Мы спрашивали - как быть, что делать? Нам отвечали: "Проводите замеры. Смотрите телевизор". По телевизору Горбачев успокаивал: "Приняты неотложные меры"... Я верил. Инженер с двадцатилетним стажем, хорошо знакомый с законами физики. Знал же я, что из этих мест надо уйти всему живому. Хотя бы на время. Но мы добросовестно проводили замеры и смотрели телевизор. Мы привыкли верить. Я - из послевоенного поколения, которое выросло в этой вере. Откуда вера? Мы победили в такой страшной войне. Перед нами тогда весь мир преклонялся. Это же было! В Кордильерах на скалах было высечено имя - Сталин!! Что это? Символ. Символ великой страны.
Вот ответ на ваш вопрос: почему мы знали и молчали? Почему не вышли на площадь, не кричали? Мы докладывали, составляли объяснительные записки. А молчали и беспрекословно подчинялись приказам, потому что партийная дисциплина, я - коммунист. Не помню, чтобы кто-нибудь из наших сотрудников отказался от командировки в зону. Не из-за страха положить партбилет, а из-за веры. Прежде всего, вера, что мы живем красиво и справедливо, и человек у нас выше всего, мера всех вещей. Крушение этой веры потом для многих кончалось инфарктом или самоубийством. Пулей в сердце, как у академика Легасова... Потому что, когда теряешь веру, остаешься без веры, ты уже не участник, а соучастник, у тебя нет оправдания. Я так его понимаю.
Некий знак... На каждой атомной станции в бывшем Союзе в сейфе лежал план ликвидации аварии. Типовой план. Секретный. Без такого плана нельзя было получить разрешение на пуск станции. За много лет до аварии его разработали именно на примере чернобыльской станции: что делать и как? Кто отвечает? Где находиться? До мельчайших подробностей... И вдруг там, на этой станции происходит катастрофа... Что это - совпадение? Мистика? Если бы я был верующим... Когда хочешь найти смысл, чувствуешь себя религиозным человеком. А я - инженер. Я - человек другой веры. У меня другие символы..."
Марат Коханов, бывший главный инженер Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси
Монолог о том, что в жизни страшное происходит тихо и естественно
"С самого начала... Где-то что-то случилось. Я даже название не расслышала, где-то далеко от нашего Могилева... Прибежал из школы брат: всем детям раздают какие-то таблетки. Видно, действительно что-то случилось. Ай-я-яй. И все Первого мая мы замечательно провели день. Вернулись домой поздно вечером, в моей комнате окно распахнуто ветром... Это вспомнилось позже...
Работала я в инспекции по охране природы. Там ждали каких-либо указаний, но они не поступали... В штате инспекции профессионалов почти не было, особенно среди руководства: полковники в отставке, бывшие партработники, пенсионеры или неугодные. В другом месте проштрафился, его к нам. Сидит, шуршит бумажками. Зашумели, заговорили они после выступления в Москве нашего беларусского писателя Алеся Адамовича, который стал бить во все колокола. Как они его ненавидели! Что-то ирреальное. Здесь живут их дети, их внуки, не они, - а писатель кричит миру: спасите!! Казалось бы должен сработать инстинкт самосохранения. На партсобраниях, в курилках - все о писаках. Что лезут не в свое дело? Распустились! Существует инструкция! Субординация! Что он понимает? Он не физик! Есть цека, есть генеральный секретарь! Я тогда, может быть, впервые поняла, что такое - тридцать седьмой год. Как это было...
В то время мое представление об атомной станции было совершенно идиллическое. В школе, в институте нас учили, что это сказочные "фабрики энергии из ничего", где люди в белых халатах сидят и нажимают кнопки. Чернобыль взорвался на фоне неподготовленного сознания. Вдобавок никакой информации. Горы бумаг с грифом "совершенно секретно": "засекретить сведения об аварии", "засекретить сведения о результатах лечения", "засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала, участвовавшего в ликвидации..." Гуляли слухи: кто-то в газетах прочел, кто-то слышал, кому-то сказали... Кто-то слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их употреблять. Но реакция чаще всего была такая: враги злорадствуют, а у нас все хорошо. Девятого мая ветераны пойдут на парад... Даже те, кто тушил реактор, как потом выяснилось, тоже жили среди слухов. Кажется, опасно руками брать графит... Кажется...
Откуда-то появилась в городе сумасшедшая. Ходила по базару и говорила: "Я видела эту радиацию. Она синяя-синяя, переливается..." Люди перестали покупать на рынке молоко, творог. Стоит бабка с молоком, никто его у нее не берет. "Не бойтесь, - уговаривает, - я корову в поле не вывожу, я траву ей сама ношу". Выедешь за город, какие-то чучела вдоль дороги маячат: пасется корова, целлофаном обвязанная, и рядом бабка, тоже вся в целлофане. Хоть плачь, хоть смейся. И нас уже стали посылать на проверки. Меня направили в лесхоз. Лесникам поставки древесины не уменьшили, как был план, так и остался. На складе включили прибор, а он черт-те что показывает. Возле досок вроде бы нормально, а рядом с заготовленными метлами зашкаливает. "Откуда метлы?" - "Из Краснополья (как потом выяснилось, самый зараженный район в нашей Могилевский области). Последняя партия осталась. Все отправили". Как ты их по разным городам найдешь?
Что-то я еще боялась забыть? Приметное... А! Вспомнила. Чернобыль... И вдруг новое, непривычное чувство, что у каждого из нас есть своя жизнь, до этого она как бы не нужна была. А тут люди стали задумываться: что они едят, чем кормят детей. Что опасно для здоровья, а что нет? Переезжать в другое место или не переезжать? Каждому надо было принять решение. А привыкли жить как? Всей деревней, общиной. Заводом, колхозом. Мы были советские люди. Соборные. Я, например, была советским человеком. Очень. Училась в институте, каждое лето ездила с комотрядом. Было такое молодежное движение - студенческие коммунистические отряды. Мы там работали, а деньги перечисляли какой-нибудь латиноамериканской компартии. Наш отряд, в частности, Уругваю...
Мы поменялись. Все поменялось. Очень большие усилия нужны, чтобы понять. Еще эта неспособность высказаться...
Я - биолог. Моя дипломная работа - поведение ос. Два месяца сидела на необитаемом острове. У меня было там свое осиное гнездо. Они приняли меня в свою семью после того, как неделю присматривались. Ближе, чем на три метра никого не подпускали, а меня на десять сантиметров уже через неделю. Я подкармливала их со спички вареньем прямо на гнезде. "Не разрушай муравейник, это хорошая форма чужой жизни", - любимая поговорка нашего преподавателя. Осиное гнездо связано со всем лесом, и я постепенно тоже становлюсь частью ландшафта. Подбегает мышонок и садится на край моих кроссовок, дикий, лесной, но он уже воспринимает меня, как часть пейзажа, вчера сидела, сегодня сижу, завтра буду сидеть...
После Чернобыля... На выставке детских рисунков: ходит по черному весеннему полю аист... И подпись: "Аисту никто ничего не сказал". Это - мои чувства. А была работа. Мы ездили по области, отбирали пробы воды, пробы земли - и отвозили в Минск. Девочки наши ворчали: "Горячие пирожки возим". Ни защиты, ни спецодежды. Сидишь на переднем сиденье, а за спиной образцы "светятся". Составляли акты для захоронения радиоактивного грунта. Хоронили землю в земле... Такое странное человеческое занятие... По инструкции захоронение положено производить с геологической разведкой, чтобы глубина залегания грунтовых вод была не ближе четырех-шести метров, а глубина захоронения - небольшая, стены и дно котлована выстелить полиэтиленовой пленкой. Но это в инструкции. А в жизни, естественно, по-другому. Как всегда. Никакой геологоразведки. Ткнут пальцем: "Тут копай". Экскаваторщик копает. "Так на какую глубину копали?" - "А черт его знает! Вода появилась, я бросил". Бухали прямо в грунтовые воды...
Вот говорят: святой народ, преступное правительство... Я потом вам скажу, что об этом думаю... О народе нашем и о себе...
Самая большая командировка у меня была в Краснопольский район, я уже говорила, самый-самый. Чтобы предотвратить смывание радионуклидов с полей в реки, следовало опять же действовать по инструкции: пропахать двойные бороздки, перерыв - и еще раз двойные бороздки, и дальше в таких же интервалах. Надо проехать вдоль всех малых рек. Проверить. До райцентра добираюсь рейсовым автобусом, а дальше, естественно, требуется машина. Иду к председателю райисполкома. Председатель сидит в своем кабинете, обхватил голову руками: план никто не снимал, структуры севооборота никто не менял, как сеяли горох, так и сеют, хотя знают, что горох больше всего берет радиацию, как и все бобовые. А там местами сорок кюри и выше. Ему не до меня. В детских садах разбежались повара и медсестры. Дети голодные. Сделать операцию аппендицита, надо везти человека на "скорой" в соседний район, шестьдесят километров по дороге, как стиральная доска. Все хирурги уехали. Какая машина?! Какие двойные бороздки? Ему не до меня. Тогда я ткнулась к военным. Молодые ребята, они отработали там по полгода. Сейчас отчаянно болеют. Дали в мое распоряжение бэтээр с экипажем, даже нет, не бэтээр, а бээрдэмку, как они ее звали (БРДМ) - разведывательная машина с пулеметом. Я очень жалела, что не сфотографировалась на ней. На броне. Опять - романтика. Прапорщик, который командовал на этой машине, все время связывался с базой: "Сокол! Сокол! Продолжаем работу". Едем, дороги наши, леса наши, а мы - на боевой машине. Стоят у заборов женщины. Стоят и плачут. Последний раз они видели эту технику во время Отечественой войны. И у них страх, что началась война.
По инструкции у тракторов для пропашки этих борозд кабина должна быть защищена, герметизирована. Я видела такой трактор, кабина, действительно, герметична. Трактор стоял, а тракторист лежал на траве, отдыхал. "Вы с ума сошли? Разве вас не предупредили?" - "Так я же голову телогрейкой накрыл", отвечает. Люди не понимали. Их все время пугали, готовили к атомной войне. А не к Чернобылю...
Места там красивые необычайно. Лес сохранился не саженый, а настоящий. Древний. Петлистые речушки, в них вода цвета чая и прозрачная-прозрачная. Зеленая трава. Люди перекликаются в лесу... Для них это естественно, как выйти утром в свой сад... А ты уже знаешь, что все это отравлено.
Встретилась нам бабка:
- Детки, а молочко от своей коровки можно пить?
Мы глаза в землю, у нас приказ - данные собирать, но с населением тесно не общаться.
Первым нашелся прапорщик:
- Бабуля, а сколько вам годков?
- Да уже за восемьдесят, а может, и больше. Документы в войну сгорели.
- Ну тогда пейте.
Деревенских людей больше всех жалко, они безвинно пострадали, как дети. Потому что Чернобыль не крестьянин придумал, у него с природой свои отношения - доверчивые, не захватнические, как и сто лет назад и тысячу. Как в божественном замысле... И они не понимали, что произошло, они хотели верить ученым, любому грамотному человеку, как священнику. А им твердили: "Все хорошо. Ничего страшного. Только мойте руки перед едой". Поняла, не сразу, а через несколько лет, что мы все участвовали... В преступлении... В заговоре... (Молчит.)
Вы не можете представить, в каких количествах на машинах из зоны вывозилось все, что туда направлялось в виде помощи, льгот ее жителям: кофе, тушенка, ветчина, апельсины. Ящиками, фургонами. Тогда же таких продуктов нигде не было. Живились местные продавцы, каждый проверяющий, все это мелкое и среднее чиновничество. Человек оказался хуже, чем я думала. И я сама... Тоже хуже... Я теперь это о себе знаю... (Останавливается.) Я, конечно, признаюсь... Для меня самой это уже важно... Ну, опять же пример... В одном колхозе, допустим, пять деревень. Три "чистые", две "грязные", от одной до другой - два-три километра. Двум платят "гробовые", трем - нет. В "чистой" деревне строят животноводческий комплекс. Мол, завезем чистые корма. А где их взять? Ветер несет пыль с одного поля на другое. Одна земля. Чтобы построить комплекс, нужны бумаги. Комиссия их подписывает, я - в этой комиссии, хотя каждый знает, что подписывать нельзя. Преступление. В конце концов, находила я себе оправдание, проблема чистых кормов не дело инспектора по охране природы.
Каждый находил какое-то оправдание. Объяснение. Я проводила такой опыт с собой... И вообще я поняла, в жизни страшное происходит тихо и естественно..."
Зоя Брук, инспектор охраны природы
Монолог о том, что русский человек всегда хочет во что-нибудь верить
"А вы разве не замечали, что между собой мы даже не говорим об этом? Через десятки лет, через столетия - это будут мифологические годы...
Я боюсь дождя - вот, что такое - Чернобыль. Боюсь снега... Леса... Это не абстракция, не умозаключение, а личное чувство. Чернобыль... Он в моем доме... В самом дорогом для меня существе, в моем сыне, который родился весной восемьдесят шестого... Он болен. Животные, даже тараканы, они знают, сколько и когда рожать. Люди так не могут, творец не дал им дара предчувствия. Недавно в газетах опубликовали, что в девяносто третьем году только у нас, в Беларуси, женщины сделали двести тысяч абортов. Основная причина - Чернобыль. Мы уже везде живем с этим страхом... Природа как бы свернулась, ожидая. Выжидая. "Горе мне! Куда девалось время?" - воскликнул бы Заратустра.
Я много размышлял. Искал смысл... Чернобыль - это катастрофа русской ментальности. Вы об этом не задумывались? Конечно, я согласен, когда пишут, что это не реактор взорвался, а вся прежняя система ценностей. Но в этом объяснении мне чего-то не хватает...
Я бы говорил о том, о чем первым сказал Чаадаев - о нашей враждебности прогрессу. О нашей антитехнологичности, о нашей антиинструментальности. Вглядитесь в Европу. Начиная с эпохи Возрождения, она живет под знаком инструментального отношения к миру. Разумного, рационального. Это уважение к мастеровому человеку, к инструменту в его руках. Есть замечательный рассказ у Лескова - "Железный характер". Что это такое? Русский характер - авось да небось. Лейтмотив русской темы. Немецкий характер - ставка на инструмент, на машину. С одной стороны - попытка преодолеть, обуздать хаос, с другой - наша родная стихийность. Поезжайте куда угодно, ну, например, в Кижи, и что вы услышите, о чем с гордостью воскликнет любой экскурсовод? Что этот храм построен топором да еще без единого гвоздя! Вместо того, чтобы построить хорошую дорогу, подкуем блоху. Колеса телеги утопают в грязи, зато держим жар-птицу в руках. Второе. Это расплата за быструю индустриализацию. За скачок. Опять же на Западе - прядильный, мануфактурный век... Машина и человек двигались, менялись вместе. Формировалось технологическое сознание, мышление. А у нас? Что у нашего мужика, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож - и все. На этом весь его мир держится. Ну, еще лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он ее не любит, машину, ненавидит, презирает на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках. Я где-то читал, что рабочий персонал атомных станций часто называет реактор - кастрюлей, самоваром, керогазом. Конфоркой. Здесь уже есть гордыня: на солнце пожарим яичницу! Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции много деревенских людей. Днем они на реакторе, а вечером - на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку еще сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами... Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах - каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно как маятник качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерами-путейцами, мчится поезд, но на месте машинистов - вчерашние извозчики. Кучера. Это судьба России путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она - часть насилия, колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе о вольнице. Для нас дисциплина - это репрессивный инструмент. Что-то есть особенное в нашем невежестве, что-то близкое к невежеству восточному...
Я - историк... Раньше много занимался лингвистикой, философией языка. Не только мы думаем языком, но и язык думает нами. В восемнадцать лет, а может, и чуть раньше, когда стал читать самиздат и открыл для себя Шаламова, Солженицына, я вдруг понял, что все мое детство, детство моей улицы, а рос я в интеллигентной семье (прадед священник, отец профессор петербургского университета), пронизано лагерным сознанием. И весь словарь моего детства язык зэков. Для нас, подростков, это было вполне естественно: отца называли пахан, мать - махана. "На хитрую жопу есть х... с винтом" - это я в девять лет усвоил. Ни одного цивильного слова. Даже игры, поговорки, загадки были зэчные. Потому что зэки - это не отдельный мир, который существовал где-то в тюрьмах, далеко. Это все было рядом. Как писала Ахматова "полстраны сажало, полстраны сидело". Думаю, что вот это наше лагерное сознание неминуемо должно было столкнуться с культурой. С цивилизацией, с синхрофазотроном...
Ну и, конечно, мы были воспитаны в особом советском язычестве: человек властелин, венец творения. И его право делать с миром все, что он захочет. Мичуринская формула: "Мы не можем ждать милости от природы, взять их у нее наша задача". Попытка привить народу те качества, те свойства, которых у него нет. Психология насильника. Вызов истории, вызов природе. Сейчас все вдруг заговорили о Боге. Почему его не искали в Гулаге, в камерах тридцать седьмого, на партсобраниях сорок восьмого, когда громили космополитизм, при Хрущеве, когда рушили храмы? Современный подтекст русского богоискательства лукав и лжив. Бомбят мирные дома в Чечне... Уничтожают маленький и гордый народ... Мы умеем только с мечом... Автомат Калашникова вместо слова... Обгоревших русских танкистов сгребают лопатами и вилами... То, что от них осталось... И тут же со свечкой стоят в храме... На Рождество...
Что нужно? Ответить на вопрос: способна ли русская нация на такой глобальный пересмотр всей своей истории, как оказались на это способны после второй мировой войны японцы? Немцы? Хватит ли у нас интеллектуального мужества? Об этом почти не говорят. Говорят о рынке, о ваучерах, чеках... Мы в очередной раз выживаем. Вся энергия уходит на это. А душа брошена... Тогда зачем это все? Ваша книга? Мои бессонные ночи? Если жизнь наша, как чирк спичкой? Здесь может быть несколько ответов. Примитивный фатализм. И могут быть великие ответы. Русский человек всегда хочет во что-нибудь верить: в железную дорогу, в лягушку (нигилист Базаров), в византийство, в атом... А теперь вот - в рынок...