотливый вопрос искусно заговаривали посторонним, ненужным для меня предметом. Мы все не доверяли друг другу.

— Вы давеча, тетушка, какой-то интересный разговор начали об убийстве, да я помешал вам? Я тоже не прочь бы послушать, — спросил я мастерскую жену.

— Да! Вот я тебя, Офросинья Ивановна, спрашивала… да, бишь, загадку заганула, — в кого девка влюбилась?

— Не знаю.

— В кучера.

— Мать пресвята богородица! Неужели? — говорила, крестись, крестная мать.

— Да, ей-богу! А кучер-то красивой… Ну она и влюбилась, и никто ведь не знал, окромя ее сестры, коей было годов двенадцать всего-то.

— Господи!

— Ну… Вот маленькая сестра и говорит ей; маменьке скажу, — и примечать стала за ней, а та сердится, — сестра покою ей не дает. Ну, и приди же ей в голову мысль: зарезать сестру. Одново разу они в бане парились, а старшая-то сестра и спрячь бритву в башмак; пошла за бритвой, не могла найти, — страшно ей таково сделалось. Ну, значит, и задумала зарезать меньшую сестру… Не залюбила она ее больно; родители-то, вишь, больше к меньшой дочери ластились, а большая все около дому была. Ну, не может терпеть меньшой сестры, и баста!.. И богу-то молится, штобы он помог ей зарезать сестру, и все-таки невидимая сила не допускает ее до этого. Только тот вечер, как зарезать сестру, она ужинала с отцом, матерью и с меньшой сестрой. Ну, еда нейдет на ум, а отец жалуется, что ему што-то скушно. А у него с детьми все несчастья бывали, помирали нехорошей смертью. Ну, он и говорит: не долго, говорит, уж и тебе, Аннушка, в девках сидеть, скоро выдам, останется одна Маша, да и ту придется тоже, бог даст, выдавать, — один я останусь… А Маша и глядит на Анну так сердито, и та на нее глядеть не может. Только мать и говорит мужу своему: а ты не примечал, Иван Петрович, што между нашими дочками што-то нехорошее доспелось?.. Отец это побледнел, только ничего не сказал. Ну, пошли спать. Дочери спали с бабушкой, только бабушка в этот день в гостях была. Ну, легли обе спать. Маша заснула скоро, только Анна не спит. Ну, и встала, стала молиться, плачет и бритву держит в руке. Подползла это к меньшой сестре и чирк ее по горлу два раза, а потом и выскочила в окно, да к дяде. Те перепугались: на девке лица не знать, платье в крови… Што, спрашивают, с тобой доспелось? Она дрожит и слова сказать не может, а потом и сказала: сестру зарезала, потому она ревновать стала.

— Господи! Што ж, ее плетями драли?

— Нет. Сказывают, она теперь с ума сошла, простили. Отец-то много потратил денег. Одному судье, сказывают, ввалил пять тысяч.

IV МЫ ПРИЕХАЛИ НА ПРАЗДНИК

Часов в семь вечера наш обоз подкатил к Гробовскому селу. Значит, мы в сутки проехали семьдесят шесть верст. Верещагин благодарил бога за то, что он помог им проехать как раз столько верст. А надо заметить, что у обозных ямщиков время рассчитано: когда отправляться, где сколько пробыть и в какое время приехать. Каждый ямщик хорошо знает, что его лошадь только тогда идет скорее, когда она простоится, отдохнет, хорошо поест, а потом шагу не прибавит и пройдет в час ровно четыре версты. Обозных лошадей стегают нежно и никогда не дерут нещадно, палки здесь не существуют. «Зато, — говорил мне Верещагин, — наши лошади не годятся для другой езды. Случается, што я возвращаюсь домой пустой, и тогда лошади не прибавят шагу, и я постороннему человеку ни за что не дозволю ударить мою лошадь кнутом». Село расположено по косогору и перерезывается речкой, через которую перекинут деревянный мост. Сперва мы поднялись, потом спустились, тракт повернул налево, опять поднялись. Дома стоят тесно друг к другу; на улицу выходит много сараев с крытыми соломой крышами. Из многих домов слышатся песни, пляски, наигрыванья на гармониях; на самом тракту, перед окнами, девки кружатся и поют песни. Въехали мы во двор. Направо в доме песни, пляска; под навесом направо бродят две лошади благородного вида, запряженные в линейки, и с ними никак не может справиться семилетний мальчик в ситцевой розовой рубахе и плисовых шароварах. Из окон глядели на нас красные лица, с посоловевшими глазами, в которых все-таки замечалась удаль, как будто доказывающая, что — «мне теперь ничто нипочем». Вышла пожилая женщина, в новом ситцевом платье и с косынкой на голове. Она поклонилась ямщикам, ямщики поздравили ее с праздником и попросили овсеца.

— Сичас, сичас, дорогие гости, — и она убежала в дом, из которого немного погодя вышла молодая женщина. Ее тоже поздравили с праздником, а один молодой ямщик ущипнул ее за руку, на что она сама ответила ему кулаком.

Все ямщики пошли сперва с мешками за овсом, потом с кошелями за сеном и, возвращаясь от амбара, вздыхая, говорили:

— Ox, времена!.. Как пони овес-то прыгает! Между тем в доме не умолкали песни. Мало-помалу стали слышаться из дома раздирающие крики на разные тоны, голосили женщины. Из дома провели в сарай какого-то толстого, низенького человека, который и на ногах не мог держаться. Это, как я узнал вскоре, был сам хозяин постоялого двора. Ямщиков то и дело звали в дом, но они капризничали, говоря, что им еще недосужно, что они заняты своими лошадьми. Наконец стали умывать руки, лица — и повалили в избу налево. Направо помещение хозяина, и там веселились гости.

— Што же, Семен Васильич, здесь праздник, што ли? — спросил я Верещагина, оставшись с ним наедине.

— О, будь ты за болотном! Ведь вчера ильин день был, — ну, дак ведь хороший праздник бывает три дня.

— Понимаю. Значит, со страдой покончили?

— Верно.

— А чем же они промышляют?

— Чем? овсом да репой торгуют; капусту еще садят. А больше извозом занимаются. Вон Иван Панкратьев, што утирается, гробовской, а прочие на земских и обывательских ездят.

— А што же хлеб-то, не растет, што ли?

— Немногие занимаются: места неподходящие, не прокормишься.

В комнатах дрались; потом человек пять сели на линейку и с песнями уехали, но в комнате продолжались по-прежнему песни и пляска.

Подали самовар, белого хлеба; ямщики пошли в комнату поздравлять или выпить. Немного погодя в избу вошел высокий, здоровый мужчина, в черном кафтане нараспашку, и, пошатываясь, подошел ко мне.

— Кутейник? — крикнул он. Я промолчал.

— Тебя спрашивают?

— Кутейник.

— А што ж ты не поздравляешь меня с праздником? Я хозяин, а ты гость.

Делать нечего: я встал, подошел к нему и, протянув руку, извинился в своей невежливости.

— То-то! Меня и наш дом вся губерня знат!.. Я люблю вашего брата. Целуйся!

Мы поцеловались. Он несколько раз целовал меня и заслюнил все мое лицо.

— Иди же к гостям, я те часть воздам… — и он крепко сжал мою руку и потащил; меня в комнаты. — Эй вы! дуры!.. Смирна! Не плясать!.. Перемского на тракту словил кутейника… Эй, Марь!.. водки, живо… пирога сюды! Я вас! — кричал хозяин, не выпуская мою руку.

В комнате в два окна, между которыми приколочено простенькое зеркало с конфетными картинками на рамках, с лавками, крашеным столом в переднем углу, с двумя дверьми, направо и налево, топталось и сидело штук восемь мужчин и женщин; женщины одеты нарядно, в ситцевые сарафаны и платья, с простенькими шалями на плечах, с платками и косынками на головах, мужчины — двое в розовых ситцевых рубахах и плисовых шароварах, один в черном кафтане. Когда я пришел, в комнату, две женщины пели и топтались, один мужчина играл на гармонике, другой отдергивал трепака; прочие — мужчина спорил с хозяйкой, а гостьи щелкали орехи. На столе стоял крашеный жбан с пивом, пирог с рыбой, пирог с малиной и еще что-то лежало, что я не мог различить сыздали. Женщины посмотрели на меня, присмирели; мужчины хохотали.

— Ты уж вечно што-нибудь состроишь… — сказала недовольно одна женщина, обращаясь к державшему меня человеку.

— Уж я сказал, што позабавлю, и исполню… Слышь, што я те спрошу… Ну! Што теперь у меня в голове сидит? — спросил он меня. Гости присмирели, но готовы были разразиться смехом.

— Хмель, — сказал я.

Все захохотали.

— Так ты думаешь, што моя голова хмель?.. Я, значит, хмель? Слыши-те, што он сказал!

— Это верно, што хмель, — подтвердил другой мужчина. Женщины голосили, называя меня прозорливым.

— Ну, а вот в ее голове што сидит? — спросил он меня, показывая на одну толстую женщину.

Я подумал и сказал: песни, потому что она во все горло поет.

Опять все захохотали, но баба обиделась. Мужчины прозвали эту бабу песней.

— А в твоей што сидит?

— Пирог с малиной… Все захохотали.

— Молодец, брат, ты! Недаром вашего брата на наши капиталы обучают… Дело! Ну-ка, братец, дергани с дорожки-то, — сказал он мне, трепля меня по затылку, и подвел к столу. Гостьи голосили громко, неприятно для городского уха.

— Очень жарко, пыльно, хозяин, — сказал я, желая навести его на разговор.

— Вот я те попотчую… — Он налил мне стакан водки, я выпил, он еще налил, я стал отказываться, но он погрозил за ворот вылить. Я закусил пирогом с рыбой.

— Степка! играй! — крикнул хозяин.

Заиграла гармоника; бабы, подобрав подолы, принялись плясать так, что половицы трещали, платки спадывали с головы, а одна так даже вскрикивала от удовольствия: и-их, ты! Хозяин обхватил меня и стал плясать. Меня стала отнимать молодая женщина. Началась свалка, однако хозяин меня отпустил. Женщины, окружив меня, сцепились руками, топтались, кружились и напевали, делая мне глазки и толкая друг друга: «уж я золото хороню, хороню»… Ямщики, стоя у дверей, глядели на эту сцену и хохотали.

— Попович-то! камедь!..

— Целуйте ево, бабы!..

Начали меня целовать: от одной пахло чесноком, другая отрыгивала чем-то кислым. Ямщики хохотали. Бабы пустились в пляс, припевая громко:

Попьем-ко мы,

Посидим-ко мы!

Право, есть у кого.

Право, есть у него!..

Вдруг одна женщина задает мне загадку:

— Отгадай, расцелую: летом в шубе, зимой в шабуре? — И она подмигнула.

— Будто не знаю? — сказал я.

— Нет, не знаешь.

— Лес, — сказал я.

— А в лесу што делают?

— Грибы сбирают, малину.

Лицо женщины покраснело, она захохотала; ее стали уличать в чем-то нехорошем.

— Петро Митрич, иди чай пить? — сказал мне Верещагин.

— Не хочу, — сказал я и не пошел.

Гости хохотали, разговаривали, прощались. Я вышел нa крылечко и закурил трубку.

Скоро гости прошли мимо меня и весело распростились со мной, а женщина, загадавшая мне загадку, в шутку поцеловала меня и убежала.

Богомолки сидели за воротами, потому что ямщики не пустили их в избу. После обеда, который прошел довольно весело, я вышел за ворота с трубкой. Там, против нашего постоялого дома, шесть девиц играли в мячик с четырьмя парнями. Это были дочери и сыновья содержателей постоялых дворов и отличались от прочих крестьянских детей дородством, красотой и костюмом. Так, девицы были все в ситцевых платьях, а на одной, высокой, семнадцатилетней, черноволосой, было даже шерстяное платье. Девицы играли умеючи в мячик, ловко отворачивались от ударов мячиком, скоро бегали, и их очень забавляло то, как бы им попасть в парня. При моем появлении на улице они сперва смешались, но потом стали еще усерднее играть, как бы стараясь доказать, что они не ударят себя лицом, в грязь. Играя, они часто посматривали на меня, потом вдруг собрались в кучку, парни отошли прочь, а девицы стали шептаться, потом захохотали и начали играть без парней. Вдруг мячик упал к моим ногам. Я не трогался. Девицы рассыпались, но подойти ко мне не решались. Стали толкать друг друга.

Назад Дальше